Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава IV Во дворцах Трианона 1 страница






 

 

Сразу же по возвращении из Италии Жан-Ноэлю предстояло идти на военную службу.

В предыдущем году он пользовался отсрочкой как учащийся. Но, так как он не позаботился перед отъездом записаться на посещение занятий, отсрочка утратила силу. Придя домой с вокзала, он обнаружил повестку о немедленном призыве на срочную службу.

До сих пор он имел дело с призывной комиссией лишь однажды – полтора года тому назад, когда оформлял отсрочку.

Никогда Жан-Ноэль не представлял себе, как много рабочего люда, ремесленников, служилой бедноты проживает в шестнадцатом районе Парижа. Неимоверное число пролетариев, работающих на буржуазию, ютится в узких темных улочках богатых кварталов! Только крупные скопления людей – обязательные или возникающие стихийно, – какие случаются на призывных пунктах или в дни революционных событий, позволяют получить представление об этом.

Жан-Ноэль с удивлением увидел, что молодые рабочие были так же смущены, встревожены и бледны, как и нервные отпрыски парижских буржуа. Даже фанфароны бравировали лишь для того, чтобы скрыть тайный страх. Правда, озорники отпускали циничные шуточки по адресу каждой смазливой девчонки. Но тут можно было увидеть и молоденьких беременных женщин, пришедших проводить своих мужей или своих несовершеннолетних любовников. Старики со слезами на глазах растроганно смотрели на новобранцев, в которых они узнавали свою молодость. Бродячие торговцы, расставив лотки под каштанами, продавали жестяные значки, ленты и безделушки с полупристойными надписями.

Все это походило на довольно грустное народное гулянье, когда людям не до веселья.

Прождав больше часа, толпа призывников хлынула в подъезд здания, на фронтоне которого было начертано: «Равенство и Братство», и поднялась по широкой каменной лестнице; затем молодые люди, понурив головы, продефилировали мимо прибитых к стенам мраморных досок, где были выгравированы имена граждан, павших за Францию.

Двадцать лет в семье и в школе этим юношам старательно вдалбливали понятие о стыде, и вот оно внезапно было перечеркнуто громким приказом представителя власти: «Всем раздеться!» Жан-Ноэль с изумлением обнаружил, что большинство из этих двадцатилетних новобранцев (а их было человек триста) отличается каким-нибудь телесным недостатком, изъяном или уродством: у одного искривлен позвоночник, у другого – прыщи на плечах, у третьего – раннее ожирение… Снимая брюки, все инстинктивно поворачивались лицом к стене. Вместе с другими обнаженными представителями будущего национального воинства Жан-Ноэль переходил от одного жандарма к другому; первый жандарм в гетрах из черной кожи закрыл ему один глаз, чтобы проверить зрение, второй поставил на весы, третий измерил рост, с шумом опустив ему на голову металлическую пластинку антропометра, а четвертый подвел его к большому столу. За этим столом восседали генерал в пенсне, положивший перед собой свое кепи, украшенное дубовыми листьями, какой-то невыразительный полковник и несколько именитых граждан, которые что-то записывали.

Военный врач – майор с тремя нашивками – единственный среди этого сборища человек, в чьих глазах еще светилась искра интеллекта, – спросил Жан-Ноэля о его образовании.

– Бакалавр, – ответил молодой человек.

– Читать и писать умеете? – продолжал спрашивать майор, в точности придерживаясь параграфов лежавшего перед ним вопросника.

– Да.

– Ездить на велосипеде?

– Да.

– Ездить верхом?

– Да.

– Водить машину?

– Да.

В заключение он попросил Жан-Ноэля покашлять и пощупал у него пах.

Вот каким образом, не успев прийти в себя после возвращения из Венеции, все еще горюя о смерти Пимроуза, Жан-Ноэль уже должен был привыкать к мысли о жизни в тесной казарме, об общих спальнях, кишевших клопами, о подъеме в шесть утра и о строевых занятиях; все это повергало его в панику.

Мари-Анж жила теперь в небольшой меблированной квартире в квартале Мюэт, которую нашел для нее Лашом «в ожидании, пока не подыщу для себя что-нибудь подходящее…» – как смущенно писала она брату, не решаясь прямо признаться, что эту квартиру министр снял для своей молоденькой любовницы. Она приготовила в ней комнату и для Жан-Ноэля.

О своих отношениях с Симоном Мари-Анж ничего не сообщала. Она дала себе слово все объяснить Жан-Ноэлю, когда тот возвратится в Париж, и надеялась, что брат все поймет и не осудит…

Но Жан-Ноэль вовсе не стремился к откровенному разговору, не выказал и неодобрения. Он даже не спросил сестру, почему она ушла из салона Жермена (этого потребовал от нее Лашом), сам Жан-Ноэль прожил несколько месяцев на средства «Трех пчел», и его мало смущало то обстоятельство, что сестру содержит теперь пятидесятилетний министр.

Со снисходительным пренебрежением он осмотрел комнату, которую любовно приготовила для него сестра, бросил беглый взгляд на безделушки, расставленные на комоде и напоминавшие ему о детстве и о родителях.

– Очаровательная комнатка. Чертовски похожа на жилище мелкого буржуа. Забавно, – произнес он.

Жан-Ноэль поправил цветы в вазах.

– Женщины редко умеют составлять букеты, – пробормотал он.

А так как мысль о военной службе ни на минуту не покидала его, он спросил:

– Лашом, верно, может что-нибудь для меня сделать, скажем, попросить военного министра устроить меня в одну из парижских канцелярий?..

– Но ведь он сам теперь военный министр.

– Как? Давно ли? – удивился Жан-Ноэль.

– Уже больше месяца, после формирования нового кабинета. Симон мечтал об этом портфеле, а уж если он чего-нибудь хочет, знаешь… – не без гордости проговорила Мари-Анж.

Девушке очень хотелось, чтобы ее возлюбленный вырос в глазах брата.

– В Венеции мы были совсем оторваны от всего мира, – проговорил Жан-Ноэль. – Но это замечательно! Более удачного совпадения и не придумаешь. Ведь ты…

Он чуть было не сказал: «его любовница», но спохватился.

–…ведь ты в чудесных отношениях с военным министром и как раз в ту пору, когда твой брат в нем очень нуждается. Ну где еще найдешь такую прелестную, замечательную сестренку. Когда ты увидишь этого превосходного человека, когда ты увидишь его превосходительство?

– Мы должны вместе обедать сегодня вечером. Но в связи с твоим приездом…

– Нет-нет, моя милая, нельзя терять ни минуты. Ты будешь с ним сегодня обедать.

И слова «моя милая», и то, как брат небрежно обнял ее за плечи, и пошловатый светский тон, и полное равнодушие к ее судьбе, и то, что он думал исключительно о своих делах и спешил воспользоваться создавшимся положением, – все в поведении Жан-Ноэля поражало, оскорбляло, ранило Мари-Анж. Неужели брат до такой степени изменился за несколько месяцев, или же она сама в дни разлуки рисовала себе его совсем не таким, каким он был на самом деле?

В тот же вечер она поговорила с Симоном. Мари-Анж чувствовала себя неловко, ей было стыдно обращаться с такой просьбой к человеку, который охотно вспоминал о том, что провел войну в окопах.

– Разумеется… Я все устрою, – ответил Лашом, не выказав ни малейшего удивления.

Но на следующий день, наведя справки в своей канцелярии, он сказал Мари-Анж, что ничего не может сделать для Жан-Ноэля, пока тот не прослужит хотя бы три недели в какой-нибудь воинской части.

– Хоть я и министр, однако не могу идти против закона. Но в конце концов, три недели – не такой уж долгий срок! А потом я подыщу ему местечко на бульваре Сен-Жермен. Правда, придется малость повозиться! Как раз сейчас я начал борьбу против бездельников, осевших в министерстве. Надо будет как-то обосновать перевод твоего брата в канцелярию. Что ж, лишний раз поссорюсь с тем или иным полковником.

Отвечая на вопросы майора на призывном пункте, Жан-Ноэль сказал, что умеет ездить верхом; должно быть, поэтому его направили в четвертый гусарский полк, стоявший в Рамбуйе.

Он ожидал по прибытии, что обязательная трехнедельная служба покажется ему каторгой, но через несколько дней увидел, что жизнь здесь не так уж тяжела. В больших, побеленных известкой спальнях клопы действительно водились, но не он один страдал от них. Воздух в казармах утром был не хуже, чем в купе железнодорожного вагона или в раздевалке спортивного клуба, и Жан-Ноэль вынужден был признать, что от него пахло потом не меньше, чем от других. Он даже смертельно не простудился во время строевых занятий. Ему коротко остригли волосы. Когда он, надев тиковую блузу, чистил или седлал коней, то вспоминал знакомые с детства запахи конюшни замка Моглев. Офицеры, проходившие по двору казармы, были похожи на Де Вооса, а в седле они напоминали охотников и егерей, которых он во множестве видел в детстве. Жан-Ноэль ворчал, отправляясь в наряд на кухню, он ругал сквозь зубы вахмистра, военную иерархию, дурацкие занятия и упражнения с таким же ожесточением и теми же словами, что и молодые крестьяне из Боса или конюхи из Шантильи, служившие с ним в одном эскадроне.

Поначалу ему казалось, что он не вынесет трудностей казарменной жизни. И действительно, вечером он без сил валился на железную койку, но наутро, проспав ночь как убитый, поднимался более бодрым и крепким, чем накануне. Мускулы его округлились и окрепли, он возмужал. Час открытия столовой, настроение сержанта, придирки офицеров эскадрона, подгонка чепрака – все это стало главным содержанием его жизни, составляло предмет его мыслей, разговоров, шуток.

В первый же день, когда новобранцам дали увольнительную, Жан-Ноэль вместе со своими товарищами – крестьянскими парнями из Боса и конюхами из Шантильи – отправился в публичный дом, помещавшийся неподалеку от казармы; там он, как и все, пил дешевый коньяк и позволял девицам в розовых комбинациях игриво похлопывать себя по бедру. Рискуя угодить на несколько дней на гауптвахту, он столковался с полковым портным, и тот подогнал ему парадную форму по фигуре.

Изысканная атмосфера, царившая во дворце Гальбани, смерть Пимроуза, Кристиан Лелюк, Памела – все это удивительно быстро выветрилось из памяти Жан-Ноэля.

Он впервые столкнулся с настоящим мужским товариществом, товариществом людей, живущих в обстановке тесной, но здоровой близости; к некоторым из кавалеристов он даже начал испытывать дружескую симпатию.

Недели через две после прибытия Жан-Ноэля в Рамбуйе его вызвал к себе подполковник и спросил, не сын ли он Франсуа Шудлера.

– Мы были одновременно произведены в офицеры, – сказал подполковник, – и прошли вместе добрую половину войны – сначала в болотах Сен-Гон, а потом на Изере. Где сейчас ваш отец?

– Он умер, господин полковник.

– Ах, бедняга! – воскликнул подполковник. – Очень, очень жаль… Вы меня сильно огорчили. Он был славный малый, ваш отец, и превосходный офицер. У меня сохранились о нем самые лучшие воспоминания… Можете стоять «вольно», мой мальчик, я вам разрешаю.

Подполковник – маленький худой человечек с гладко причесанными волосами на птичьей голове – во время разговора стоял за письменным столом и медленно, сверху вниз, проводил руками по груди, словно хотел разгладить складки на своем мундире.

Он заглянул в какие-то бумаги, лежавшие на столе.

– Ах да, в самом деле! В вашей карточке так и сказано: «Отец умер». А я не заметил, – проговорил он. – Ваша матушка тоже умерла? Она, кажется, была дочерью генерала де Ла Моннери?

– Его племянницей, господин полковник.

– Да-да. Теперь вспоминаю… Ну и что ж вы собираетесь делать? – спросил подполковник, с явной симпатией глядя на юношу. – Полагаю, вы не намерены оставаться простым кавалеристом? Это было бы нелепо. Мы направим вас в учебный взвод для вахмистров, а потом – на курсы офицеров запаса. А затем – поедете в Сомюр и закончите службу младшим лейтенантом. Придется немного попотеть, но, думаю, вам и самому будет там приятнее. Кроме того, это ваш долг. Что скажете?

– Да, господин полковник, – ответил Жан-Ноэль. – Благодарю вас.

– Не обращайтесь ко мне по пустякам, я этого не люблю, – прибавил подполковник, продолжая утюжить свой френч. – Но если у вас действительно будет нужда во мне, приходите. Во всяком случае, я сам займусь вашей судьбой. Надеюсь, вы окажетесь достойным сыном своего отца.

Сидя в тот вечер в ресторане «Лань», где золотая молодежь гарнизона скромно пировала за столиками, покрытыми бумажными скатертями, Жан-Ноэль раздумывал, не позвонить ли ему сестре и не сказать ли ей, чтобы она попросила Лашома ничего не предпринимать. Но потом трусость, а вернее, слабохарактерность и малодушие, присущие ему, одержали верх.

«Пусть все идет своим чередом, – сказал себе Жан-Ноэль. – А там видно будет. Если я откажусь, Лашом решит, что я и сам не знаю, чего хочу, и если мне снова придется за чем-нибудь к нему обратиться… кроме того, быть может, он обо мне вообще позабыл. И все устроится как нельзя лучше».

Через несколько дней подполковник снова вызвал Жан-Ноэля к себе. Подполковник стоял в той же позе, расставив ноги, за своим письменным столом и ладонями массировал свою узкую грудь. Но на сей раз глаза его смотрели на юношу недоверчиво и насмешливо.

– Итак, Шудлер, – сказал он, – оказывается, военное министерство не может обойтись без ваших знаний и опыта. Мы получили секретный приказ немедленно направить вас в распоряжение канцелярии на бульваре Сен-Жермен. Должность – шофер министра… У вас есть друзья в военном министерстве?

– Сам министр, господин полковник… Он хорошо знает мою семью…

– И… этот вызов – результат вашего собственного обращения или ходатайства ваших родных?

– Да-да, моих родных, – поспешно ответил Жан-Ноэль.

На лице подполковника появилась легкая гримаса.

 

 

Военный министр имел в своем распоряжении двух шоферов. Срок военной службы одного из них подошел к концу, и Симон Лашом счел самым простым назначить на эту должность Жан-Ноэля.

Он видел в этом выгоду и для себя: по крайней мере один из шоферов будет ему лично предан и не станет каждое утро докладывать Второму отделу или представителю сыскной полиции о том, как протекает личная жизнь министра.

Вот почему он старался использовать Жан-Ноэля главным образом по вечерам, а также для воскресных поездок за город или встреч, которые предпочитал сохранять в тайне. Словом, несколько месяцев юноша был шофером собственной сестры в такой же мере, как и шофером министра.

Когда Симон, расположившийся на заднем сиденье рядом с Мари-Анж, в первый раз попытался поцеловать ее при Жан-Ноэле, она отпрянула и показала глазами на брата.

– Ерунда, ерунда, – зашептал Симон, – он все прекрасно понимает; ему, разумеется, известно, почему я взял его к себе.

И Мари-Анж покорилась, подумав, что такая ее щепетильность может повредить брату.

И Жан-Ноэль привозил Мари-Анж к Лашому, а Лашома – к Мари-Анж, возил их обоих в театр или в ресторан.

В узком зеркале, висевшем у него перед глазами, Жан-Ноэль с усмешкой, не без привкуса нездорового любопытства наблюдал за любовными забавами министра и своей сестры. Симон вел себя как занятой государственный деятель, у которого каждая минута на счету и который спешит воспользоваться первым же свободным мгновением.

Жан-Ноэль отмечал про себя грацию, присущую каждому движению, каждому жесту Мари-Анж; видя ее свежее лицо с красиво очерченным ртом рядом с лысой головой и волосатыми ушами Симона, видя юную красоту рядом с уродством, он испытывал какое-то болезненное удовольствие. И случалось, что в такие минуты он испытывал также острое влечение к этой молодой и красивой женщине, и такое чувство казалось ему тем более пикантным, что она была его сестрой.

Потом он выходил на тротуар и открывал министру дверцу машины.

Он сшил себе форму из самого дорогого габардина. Покроем она походила на офицерский мундир, но без знаков различия, вместе с тем она напоминала ливрею.

Впрочем, в свободные часы Жан-Ноэль облачался в штатский костюм. Он жил в квартире Мари-Анж; а в те вечера, когда туда приезжал Лашом, юноша незаметно исчезал и отправлялся в театр: билеты ему доставал министр.

Симон по-своему был привязан к Жан-Ноэлю, он в какой-то степени распространял и на него то отеческое чувство, какое испытывал к Мари-Анж. Министр называл молодого шофера по имени и охотно давал ему личные поручения.

– Жан-Ноэль, – говорил он ему, – вы – человек со вкусом, выберите мне, пожалуйста, подтяжки.

Они до такой степени ладили между собой, что, если Лашом встречался с Инесс Сандоваль или с какой-нибудь другой из своих бывших возлюбленных, он прибегал к сообщничеству Жан-Ноэля.

Когда министр уезжал в конце недели отдохнуть в Жемон, его машину неизменно вел Жан-Ноэль. За городом он надевал легкую одежду и грелся на солнышке, валяясь на траве. А по вечерам они все втроем проводили время за какой-нибудь игрой. Лашом смотрел на юношу как на члена семьи.

Но главной забавой Жан-Ноэля было созерцание картин, отражавшихся в узком зеркале – своеобразном символе его служебных обязанностей; на этом крошечном экране сменялись кадры удивительного фильма. Отвозя министра в различные места, шофер наблюдал, как государственные деятели управляют народом. Он видел, как в них сочетаются опыт и легкомыслие, азарт и преступное безразличие, как в этой недопустимой обстановке подчас сгоряча принимаются самые серьезные решения. Он постиг трагическое бессилие всех этих государственных мужей, неспособных глубоко разобраться в многочисленных проблемах, которые им надлежало решать, и поэтому вынужденных полагаться лишь на собственную интуицию и собственные симпатии. Его поражала невыразимая глупость и нравственное убожество людей, занимавших самое высокое положение в стране. Он видел, как прославленные полководцы пресмыкались перед людьми, которые назначают на должность и раздают награды. Он видел, как выпрашивают кресты и ленты, как распределяют командные посты. В его присутствии обделывались дела, связанные с производством и поставками танков и орудий, велись равнодушные разговоры о судьбах пушечного мяса.

И постепенно Симон Лашом, которого многие считали человеком заурядным, стал казаться Жан-Ноэлю человеком выдающимся. Надо сказать, что министр и в самом деле был на голову выше тех, кто толпился вокруг него. Ведь все на свете относительно.

Вот почему Жан-Ноэль в конце концов пришел к выводу, что увлечение сестры этим человеком можно объяснить вовсе не ее испорченностью.

И в том же маленьком зеркале, укрепленном над рулем автомобиля, Жан-Ноэль наблюдал в 1938 году целый ряд трагических эпизодов, повлиявших на ход истории.

Он видел сидевших в глубине машины министров, послов, председателей палат, начальников генеральных штабов, строителей оборонительных сооружений, изобретателей взрывчатых веществ, специалистов по вопросам мобилизации – и все они беспомощно барахтались в волнах неумолимо надвигавшихся на них событий, с которыми не в силах были справиться.

Он видел отчаянное лицо Лашома в ту ночь, когда гитлеровские войска захватили Австрию, а Франция бросила ее на произвол судьбы. Он слышал, как несколько месяцев подряд военный министр изо дня в день говорил в частных беседах о приближении катастрофы, а в то же время в публичных выступлениях доказывал, что делалось, делается и будет делаться все необходимое, чтобы избежать ее.

Жан-Ноэль – на следующий день после Мюнхенской встречи – отвозил в Бурже Симона Лашома: в руках у министра был огромный букет цветов, словно он ехал встречать прославленную певицу, а на самом деле он собирался принести свои поздравления только что прибывшему на самолете премьер-министру. Тот думал, что ему придется ускользать из аэропорта через служебный вход, чтобы избежать улюлюканья возмущенной толпы, и, к великому своему изумлению, был встречен цветами, перевитыми трехцветными лентами, поздравлениями и поцелуями. А потом Жан-Ноэль вел машину Лашома назад, в составе этого предававшегося иллюзиям кортежа; на пути следования премьер-министра выстроились толпы людей, они выкрикивали слова благодарности за то, что их на короткое время избавили от страха, причем никто не думал о том, какую страшную цену страна заплатила за это – заплатила нынешним отречением от своих обязательств и грядущим рабством. А человек, подписавший позорный пакт, гордо поднял голову, и, стоя в машине, расправил плечи, и приветствовал беснующиеся толпы, подражая диктатору, перед которым он только что склонил голову.

То были последние официальные празднества, на которых довелось присутствовать Жан-Ноэлю. Через несколько дней, прохладным вечером, он поехал за Симоном и Мари-Анж, которые находились в каком-то отеле на берегу Сены, простудился и заболел плевритом; болезнь продолжалась недолго, но она позволила Жан-Ноэлю получить продолжительный отпуск для лечения, ибо он захворал при исполнении служебных обязанностей.

 

 

Не имея ни денег, ни специальности, ни диплома о высшем образовании, ни особых способностей, ни мужества – ничего, кроме привлекательной внешности, хороших манер да нескольких влиятельных знакомств, Жан-Ноэль безвольно бродил по Парижу в поисках подходящего занятия. Но он искал его лишь в хорошо знакомых ему местах: гостиных и барах.

В ту пору французское кино постепенно отказывалось от прославления сутенеров, дезертиров, порочных молодых людей – от всего, что приносило ему успех в последние десять лет, – и в связи с приближением войны обращалось к героическим сюжетам и воспеванию воинской доблести.

Жан-Ноэль познакомился с людьми, желавшими создавать такие фильмы, но им никак не удавалось получить нужную субсидию в военном министерстве. А без субсидии снимать фильм не имело никакого смысла.

Они без труда убедили Жан-Ноэля в том, что перед ним открыты блестящие возможности. Ведь кино – искусство молодое, и заниматься им должны молодые люди. Тут не нужны ни знания, ни дипломы, не нужно долгие годы протирать брюки на университетской скамье и потом зарабатывать жалкие три тысячи франков в месяц, нет, тут требовалось только одно – сметка и предприимчивость… и на первых же картинах можно заработать миллион. Настоящая профессия двадцатого века! У Жан-Ноэля есть все, чтобы преуспеть в кино. Он знает английский язык, путешествовал, видел мир, наблюдал жизнь и мужчин, и женщин… а главное – он близко знаком с военным министром.

И Жан-Ноэль, воображая, что он занимается делом, дал втянуть себя в этот полуфантастический мир спекулянтов, аферистов, банкротов, мошенников, шантажистов, сводников, непризнанных гениев, продавцов воздуха, лгунов, взбалмошных девиц, мечтающих стать кинозвездами, акул, простаков, специалистов по подложным чекам, пиратов, жонглеров и акробатов в денежных делах, одержимых, маньяков, параноиков, словом, в мир человеческого гнилья, на котором произрастает чудовищная лиана – кинематографическая пленка.

Эти молодые авантюристы, международные рыцари наживы, постоянно обретались на террасе у Фуке и в баре гостиницы «Георг V», если судьба заносила их в Париж, или же толклись в холлах отелей «Клэридж» в Лондоне и «Эксцельсиор» в Риме; они могли жить только в роскошных гостиницах, хотя часто не знали, чем заплатить по счету; их изнеженные желудки переваривали только икру; они покупали в кредит великолепные автомобили, а уже две недели спустя вынуждены были продавать их за наличные деньги.

И в один прекрасный день Жан-Ноэль очутился в небольшой конторе, которая помещалась на Елисейских Полях, в доме, украшенном световой рекламой какой-то корсетной фирмы. Он обосновался там на правах облеченного всеми полномочиями ответственного администратора вновь созданного акционерного общества по производству кинофильмов.

Ему не без труда удалось вновь перезаложить замок Моглев, кроме того, он пустил в оборот весь небольшой капитал, который еще оставался у сестры и у него самого. После этого Жан-Ноэль, которому квартира Мари-Анж казалась слишком скромной, поселился в гостинице «Георг V» за счет производственных расходов новой фирмы.

Теперь каждый вечер за его столом ужинало человек шесть, причем ни одного из них он толком не знал. Каждый из гостей почитал своим долгом возносить хвалу радушному хозяину: Жан-Ноэль довольно скоро стал принимать эту лесть за чистую монету, начал считать себя крупным дельцом и проникся уверенностью, что он унаследовал финансовый гений своего деда-банкира и быстро восстановит родовое состояние.

Фильм, который предполагали снять, назывался «Рыцарь Сахары».

Главный компаньон Жан-Ноэля – Сабийон-Вернуа, – казалось, не походил на «чужестранцев, которые наживаются на французской кинопромышленности». Это был французский буржуа, исполненный достоинства и самоуверенности, правда, он уже трижды объявлял себя банкротом; господин этот не мог больше часа пробыть на заседании: ему приходилось удаляться в другую комнату, чтобы сделать себе укол морфия.

 

 

Желая удружить Жан-Ноэлю и помочь ему встать на ноги, Симон добился государственной субсидии для производства фильма. То было одно из последних его распоряжений на посту военного министра.

Выйдя из состава кабинета после короткого правительственного кризиса, когда международное положение было слишком серьезно и не давало возможности парламенту подолгу предаваться своим излюбленным играм, Лашом отказался принять участие в новой министерской комбинации, сославшись на то, что влияние его партии в стране не позволяет ему занять менее важный пост, чем тот, который он занимал прежде; впрочем, он поступил так отчасти вследствие усталости: за восемь лет он двенадцать раз был министром, причем последние три года постоянно входил в состав правительства. Впервые он почувствовал, что бремя власти тяготит его.

Симон взял двухнедельный отпуск и повез Мари-Анж на Лазурный берег. Стояла ранняя весна. Эти две недели показались им самыми счастливыми в жизни: они поздно вставали, подолгу лежали на пляже и жалели парижан, которым приходится мокнуть под холодным дождем; они совершали морские прогулки на ближние острова, обедали в роскошных ресторанах, декорированных под рыбачьи таверны, и громко смеялись, пробуя для забавы чесночную похлебку. Симон учил Мари-Анж игре на бильярде, они нередко сидели за картами или шахматной доской, он обходил книжные лавки и покупал ей свои любимые книги, которые она еще не читала.

Мари-Анж восхищало, что столь деятельный человек, как Лашом, чей ум всегда был занят серьезными проблемами, человек, которого всегда окружало множество известных людей, не только довольствовался ее обществом, но, казалось, был от этого в полном восторге. Хорошее настроение Симона наполняло ее тайной гордостью.

Сама она никогда не скучала в его обществе, напротив, скучала лишь тогда, когда его не было рядом, – тогда минуты тянулись медленно, она ощущала какую-то пустоту и спасалась лишь тем, что думала о Лашоме. Как многие политические деятели, Симон отличался большой жизненной энергией и умел проявлять ее: если он не был занят государственными делами, то применял эту энергию иным образом.

Кроме того, Лашом обладал одним неоценимым качеством: умел занимательно рассказывать, в частности рассказывать о себе. Он участвовал во многих важных событиях своего времени, за последние двадцать лет часто встречался с людьми, «творившими» эти события или считавшими, что они их «творили». Память у него была удивительная; достаточно было малейшего повода – попавшейся на глаза старой газеты, имени, начертанного на прибитой к дому дощечке или на борту судна, – чтобы вызвать у него цепочку воспоминаний.

– Мои старые приятели мало-помалу дарят свои имена бульварам и улицам, – шутил Симон.

Мари-Анж ни разу не пожалела, что проводит лучшую пору своей молодости с человеком, который старше ее на двадцать пять лет. Она хотела только одного, чтобы ничто не менялось; она была так скромна, что нередко спрашивала себя, долго ли сможет сохранять привязанность мужчины, имевшего столько возлюбленных. Она уже перестала замечать, как некрасив Симон. Чувство ее достигло той степени, когда физическое уродство и недостатки любимого существа становятся милее всех достоинств.

А Симон, любуясь Мари-Анж, когда она, полуобнаженная, возвращалась из ванной комнаты в спальню, следя за игрою света на ее чистом профиле, глядя, как солнечный луч ласкает ее ресницы или крылья тонкого носа, прислушиваясь к ее голосу или редкому смеху, сжимая ее тонкую руку, вдыхая по ночам аромат ее волос, все чаще думал: «Не следует ли мне окончательно соединить с нею свою жизнь? Конечно, она молода, слишком молода для меня, но ради счастья стоит рискнуть… Я должен добиться развода и жениться на этой женщине. Ведь мы сейчас, собственно говоря, совершаем наше свадебное путешествие. С такого рода решениями не следует слишком медлить. Она любит меня, и, вероятно, никто уже не будет меня так любить».

Он мог бы с полным основанием сказать себе: «Она внушает мне такую любовь, какую я уже никогда не испытаю, а если испытаю, то буду смешным, нелепым и несчастным».

По утрам он с удовольствием выходил из дому с единственной целью – заказать для нее цветы. Во время бритья он что-то фальшиво напевал, брал с туалетного столика губную помаду Мари-Анж и рисовал на висевшем над умывальником зеркале сердца, пронзенные стрелою, или толстощеких амуров.

Возвратившись из этой короткой поездки, Мари-Анж обнаружила, что беременна.

 

 

«В жизни каждого человека существуют роковые совпадения, – думал Симон, глядя из окон своей квартиры на сады дворца Шайо. – То, что восемнадцать лет назад произошло по моей милости с теткой, сейчас произошло с племянницей. Знает ли об этом Мари-Анж? Нет, конечно, не знает. И если бы Ноэлю Шудлеру удалось, как он этого хотел, толкнуть в мои объятия свою невестку, то же самое могло произойти, должно было произойти и с Жаклин. Может показаться, будто судьба упорно устанавливает связь между мною и женщинами из этой семьи, будто сама богиня плодородия соединяет меня с ними… Только от Изабеллы я ни за что не хотел иметь ребенка, а на сей раз…» На сей раз, вопреки рефлексу, выработавшемуся у Лашома за многие годы холостяцкой жизни, он не мог запретить себе с тайным, но все возраставшим удовольствием думать о том, что у него, возможно, родится сын.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.