Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Страшный день.
Трагедия разразилась 1 ноября 1945 года, в день первой генеральной репетиции. Канун этого страшного дня вспоминается весь, до мелочей. Репетировали «Ливонию». В середине картины Хмелев стал нервничать, даже прервал репетицию. Долго приспосабливался к тяжелой бараньей шубе, жаловался, что никак не «попадает» в нужное физическое самочувствие, потом обратился ко всем с просьбой не сердиться на него, он нервничает не зря, — завтра решающий день, Грозный для него сейчас самое главное в жизни. Все понимали это, никто не роптал. Может быть, оттого, что все почувствовали волнение Хмелева, но сложнейшая массовая картина прошла великолепно, а сам Хмелев репетировал ее, как никогда. Он был доволен. Мы с Алексеем Дмитриевичем гнали его скорее домой — отдыхать. Предстоял труднейший, «адовый» день — генеральная всей пьесы в гримах и костюмах. Но он не уходил, напоминал по нескольку раз обо всем, что касалось его реквизита. Его заботила внутренняя обшивка кареты, на ступеньках которой в последней картине сидел Грозный. — Поймите, я не могу завтра отвлекаться на мысль, что она не готова, это меня выбьет. И заставка за окном пусть будет настоящей, и свечи пусть завтра будут «живые». Когда я тушу свечу, я верю, что я — Грозный. Он нам мешал. Надо было еще многое продумать и приготовить, а он требовал внимания и, говоря о нужных ему деталях, фактически репетировал. — Николай Павлович, не беспокойтесь, все будет сделано, — уверяли мы его. — Ладно, я уйду! — говорил он, делая вид, что обиделся, уходил, но тут же возвращался. Это была типичная для Хмелева детская игра — он возвращался, а мы его выпроваживали. Выпихнув его из зрительного зала, я держала дверь изнутри, а он гудел за дверью:
— Кнебелище! Я сейчас вернусь другим ходом, со сцены. — Спустим железный занавес, — шутила я. Мне казалось, что он совсем успокоился. Если в эти минуты я за кого-нибудь тревожилась, то это был Алексей Дмитриевич. Назавтра ему предстояла открытая встреча с коллективом МХАТ. Завтра закрытые по настоянию Хмелева двери должны были открыться для всех желающих… Дома меня встретила сестра, мой верный друг, отдавшая мне всю свою жизнь, принимавшая горячее участие во всех моих радостях и {465} бедах. Хмелев настойчиво просил, чтобы я тотчас же ему позвонила. Он сказал ей, что у него ничего с ролью не выходит и вряд ли репетиция завтра состоится. Не успела она мне это пересказать, как Хмелев позвонил. Он уже опять взвинтил себя до предела. Я поняла, что у меня не хватит сил развеять охватившую его тоску. — Я пообедаю и позвоню вам, — хорошо? — Хорошо, только скорее. Не успела поесть — звонок. — Что вы там, пять блюд что ли едите? — Нет, перехожу ко второму. — Пожалуйста! Я не могу ждать! Сделайте перерыв и не сердитесь на меня! Скажите мне что-нибудь! Я стала напоминать ему, как летом, перед отпуском, мы показывали «Грозного» совсем вчерне, без костюмов и грима, и какой у него был успех, сколько к нему подходило народу, как все восторгались, поздравляли. А ведь за лето все отлежалось, выросло, стало своим… Хмелев не прерывал меня, я чувствовала, как он успокаивается. — Все хорошо? — спросила я его. — Да, совсем спокойно. Пойдите отдохните. Устали небось? — Очень. — А вот и соврала. «Очень» сказала не потому, что устала, а чтобы я больше не звонил. Правда? Ну сознайтесь, правда? Я созналась. Мне ведь предстоял еще один «успокаивающий» разговор с Алексеем Дмитриевичем, который действительно состоялся тут же. Потом опять звонок Хмелева… Вечер был страшный. Мои уговоры успокаивали Хмелева ненадолго, проходило двадцать-тридцать минут, тревога, сомнения, страх опять овладевали им, и он звонил опять. Я предложила отменить завтрашнюю репетицию, пройти пьесу в фойе, за столом, чтобы он мог спокойно выверить всю линию роли. Но он во что бы то ни стало хотел, чтобы завтра состоялась генеральная. В его голосе зазвучали истерические ноты, и мне вдруг стало страшно. Мелькнула мысль, что он тяжело болен. Я спросила, может быть, он плохо себя чувствует, может быть, надо лечь и вызвать врача. Мысль о болезни возмутила его: — Я здоров, я совершенно здоров! Поймите, я в Грозного вложил всю душу и боюсь, дойдет ли все, что я задумал?! — Николай Павлович! Разве мы с Алексеем Дмитриевичем волнуемся меньше? Подумайте и о нас. Постарайтесь успокоиться, ради бога, успокойтесь… Я еле сдерживала слезы. {466} — Хорошо, даю вам слово, — сказал он вдруг спокойно. Когда снова зазвонил телефон и это опять оказался Хмелев, я сказала: — Знаете, который это звонок? Одиннадцатый! — Сосчитала?! — как-то вызывающе и обиженно сказал он. Мы молчали. Я не находила новых слов, понимая, что любые слова будут бесполезны: — Хотите, пройдемся вместе? Или лучше не вместе, а то мы опять будем говорить о Грозном. Пройдитесь один, вам надо выйти на воздух… Он согласился. Обещал, что только посмотрит, как укладывают сына Алешку спать и выйдет погулять. — Мне надо в театр зайти, может быть, позвоню вам оттуда, дойду до вас, а потом вы меня проводите домой. Ведь проводите? Правда? Ведь вы не сердитесь на меня, что я вас мучаю? Он позвонил мне во втором часу ночи, веселый, довольный. Вот прошелся, подышал воздухом, и стало спокойно на душе. Рассказал, что заходил в театр на «Воскресение», а после спектакля погулял с В. Е. Месхетели. Его голос звучал спокойно, уверенно: — Надо как можно скорее выпускать спектакль. Вести, вести спектакль на выпуск. Не позднее десятого делать премьеру. Все мы готовы, незачем задерживаться. Завтра обязательно зайдите ко мне за кулисы, до начала репетиции. Буду вас ждать! Начало репетиции было назначено на половину двенадцатого. В девять часов утра — звонок. Голос Хмелева: — Выходите? — Да, стою уже в пальто. — Ну и я выхожу. Пожалуйста, зайдите ко мне сейчас же, как придете в театр. Не на сцену, а прямо ко мне. Я вам кое-что принесу. — В его голосе звучала шутливая, интригующая нотка. Я заглянула к нему около десяти. У него в уборной уже находился его постоянный портной-одевальщик Илья Александрович Трунков. Хмелев был в отличном настроении, оживленно расхаживал по уборной. — Все хорошо? — спросила я. — Отлично. — Одевайтесь, а я побегу к Бутниковой, мы запишем замечания по технике. — Через полчаса придете? — Приду. Когда я вернулась, он сидел за гримировальным столом. На нем были красные шаровары, белая полотняная рубашка, красные бархатные сапоги. — Ну что же вы мне принесли? {467} — Потом, после грима, это очень серьезно, — сказал он, глядя через зеркало на меня и на М. Г. Фалеева, который пришел гримировать его. Когда я вновь пришла к нему, он еще сидел за гримировальным столом. Грим был очень хорош. Хмелев был доволен. Небольшая асимметрия глаз и носа создавала впечатление совершенно живого лица. Хмелев примеривался… Я смотрела через его плечо в зеркало и видела, какие моменты в роли он вызывает в себе. — Спасибо, Миша, — сказал он, — как только освободишься, приходи, подправимся. Я покажусь Алексею Дмитриевичу и, пожалуй, сниму бороду, чтобы не уставать. Времени хватит… Он достал из-за зеркала книгу А. Толстого «Хождение по мукам». Эту книгу Л. Толстая посылала мне в подарок. Хмелев взялся передать мне ее. — «Хождение по мукам», — произнес он с непередаваемой интонацией. Здесь был и шутливый намек на сложность творчества с ним, и призыв к новой трудной работе — инсценировке романа, который мы оба любили. Хмелев мечтал сыграть Рощина. На душе у меня было хорошо. В этой следующей работе мы опять будем вместе… — Можно войти? — раздался голос Алексея Дмитриевича. — Скажите ему… — быстро шепнул мне Хмелев. — Что сказать? — переспросил Алексей Дмитриевич. — Потом, — сказал Хмелев серьезно. — Сегодня вечером… — Он надел красную шелковую рубаху. — Чувствую себя прекрасно, голова ничуть не болит, такая свежая, ясная… Дали звонок к первой картине. В парчовом одеянии, в бармах, в шапке Мономаха Хмелев спустился со сцены в зрительный зал, чтобы посмотреть, как идет картина, в которой он не был занят. Фотограф М. А. Сахаров, приготовившийся снимать декорации, стал его уговаривать сняться. Хмелев отказывался: — Нет, нет… Да и примета плохая — сниматься, не сыграв роль… Он сел в восьмом ряду, рядом с Поповым и мной. Несколько раз он наклонялся ко мне и шептал: — Не волнуйтесь. Хорошо все получается, право слово, хорошо. Как же мне после этого играть, выйдет ли у меня так же складно? — В тоне не было ни нервности, ни тревоги, это было типично хмелевское кокетство. — Посмотрим, — ответила я ему, подхватывая его интонацию, — снимите пока шапку — вам тяжело в ней. Он послушно снял, положил на режиссерский стол, но сразу опять надел. — Мне сейчас уже нельзя без нее, — шепнул он, когда я попыталась удержать его руку. {468} Первая картина кончилась. Занавес сдвинули и снова раздвинули, чтобы дать актерам пройти со сцены в зрительный зал. Сахаров опять стал уговаривать Хмелева сняться. Хмелев подошел ко мне: — Вот Михаил Александрович уговаривает сняться, а я отказываюсь. Ведь говорят, примета дурная… Я была против съемки, категорически против. Было неловко сознаться при всех в смешных суевериях, и я говорила что-то о том, что сейчас не время, ему предстоит играть громадную, сложную картину и т. д. Но я видела, что ему явно хотелось сняться. Он отошел, я отвлеклась и увидела его уже на сцене, где еще стояла декорация первой картины. Сахаров из зрительного зала снял его. Хмелев вернулся к режиссерскому столу. Как всегда, когда он делал что-то «без спроса», у него было по-детски виноватое выражение лица. Это смешно выглядело в жестоком гриме Грозного. Я засмеялась. Он в ответ буквально засиял: — Я доволен, что снялся. Ведь в подробностях не запомнишь, как сегодня сделали грим, а по фотографии сразу проверишь. Ведь грим сегодня великолепный. Жаль, что Пети [Вильямса] нет. Он был бы доволен… Хмелев был в радостном, счастливо-возбужденном состоянии. Все было готово к началу второй картины. Хмелев пошел по среднему проходу зрительного зала, потом вдоль первого ряда, по лесенке слева поднялся на сцену… Сегодня перед нами уже был не просто великолепный актер, примеривавшийся к разным кускам роли. Это был Иван Грозный, умный, властный, хитрый, жестокий. Он играл вдохновенно, невероятно сильно. Алексей Дмитриевич наклонился ко мне, в его словах звучали и восторг, и беспокойство. — Как можно так тратиться?!. Ведь у него еще весь спектакль впереди! Это какое-то самосжигание!.. «Отойди, Малюта… Подобает смириться мне…» Это были последние слова Хмелева — Грозного. Они долго преследовали меня — и потому, что были последними, и потому, что в них раскрывалось чудо актерского искусства. Мы видели усмирение страсти — от чуть не совершившегося на глазах у всех убийства до крутого самосмирения… Дали занавес. Ксения Яковлевна Бутникова подбежала к нам и сказала, что Хмелева переодевают на сцене, он просит не торопить его и придет в зал выпить чаю. Через несколько минут я увидела, как Хмелев, пытаясь обогнуть занавес, появился на авансцене. Он тяжело опирался на Трункова. Помню, что я каким-то диким голосом закричала: {469} — Откройте занавес! (Закрыт был не только занавес, но опущен и ватник.) — Мне к вам? — Нет, я иду к вам, — ответил он, занес ногу над рампой, чтобы ступить на боковую лесенку, вдруг пошатнулся и как-то странно согнулся. Его сразу подхватили Трунков и Бутникова. Поэтому он не упал, а как-то повис у них на руках, подогнув ноги. Подбежал Алексей Дмитриевич, подбежали другие. Поддерживая, его перенесли в зрительный зал и посадили в кресло первого ряда. — Вы оступились? — спросила я. — Нет, голова у меня закружилась, — сказал он растерянно. С таким же вопросом подбегали другие, — всем показалось, что у него подвернулась нога. — Что это со мной? Что это со мной? Какое странное состояние! Что это? Почему закружилась голова? — спрашивал он меня, крепко держа мою руку правой рукой. Он был очень испуган и говорил торопливо, нервно. Потом он стал стремительно и сильно рваться с кресла вперед: — Я пойду туда!.. Я пойду к себе… там отлежусь. — Мне стоило больших физических усилий удержать его в кресле. Руки его были влажными, пот выступил на бледном под гримом лице, даже шея была влажной. Вдруг он посмотрел на меня пристально и спросил: — Как я играл? Глаза были ясные, живые. Мы с Алексеем Дмитриевичем стали его хвалить. — Неправду вы говорите, вы меня утешаете. А что говорит Дима Шверубович? Он смотрит в первый раз? — Очень хвалит. — Позовите мне его. Шверубович подсел к нему и стал отвечать на его вопросы. Слушая похвалы, Хмелев сказал с типичной своей интонацией на низком гудении: — Может, ты потому так хвалишь, что жалеешь меня, что мне плохо стало? — Нет, мне действительно очень нравится. Все очень волнует, все доходит, весь характер, вся его сложность. Замысел широкий, интересный — все доходит. И никакого актерского нажима. Хмелев слушал очень внимательно. Мы стали убеждать Хмелева снять бороду и парик, но он отказывался, говоря, что отдохнет и пойдет на сцену. Шверубович и Бутникова побежали за кулисы в бутафорскую. Принесли кушетку из третьего акта «Трех сестер», стали уговаривать его лечь. К первому ряду быстро шел театральный врач А. Иверов: {470} — Что с тобой? — Болит, — страдальчески морща лицо, сказал Хмелев и правой рукой взялся за сердце, а потом, крепко прижимая ладонь к телу, провел ею по левой стороне груди и по левой руке до локтя. — Почему он показывает правой рукой на сердце? — спросил меня с ужасом Алексей Дмитриевич. С каждой секундой я все яснее понимала, что происходит что-то страшное. Иверов принес нитроглицерин и поехал за кремлевскими врачами. — Скажи, это не кондратий у меня? — спросил Хмелев испуганно, но шутливо. Он не хотел ложиться. — Зачем? Я так отсижусь. На что это похоже — ложиться?! — при этих словах он делал какие-то жесты, но движения были неточные, вялые. Наконец его все-таки уговорили. Он лег и как-то потянулся. «Устал, — подумала я, — просто устал…» Но Хмелев тут же стал порываться встать: — Я сейчас буду репетировать! М. Фалеев вновь предложил ему снять парик, бороду и усы… Хмелев запротестовал: — Зачем? Я еще буду репетировать… Дайте мне отлежаться немного. Все было страшно и странно. Нелепо было это лежание в зрительном зале на диване из «Трех сестер», и красный бархатный кафтан, и грим. Хмелев чувствовал эту нелепость и все время бравировал, а мы подхватывали его шутки… — Расскажите Марку, как я играл, — говорил он мне. — Вот когда я хорошо играю, никто не зайдет посмотреть, а на неудачные репетиции непременно являются. Расскажите Марку, что я хорошо играл, хоть и не по системе. Оказывается, можно хорошо играть и не по системе! В театре в ту пору очень резко разделились внутренние линии — линия Кедрова, развивавшего методику физических действий, и Хмелева, который опирался и на Станиславского, и на Немировича-Данченко. Марк Исаакович Прудкин, большой друг Хмелева, расходился с ним в вопросах методики, и это, по-видимому, мучило Хмелева. Кто-то посоветовал перенести Хмелева в комнату с окном, чтобы был приток свежего воздуха. Н. Готтих, В. Шверубович, Л. Попов и Н. Боголюбов подошли к кушетке, чтобы нести. — Нет, нет… Я сейчас встану и сам пойду. Подождите, я сам… Шверубович сказал: — Что ж тут особенного?! — И стал рассказывать, что Станиславский и Немирович гораздо проще на это смотрели, и что одному однажды было нехорошо на репетиции, а другой чуть в обморок не упал, и они не противились и давали себя унести из зала. {471} — Ну да! Немирович! Станиславский! Тогда уж непременно скажут, что Хмелев нарочно в обморок упал, чтоб его понесли из зрительного зала, как Станиславского и Немировича, — шутливо-капризно гудел Хмелев. Кушетку подняли и понесли. Вокруг шло много народа. Я взяла его правую руку в свою. Он по-детски крепко держался за меня и продолжал подшучивать над собой: — Ну вот, теперь только и будет разговоров, что Хмелев так заважничал, что сам из зрительного зала не выходит… Кушетку внесли в небольшую комнату при ложе дирекции и поставили около стены. Кушетка была коротка, и Бутникова подставила к ней стул, а на стул положила подушку. — Это мускульное напряжение, Марк, — шутил Хмелев. — Знаешь, как говорил Станиславский… У меня произошло перенапряжение… мускульное перенапряжение, — он делал шутливое ударение на слове «мускульное», хорошо зная цену своей удивительной мускульной свободы. — Не по системе я играл… — Помолчав, добавил: — А может, так и нужно играть — не по системе, но чтоб до обморока? — Тыльной стороной правой руки он все время ударял об стену. Перстни на его пальцах звенели. Вдруг после короткого молчания он спросил Прудкина в упор: — Марк, я умру? — И сразу же: — Я умру. У меня удар. Прудкин, как и все мы, отвечал ему беззаботно и оживленно. И это тоже было страшно. Он предложил Хмелеву пожать ему сначала правую руку, потом левую. Хмелев перестал ударять рукой об стену и подал Прудкину правую руку. Потом Прудкин протянул ему левую руку, но Хмелев снова подал правую… Он лежал в красной шелковой рубахе и красном бархатном кафтане. Трунков и Бутникова стали осторожно снимать с него грим. Сняли кафтан, разрезали рубаху, сняли сапоги. Когда сняли сапоги, сначала с правой, потом с левой ноги, Хмелев спросил: — Что это у меня с левой ноги сапог не сняли? Его переодели в чистую сухую рубашку, накрыли сверху кафтаном. Бутникова принесла из бутафорской простыни, одеяло, которыми накрыта Анна Каренина в картине «Примирение», и плед Каренина. Он весь горел. Принесли много полотенец и лохань с водой, и мы беспрестанно прикладывали мокрые полотенца ко лбу и к груди. Толкли лед и накладывали в резиновые пузыри. Пол в комнате и в передней был залит водой. Потом врач пускал ему кровь из вены, а Прудкин и я держали руку Хмелева. Капли его крови стекали по нашим рукам, и красный кафтан его был тоже влажен. Казалось, он задремал. Потом вдруг стал настойчиво говорить: — Продолжайте репетицию… начинайте третью картину… я сейчас встану и приду… — Его успокаивали, он сердился, требовал: — Начинайте {472} третью картину… я буду репетировать… сейчас приду… я пошлю проверить, репетируете вы или нет… Он был еще в сознании, но глаза не открывал. Говорил четко, но зубы были сжаты. Я не знала, что делать, потом решилась: — Хорошо, сейчас начнем… Не открывая глаз, он одобрительно закивал головой. По выражению лица было видно, что он доволен. Я вышла из комнаты. Коридоры и фойе были полны людьми. Актеры стояли, сидели, группами и одиночками. Молчали. Алексей Дмитриевич сидел в темном зрительном зале один, обхватив голову руками. Ни у кого не поворачивался язык вызвать актеров на сцену. Почему-то стали репетировать колокольный звон. Никто не уходил из театра. Все ждали. Я вернулась к Хмелеву. Он не открывал глаза, но как будто слушал колокола… Они скоро прекратились. Ни у кого не было сил вынести их глухой перезвон. Вошла жена Хмелева — Ляля. Она никак не могла осознать происходившее. Она сидела около него и все спрашивала: — Николка, ты спишь? Николка?.. Что с тобой? Николка, послушай… Мария Осиповна, почему Николка спит?.. После второго кровопускания ему стало лучше. Казалось, он действительно уснул. В семь часов вечера открылись двери театра. Входили веселые, шумные зрители, вытесняя ошеломленных, подавленных мхатовцев. На сцене шли «Мертвые души». За этим привычным для нас названием спектакля вставало что-то страшное и непостижимое. На сцене шла вечеринка у губернатора, играли на фортепьяно веселый вальс, зрители смеялись… Хмелев умер в восемь часов вечера. Мы сидели около него — мертвого, — а на сцене гремела музыка, и из зрительного зала докатывались раскаты бурного смеха… Лет в Центральном Детском Театре {475} Восьмая глава 1. Удар. — Руки помощи. — Театр ЦДКЖ. 2. Центральный детский. — Изучаю зрителя. — Мое богатство тут нужно. — «Горе от ума». — На языке большого искусства. — «Мертвые души». 3. Мир современных характеров. — Первые розовские спектакли. — В детский театр приходит Погодин. — «Мы втроем поехали на целину». 4. «Как стакан шампанского». — Секрет чудесного. — «Конек-горбунок». — Как Ефремов играл Ивана. — Сплав быта и поэзии. — Мы сочиняем сказку. — Чувство режиссера.
|