Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава III Возраст страданий 6 страница






– Разумеется, дорогой друг! Пойдемте, я сам покажу вам дорогу, – ответил Джиджи, пропуская гостя вперед и направляясь вслед за ним к ванной комнате.

Пимроуз слегка пошатывался, он отворил указанную ему дверь и тут же, отпрянув, захлопнул ее. Посмотрев на Рокаполли, англичанин понял, что тот тоже успел разглядеть потрясшую его картину.

– Прошу вас, не входите, – воскликнул повергнутый в ужас Бэзил, прижавшись спиной к двери и раскинув руки; поза его была одновременно рыцарственной и жалкой.

Если бы Рокаполли захотел войти в ванную, ему пришлось бы оттащить Пимроуза. В эту минуту Бэзил думал лишь об одном: спасти Жан-Ноэля от побоев, избавить его от позорного и громкого скандала.

– Не будем мешать молодым людям забавляться, ведь удовольствия – такая редкость, – проговорил Джиджи Рокаполли с удивительным равнодушием. – Если хотите, я провожу вас в другую туалетную комнату.

 

 

На следующий день лорд Пимроуз объявил своим друзьям, что он слишком «перебрал» за обедом.

– Думаю, что особенно мне повредил шартрез, которым я закончил вечер… Ведь я никогда не пью ликера, – говорил он.

Пимроуз не сказал Жан-Ноэлю ни слова о том, что он увидел в ванной. Но одна и та же картина неотступно стояла у него перед глазами: эта «ужасная женщина» уперлась спиной в умывальник и запрокинулась назад, а Жан-Ноэль… Жан-Ноэль даже не услышал, как отворилась дверь, Жан-Ноэль ничего не видел, кроме этой женщины…

«Но как достанет у меня духа упрекнуть его? После того, что произошло между нами, – говорил себе Пимроуз, – это было неизбежно. Раньше или позже он должен был увлечься какой-нибудь женщиной… Господи, сделай так, чтобы я меньше страдал! Господи, предаю себя в милосердные руки Твои».

И лорд Пимроуз дал обет посетить все церкви Венеции – по пять церквей ежедневно; это паломничество, придуманное им самим, позволило бы ему вновь увидеть любимые полотна и фрески, начиная с картины Карпаччо[63] в часовне Святого Георгия.

Однако, проснувшись на следующий день утром, Бэзил почувствовал приступ тошноты, как при морской болезни. Ладони у него пожелтели, а подойдя к зеркалу, он увидел, что у него пожелтели также и глазные яблоки. Он чувствовал жар и боль в суставах.

Приглашенный к больному врач посадил его на овощную диету и прописал большие дозы печеночного экстракта.

– Желтуха! Просто смешно, – сказал Пимроуз.

– Обыкновенная желтуха, – подхватил Максим де Байос. – Тебе придется пролежать три недели, бедняга. Болезнь противная, но, к счастью, не опасная.

День спустя лицо Пимроуза приобрело какой-то неопределенный оттенок – нечто среднее между оливковым цветом и цветом потемневшего от времени дерева.

Пимроуз с благодарностью принимал заботы о нем, но просил друзей поменьше проводить времени в его комнате.

– Нет, не входите сюда, умоляю вас, я безобразен и не хочу, чтобы вы меня таким видели.

Тем не менее они поочередно сидели у его постели, и каждый старался развлечь больного, как мог. Он почти не разговаривал. Жар спал, но больной, казалось, находился в глубокой прострации.

Мысленно он по-прежнему переживал события последних недель – свою несчастную любовь к Жан-Ноэлю, день, когда он обнаружил свое бессилие, вечер у Рокаполли, словом, все беды, обрушившиеся на его неустойчивую психику.

– Не хочешь ли почитать? – предлагал ему Бен.

– Да, пожалуй.

Но едва открыв роман, или сборник стихов, или биографию – любую книгу, которую ему приносили, Бэзил тотчас же откладывал ее в сторону. Та же участь постигала и труды по искусству. Только одну книгу Пимроуз оставил на своем ночном столике – то была его собственная работа об итальянских мистиках, написанная лет десять назад; этот небольшой томик был издан тиражом всего в триста экземпляров.

И теперь единственную радость больному доставляло чтение сочиненных им самим строк. При этом он говорил себе: «А ведь неплохо сказано! Я совсем позабыл многое из того, что писал!» И делал пометки на полях для будущего дополненного издания. Но потом строчки начинали плясать у него перед глазами, ему приходилось прерывать чтение, и он снова впадал в меланхолию. Пимроуз страшно похудел, и это беспокоило окружающих.

– Надо во что бы то ни стало развеселить Бэзила, – заявил Максим неделю спустя. – Боюсь, как бы к его желтухе не прибавилась и тяжелая депрессия.

Все долго обсуждали, как лучше развлечь бедного больного.

– А что, если купить ему собаку? – предложил Жан-Ноэль.

– О нет, никаких животных, – заявил принц Гальбани. – Они – разносчики микробов.

– Помнится, у него была когда-то болонка, и он ее очень любил, – сказал Максим.

Принцу Гальбани пришла в голову мысль:

– Давайте-ка все четверо нарядимся в маскарадные костюмы и пообедаем сегодня в его комнате! Устроим костюмированный бал в его честь!

– Браво! Браво! – воскликнул Максим. – Это позволит нам раскрасить лица в разные цвета и сказать Бэзилу: «Раз уж ты загримировался под китайца…» А для него мы смастерим головной убор мандарина, чтобы ему казалось, будто и он участвует в празднике… Милый Бен, ты – гений, просто гений!

Оставалось решить одно: сделать Пимроузу сюрприз или заранее предупредить его.

Этот важный вопрос долго обсуждали и в конце концов решили все ему рассказать. Ведь тогда он сможет следить за приготовлениями к маскараду, и это будет для него развлечением.

В комнате больного состоялось долгое совещание, на котором все вместе выбирали костюмы.

Лорд Пимроуз улыбался.

– Да, да, тебе очень пойдет костюм супруги магараджи, Баба, – весело сказал он.

И Баба, отведя Бена в сторонку, радостно шептал:

– Видишь, как это его заинтересовало. Тебе в голову пришла замечательная мысль.

Весь день дворец бурлил, словно его обитатели и в самом деле собирались на бал. Максим де Байос отправился в город – за губной помадой и румянами. Слуги принесли с чердака сундуки, где были сложены различные платья, которые «Три пчелы» привозили из своих путешествий: вышитые блузки словацких крестьянок, сари из Непала, одеяния бедуинок, короткие штанишки тирольских женщин, брачные одежды евреек.

Кристиан Лелюк со странным удовольствием перебирал все эти ткани, расшитые золотом одежды, кружева.

Жан-Ноэль еще хорошо помнил то время, когда они с сестрой забавлялись, наряжаясь в различные костюмы. Бена и Баба, всегда любивших маскарады, охватило возбуждение, и все мало-помалу пришли в такой восторг, что совершенно позабыли о болезни Бэзила.

Друзья каждую минуту входили к нему в комнату, спрашивали, какого цвета помпончик сделать для его шапочки мандарина; потом Максим вдруг ворвался, громко крича: «Мы отыскали парик гейши! Он тебе еще больше подойдет!» Затем в комнату втолкнули Жан-Ноэля в блузке с широким вырезом и в полосатых чулках неаполитанской рыбачки.

– Как ты его находишь?

Некоторые маскарадные костюмы будили в памяти давние и приятные воспоминания:

– А помнишь, Бэзил, на балу во дворце Тормезе?..

Наконец появился принц Гальбани; он решил нарядиться куртизанкой эпохи Возрождения и попросил Пимроуза дать ему на время свой перстень с камеей, который был совершенно необходим для этого костюма.

– Понимаешь, на каждом пальце у меня должно быть несколько колец…

– Конечно, конечно, возьми его… Оно в левом ящике… – пробормотал Пимроуз слабым голосом.

– Знаешь, по-моему, ты посветлел, – заявил Бен, вглядываясь в лицо больного. – Да-да, безусловно посветлел. Вот увидишь, тебе не придется лежать даже пресловутые три недели.

Пимроуз попросил зеркало.

– Действительно, – сказал он, – я думал, ты говоришь только для того, чтобы меня подбодрить. Я и в самом деле немного посветлел.

И Бен поспешил сообщить добрую весть остальным. Тогда в комнату вбежал Баба.

– Послушай, только не надо уж слишком светлеть, – проговорил он шутливо, – а то ты перестанешь походить на гейшу!

Наконец в десять часов вечера все уселись обедать возле кровати больного. Под голову Бэзилу подложили несколько подушек, они должны были поддерживать роскошный черный парик с воткнутыми в него длинными булавками.

Кристиан Лелюк – с неизменной челкой на лбу – натянул на руки самые красивые перчатки из своей коллекции и надел черное бархатное платье с огромным вырезом на спине: он изображал эстрадную певицу. Принц Гальбани в последнюю минуту передумал и нарядился не в костюм куртизанки, а в костюм придворной дамы времен короля Генриха III; собственно говоря, костюм был такой же, разница состояла в том, что он водрузил на голову дамскую шляпку и приклеил к подбородку мушку; в ушах у него белели жемчужные серьги, а на шее – жемчужное ожерелье. Жан-Ноэля нарядили цирковой наездницей, он подвел тушью глаза и привесил к своей короткой кисейной юбочке несколько безделушек, украшавших комод. Максим де Байос остался верен своему первоначальному выбору: он натер лицо охрой, насурьмил брови и щеголял в непальском сари.

– Музыка! – воскликнул он, входя с друзьями в комнату Бэзила и подавая знак невидимому оркестру.

Однако Пимроуз выказал меньше восторга, чем ожидали. Бен был даже слегка обижен. Право же, ведь друзья столько хлопотали ради него, мог бы Пимроуз сделать небольшое усилие и взять себя в руки. Тем более что лицо его посветлело и, стало быть, оснований для тревоги уже не было.

– Я чувствую себя очень утомленным, вот и все, – едва слышно прошептал Пимроуз, отказавшись от приготовленного для него овощного супа.

Четверо ряженых уселись за стол. И оттого, что они каждый вечер обедали вместе, а также оттого, что развлечения этого дня были исчерпаны, все погрузились вдруг в сумрачное молчание; свечи бросали неяркий свет на постные лица, на эгреты, ленты, жемчуга и румяна.

Никто не находил темы для разговора. И в комнате воцарилась гнетущая тишина, слышно было только, как позвякивали вилки и ножи, ударяясь о дорогие фарфоровые тарелки.

Внезапно все посмотрели на Пимроуза. Парик гейши сполз у него на сторону. Голова запрокинулась, подбородок торчал вверх, затылок ушел в подушки. На лоб уселась муха, но больной как будто ее не замечал.

Обедающие разом положили вилки и с тревогой переглянулись. Особенно испугала их муха, маленькая черная муха, которая спокойно ползала по лбу Пимроуза.

– Бэзил, тебе плохо? – едва слышно спросил Максим де Байос.

Пимроуз пробормотал что-то неразборчивое, но не пошевелился и не прогнал муху.

– Может быть, послать за доктором? – предложил Жан-Ноэль.

Через несколько минут прибыл вызванный по телефону врач. Он с удивлением оглядел маскарадные костюмы присутствующих.

– Мы придумали это, чтобы развлечь его, – почувствовав себя неловко, пояснил Максим, наряженный как «супруга магараджи».

– Будьте любезны оставить меня наедине с больным и зажгите электричество, – сказал врач.

Осмотр занял не много времени. Муха снова уселась на лоб Пимроуза. Врач с тревогой отметил, что на ногах больного появились небольшие красные пятна.

В соседней комнате молча сидели четыре человека в маскарадных костюмах. «Придворная дама времен Генриха III» нервно шагала из угла в угол, «эстрадная певица» нетерпеливо поглаживала перчатки.

– Что с ним? – спросила «придворная дама», когда врач показался на пороге.

– Обыкновенная желтуха превратилась в злокачественную, – ответил тот.

– Не может быть! – воскликнул Максим. – Ведь он же посветлел.

– Это как раз и есть один из симптомов.

– Боже мой, но что делать?

– Мне думается, следует пригласить специалиста и устроить консилиум. Я знаю превосходного медика, он живет в Милане.

– А нельзя найти кого-нибудь поближе? – осведомился Жан-Ноэль.

– Нет, мадемуазель, простите, месье.

– В таком случае вызовите его немедленно! Пусть он тотчас сядет в поезд, в автомобиль, если возможно, в самолет… – сказал Бен.

Когда на следующий день под вечер из Милана прибыл профессор Варайо, дом уже был в трауре: лорд Пимроуз скончался.

 

 

– Как подумаю, – стонал Максим, – как подумаю, что уже никогда в жизни я больше не скажу ему: «Взгляни, Бэзил, до чего красиво», как подумаю, что отныне мне без него придется слушать музыку, которую мы оба так любили… Отныне все – и книги, и картины, и природа – все потеряет для меня цену. Не знаю, Бен, не знаю, как я перенесу эту утрату, как буду жить в мире, где не будет Бэзила! Я не в силах привыкнуть к мысли о его смерти, не в силах примириться с ней. Мне все кажется, что он сейчас поднимется с этого отвратительного ложа, войдет сюда, сядет рядом… будет среди нас. Бен, Бен, ты помнишь, как он страдал из-за нас, бедняга?!

Принц Гальбани горевал почти так же, как Максим; терзания друга не будили в нем ревности. У обеих «пчел», переживших третью, были красные, распухшие от слез глаза.

Жан-Ноэль тоже плакал.

«Я потерял большого друга, – говорил он себе, – человека, который многому меня научил, которому я обязан замечательным путешествием. Теперь я возвращусь во Францию…»

Он передал остальным слова Пимроуза, сказанные тем в ночь прибытия в Венецию: «Мне хочется, чтобы меня похоронили здесь», и две «пчелы» снова залились слезами.

Они решили сохранить как реликвию маленькую книгу Пимроуза об итальянских мистиках; она так и осталась лежать открытой на той самой странице, на которой ее раскрыл усопший.

Бэзил отметил фигурной скобкой на полях цитату из святой Екатерины Генуэзской; и каждый из его друзей по очереди подходил к столику, брал книгу и читал вслух:

«…Насколько мне дано судить, души, попавшие в чистилище, могут сделать только одно – оставаться там, где находятся. В тот самый миг, когда душа разлучается с телом, она направляется в предуказанное ей место, не нуждаясь в ином проводнике, помимо самой природы ее грехов. Если же душе помешали бы покориться повелению, она очутилась бы в еще более страшном аду, ибо оказалась бы за пределами предустановленного Богом порядка. Вот почему, – писала святая, – не находя иного места, более для нее подходящего, где бы ее ожидала менее страшная мука, душа добровольно устремляется туда, где ей и положено пребывать… Я скажу даже больше: мне думается, рай не имеет врат и всякий, кто только отважится на это, может туда проникнуть…»

На полях Пимроуз пометил ослабевшей рукой:

«Ад находится на земле. И тут все совершается таким же образом. Всякий из нас в конечном счете занимает в мире – и не может не занимать – только то место, которое определяется его собственной природой, природой его желаний, потребностей, пороков и надежд. Каждый таит в себе свой собственный ад, каждый поддерживает в своем существе адский огонь, каждый из нас предпочитает муку, на которую его обрекает собственная природа, самому безмятежному счастью, которого он мог бы достичь, если бы отказался от этой своей природы и неотделимых от нее желаний».

Потом слова стали набегать друг на друга, их уже с трудом можно было разобрать, чувствовалось, что у их автора мысли мешались: «Переплетение античного рока и христианского представления о свободе воли… Не является ли эта свобода лишь иллюзорной возможностью выбрать то, чего мы не в силах избегнуть?» Последнее, что начертал Пимроуз, был вопросительный знак.

Гроб с телом лорда Пимроуза вынесли из церкви Салюте, где происходило отпевание, и установили на специальную гондолу-катафалк, украшенную страусовыми перьями, покрытую черной пеленой с серебряными полосами и усыпанную цветами.

Принц Гальбани и Максим де Байос принимали соболезнования; возле них заняла место и герцогиня де Сальвимонте, которая на правах родственницы принца также причисляла себя к «семье» покойного. В том же ряду высилась и фигура британского консула.

Принимавшие участие в похоронной процессии Джиджи Рокаполли, принц Долабелла, барон Тормезе и писатель Отто Лутвайнгель, все четверо во фраках, поддерживали тяжелые кисти балдахина, стоя по углам плавучего катафалка. Четыре гондольера-факельщика в черных цилиндрах с серебряной лентой медленно опустили в воду тяжелые весла, и гондола тронулась вслед за гондолой архипастыря.

За гробом следовала другая лодка – с венками и букетами цветов.

За нею двигалась гондола принца Гальбани, в которой сидел также Максим де Байос: на нем не было лица. Герцогиня де Сальвимонте воспользовалась удобным случаем и усадила в свою гондолу Жан-Ноэля.

И погребальный кортеж двинулся по Большому каналу, этому главному пути Венеции, по которому плывут, встречаются и чуть ли не сталкиваются различные гондолы: с новобрачными, с тяжелобольными, а также гондолы, груженные мебелью или овощами.

Это были, без сомнения, самые пышные похороны, какие происходили в Венеции в том году. Не меньше ста гондол с небольшими черными шатрами двигались по каналу, их гребцы были одеты в ливреи самых знатных домов.

Богатые туристы, вельможи и консулы, миллиардеры и актеры, астрологи и знатоки живописи, маньяки, развратники, наркоманы, авантюристы – все эти Констанции Уэйбах, Памелы Рокаполли, все эти Давилары, Лелюки и такие же, как они, гнилые плоды умирающей цивилизации, все эти прожигатели жизни, которых роднила между собой страсть к удовольствиям, люди, сделавшие своим девизом слова: «Полная свобода наслаждений и никакой ответственности», – все они провожали в последний путь одного из лучших представителей их круга, одного из самых утонченных, самых образованных: девятого по счету и последнего в роду виконта Пимроуза.

Из окон своих мраморных дворцов, стоявших на полусгнивших сваях, на эту траурную процессию смотрели венецианцы, и среди них старая графиня Сервери, окруженная сорока тысячами томов своей библиотеки, и старая маркиза Торвомани, окруженная тенями сорока своих знаменитых любовников. Было жарко, и над водою курился густой пар.

Жан-Ноэлю, сидевшему рядом с герцогиней де Сальвимонте, чудилось, что за лицами людей, стоявших в окнах, он видит другие лица – лица людей, о которых часто и подробно рассказывал ему лорд Пимроуз.

В стрельчатых окнах дома Дездемоны он видел своего деда Жана де Ла Моннери с моноклем в глазу и задумчивым челом, а позади поэта, как неясная тень, виднелся силуэт Отелло.

В окне четвертого этажа дворца Волкова виднелась тень Элеоноры Дузе, а в окне мезонина дворца Дарио вырисовывался профиль Анри де Ренье[64], умершего год назад. На ступенях Каза Леони стояли негры, слуги маркизы Казати; на бедрах у них были шкуры пантер, над головой они держали угасшие факелы.

Когда гондола проплывала мимо Казетта Росса, Жан-Ноэль со слезами на глазах посмотрел на чудесный сад, где еще чувствовалось присутствие Габриеле д’Аннунцио[65]; в этом саду Пимроуз нередко пил чай и любовался отсюда жизнью причудливого города на воде.

Рильке, Габриела Режан, Вагнер, умерший в своем саду, герцогиня Беррийская, папа из рода Редззонико, Байрон, позади которого из дали времен выступали сквозь окна семи салонов тени семи дожей из рода Мочениго в золоченых митрах, Пруст, Баррес[66], Ницше, Рескин, Диккенс, Шелли, Шатобриан, Гете… – все те, кто в разные эпохи воссоздавал этот город в своих творениях… все эти дожи мысли… и вместе с ними художники, начиная от страдавшего манией величия Веронезе и кончая столетним старцем Тицианом… – все они были тут и смотрели потускневшими глазами, как везут на кладбище одного из их потомков.

– Sia ti… Sta lungo… – кричали гондольеры, приближаясь к небольшим поперечным каналам.

И в голове Жан-Ноэля неожиданно зазвучали строки сонета Дю Белле, который покойный Пимроуз нередко читал наизусть:

 

Взгляни, Маньи, на славных сих венецианцев.

На их дворцы, Сан-Марко, гордый Арсенал,

На корабли в порту, на лавочки менял,

Профи́ т банкиров, барыши негоциантов…[67]

 

…А потом погребальный кортеж поплыл по лагуне, воды которой в оттенках своих как будто хранили отблеск вечности.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.