Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава III Возраст страданий 3 страница






«Я взялся за дело не с той стороны, – упрекал он себя. – Вильнер, например, особенно в моем возрасте, не стал бы поступать так, как я. В конце концов, все юные девушки устроены на один лад…» И Симон всячески старался «образумиться».

«Ведь в двадцать три года я уже воевал, уже давно перестал быть мальчиком. Мари-Анж тоже двадцать три, и она – манекенщица, а не гимназистка. В той среде, где она вращается, да еще занимаясь таким ремеслом… Ну и что же? Тем более достойно изумления и восхищения то, что она сохранила невинность. Это результат воспитания, недаром она из хорошей семьи…»

А между тем Мари-Анж находила все большее удовольствие в обществе Симона. Благодаря ему она не чувствовала себя такой одинокой в конце летнего сезона в Париже. Девушку поражало и радовало, что такой известный человек, как Симон, уделяет ей столько времени и тоже с нескрываемым удовольствием встречается с нею. Она мало говорила, но умела слушать, что было для Симона поистине неоценимым качеством, ибо люди, которым по роду деятельности приходится много говорить, не способны молчать даже в частной жизни.

 

 

Шалон-сюр-Сон, Экс-ан-Прованс, Сан-Ремо… Баржи, которые ревели по утрам, требуя, чтобы им открыли шлюзы, розовая церковь в Турню, набережные Лиона, прославленные рестораны в долине Роны, пыльный Прованс, где воздух был полон стрекоз, платаны аллеи Мирабо, нагретые солнцем сосновые рощи Вара, пахнущие смолой, красные скалы побережья и синее море, казалось дремавшее у песчаного пляжа, пальмы Английского бульвара в Ницце, фасад дворца в вычурном стиле Наполеона III в Монте-Карло видели в начале той осени, как по классической дороге иллюзий катил весьма странный экипаж.

В это время года самые различные пары – пары разочарованные, пары пресыщенные, пары восторженные, пары, полные отчаяния из-за предстоящей разлуки, – двигались навстречу зиме, городским заботам и скучным обедам.

Машина лорда Пимроуза скользила в противоположном направлении – к Италии. То был старый «роллс-ройс», черный и бесшумный, с высоким верхом и с превосходным, хотя уже изрядно потрудившимся мотором. За рулем сидел Робер, молодой шофер с золотой цепочкой на запястье, одетый в светлую ливрею, так искусно сшитую, что, когда он снимал свою плоскую фуражку, можно было подумать, будто на нем дорожный костюм.

Рядом с ним, на переднем сиденье, засунув руки в манжеты, восседал Гульемо – в котелке, черном пиджаке и в сорочке с крахмальным воротничком он походил на священника, выехавшего за пределы своей епархии; Гульемо, не переставая, комментировал окружающий пейзаж.

А позади, отделенные стеклом, в просторной кабине, обитой бежевым сукном, в окружении многочисленных несессеров, футляров, флаконов, обшитых тесьмой подлокотников, шелковых занавесок, выключателей и ремней, за которые можно было держаться, помещались лорд Пимроуз и Жан-Ноэль.

Уже к середине первого дня путешествия Пимроуз умудрился превратить комфортабельную машину в каморку, где царил живописный беспорядок. Повсюду лежали подушечки, стопки дорожных карт, отыскать среди которых нужную было просто невозможно, книги, пачки почтовой бумаги, альбомы и путеводители.

– Принято потешаться над путеводителями, но, по-моему, это нелепый снобизм, – заявил лорд. – Под тем предлогом, что полвека назад старые англичанки выглядели смешными со своими «Бедекерами»[44] в руках, в настоящее время люди, прогуливаясь среди самых прекрасных памятников, даже не знают, где находятся. «Синие путеводители», например, просто чудесны, но, разумеется, их надо читать заблаговременно.

Ему зачем-то понадобился маленький серебряный пробочник, лежавший в шкатулке для драгоценностей. Разыскивая его, он уронил одну из жемчужных запонок и раздавил подошвой ее оправу. Старый англичанин захватил с собой бесполезные в эту пору года плед и меховую полость, на каждой остановке их приходилось вытряхивать, так как в них набивалось очень много пыли. Трудно было понять, каким образом багажник и сетки, устроенные над сиденьем, вмещали столько поклажи.

Когда Пимроуз замечал на откосе дороги красивые полевые цветы, он приказывал остановить машину, хватал Жан-Ноэля за руку, мелкими шажками семенил метров пятьдесят назад, восклицая: «Oh! lovely! Too lovely for words!»[45], потом он кричал Гульемо, чтобы тот принес ему перочинный нож с перламутровой ручкой, и возвращался в свой ковчег на колесах с охапкой шиповника или веткой рябины; цветочная пыльца пачкала обивку сиденья, а ягоды трещали под подошвами, как злополучная жемчужная запонка. Однажды Пимроуз нашел цветок клевера с четырьмя листиками и протянул его дрожащей рукой Жан-Ноэлю, не будучи в силах выговорить ни слова от волнения. Лицо его слегка порозовело; и в течение двух часов он пребывал в состоянии какой-то детской восторженности.

Жители попадавшихся им на пути городков и деревень долго смотрели вслед необычному экипажу, который походил одновременно на санитарную машину и на старинный «романтический» дормез для свадебных путешествий; на переднем сиденье виднелись неподвижные фигуры двух слуг, а позади сидел старый вельможа, увозивший куда-то юного принца.

На каждой остановке повторялась одна и та же сцена. Гульемо отправлялся в гостиницу, чтобы узнать, готовы ли заранее заказанные комнаты, и возвращался в сопровождении целой когорты носильщиков и посыльных; Робер тем временем начинал выгружать багаж. Не меньше трех раз Пимроуз останавливался на крыльце гостиницы, возвращался к машине, спрашивал о забытой там карте или путеводителе, необходимых для следующего этапа путешествия, но их не могли отыскать – они неизменно оказывались где-нибудь под сиденьем.

– А как поступить с цветами, милорд? – спрашивал Гульемо.

Гульемо обожал произносить слово «милорд» в присутствии служащих гостиницы. Это сразу прибавляло веса всей компании.

Пимроуз, стоя на ступеньках, делал неопределенный и беспомощный жест.

– Все равно они завтра увянут, – произносил он.

Потом входил в холл, смешно вскинув голову и с любопытством оглядываясь по сторонам, бегло осматривал гравюры, висевшие на стенах, поднимался по лестнице или входил в лифт.

Комнаты Бэзила и Жан-Ноэля всегда были смежными, а иногда даже сообщались между собой; случалось, что у них бывала общая ванная комната, но они старались не встречаться в ней и неизменно предупреждали друг друга: «Here you are, dear; the bathroom is yours»[46]. И дверь захлопывалась.

Пообедав, они довольно рано поднимались к себе; в коридоре, прежде чем переступить пороги своих комнат, оба несколько мгновений стояли в нерешительности. Каждый раз казалось, будто Пимроуз хочет что-то сказать, но не решается. Иногда Жан-Ноэль входил в комнату Бэзила, просил у него какой-нибудь путеводитель, выслушивал какую-либо историю, рассказ о достопримечательностях, воспоминания, связанные с теми местами, через которые они проезжали. Потом он уходил к себе. А в комнате англичанина еще долго горел свет, между тем как Жан-Ноэль уже давно спал крепким сном.

В первое утро Жан-Ноэль, спустившись в холл, спросил счет.

– За все уже уплачено, – ответил служащий.

– Дорогой Бэзил, это невозможно! – воскликнул Жан-Ноэль, садясь в машину. – Я не могу принять…

– Можете, прекрасно можете, – возразил Пимроуз. – Не огорчайте меня подобными разговорами. К тому же я не занимаюсь такими вопросами, это входит в обязанности Гульемо. Так оно куда проще! Поступайте же, как я, – не думайте о таких пустяках… О! Взгляните, как хороша эта старая стена, увитая глициниями. Too lovely! [47]

 

 

Сан-Ремо походил на Монте-Карло; Портофино повторял Сен-Тропез, и маленькие городки, стоявшие вдоль дороги, на первый взгляд мало чем отличались от Сен-Поль-де-Ванса, от Гримо и от старинного города Кань.

Только в Лукке Жан-Ноэлю открылась подлинная Италия. Когда он увидел дорогу, обсаженную рябиной, когда перед его глазами предстали высокие розовые крепостные стены, над которыми вздымались огромные платаны, похожие издали на перья, венчающие корону, когда он оказался в этом древнем городе, где тысячи зеленых ставен выделялись яркими пятнами на фоне желто-серых стен, когда он увидел своими глазами множество церквей, портиков и просто старинных камней, каждый из которых таил в себе нечто волнующее, – только тогда он понял, почему столько поколений упорно стремилось в Италию, почему вслед за Байроном, Стендалем, Мюссе и сотнями других его собственный дед совершал сюда новое путешествие с каждой новой возлюбленной и посвятил Италии немалую часть своих стихов; он понял, почему его мать избрала именно эту страну для обоих своих свадебных путешествий, почему лорд Пимроуз каждый год возвращается сюда и почему он сам, Жан-Ноэль, оказался тут.

Лицо юноши светилось счастьем, и Бэзил тоже был счастлив; казалось, он помолодел.

Лорд Пимроуз был чудесным гидом. Замечательная память помогала ему разбираться в переплетении маленьких улочек. Он ничего не открывал, он лишь воскрешал в памяти прошлые ощущения. Новым для него было только выражение восторга на лице Жан-Ноэля, и он радовался этому, как радуется художник своему шедевру.

Лукка – город тишины и покоя… Пимроуз и Жан-Ноэль поднялись на крепостные валы, такие широкие, что под кронами растущих там платанов проложили асфальтированную дорогу, и она опоясала город на высоте его крыш. Они медленно шли по этой кольцевой улице, возвышавшейся над равниной. Вслед за ними черепашьим шагом бесшумно двигался автомобиль. Среди пожелтевшей листвы играли дети, они резвились на пригорках, где некогда стояли старинные пушки. Юноша лет шестнадцати, с черными вьющимися волосами, обнимал на скамье девушку. Пимроуз и Жан-Ноэль сделали вид, будто не замечают долгого поцелуя, в котором слились уста этой пары, отдававшейся любви, не смущаясь тем, что ее видят небеса, деревья, гуляющие туристы.

Смеркалось. Солнце погружалось в коралловую дымку, заливая розовыми лучами соседние поля, и они напоминали теперь своим оттенком кирпичные крепостные стены. Из окон старинного института Сан-Пончано доносился хор юных голосов: шла вечерняя спевка в классе церковной музыки, и над городом неслись звуки неземных песен, вылетавшие из уст невидимых певцов.

– Дорогой Жан-Ноэль, – чуть слышно проговорил Пимроуз с какой-то особой проникновенностью, – никогда еще Лукка не казалась мне столь прекрасной. Запомни эти минуты. Наверное, тебе предстоит немало путешествовать, и когда-нибудь ты станешь вспоминать об этих мгновениях как о необыкновенной красоте. Может быть, именно потому, что ты здесь, все кажется мне таким чудесным – и эти камни, и эта седая древность, и свет, и голоса юных священников… Господи, какое чудо!

Он взял Жан-Ноэля за руку и, не поднимая глаз, легонько сжал его пальцы. Жан-Ноэль почувствовал, как кольцо Пимроуза оцарапало ему ладонь. Лорд впервые обратился к нему на «ты»…

А потом им открылась Тоскана. Открылась в своем роскошном осеннем уборе – прекрасная Тоскана, где небо окрашивается в свои неподражаемые тона, Тоскана, где невозможно переместить на другое место ни одно дерево, где любой дом кажется обиталищем какого-нибудь полубога, Тоскана, которую можно без преувеличения назвать раем Западной Европы…

К удивлению Жан-Ноэля, Бэзил решил не заезжать во Флоренцию. Юноша, с радостным нетерпением ожидавший встречи с этим прославленным городом (ведь Флоренция – то место, которое прежде всего следует посетить в Италии), даже не пытался скрыть своего разочарования.

«Как глупо, – говорил он себе, – совершить такое путешествие и не побывать во Флоренции!..»

Он попробовал настаивать, но Бэзил, обычно спешивший доставить ему удовольствие, на сей раз по непонятной причине заупрямился и возразил почти резким тоном.

– Флоренция утомительна как музей, – сказал он. – Это кладовая, где хранятся гениальные творения. От такого нагромождения красота только проигрывает, во Флоренции буквально на каждом шагу сталкиваешься с прекрасным. К тому же все эти шедевры, на мой взгляд, напоминают большой палец на ноге святого Петра, к которому прикасались до тебя многие тысячи уст. Слишком много глаз смотрело на все это. Кроме того, есть там и памятники не очень красивые, но никто не решается сказать о том вслух. Во Флоренции теряешь независимость суждений. Становишься рабом Медичи, боишься потерять свой престиж ценителя искусств и потому восторгаешься сверх всякой меры.

Жан-Ноэль спрашивал себя, чем вызван этот бурный приступ раздражения.

– И наконец, Флоренция – город, приносящий несчастье, – прибавил Пимроуз.

Могло показаться, что он спешит удалиться даже от окрестностей Флоренции.

Вечером они обедали в таверне, расположенной у самой дороги, потому что Пимроуз решил продолжать путь даже ночью. Непременная скрипка и неизменная гитара, которые возникали перед ними всякий раз, когда они усаживались за стол в любом городке полуострова, сопровождали их трапезу потоком музыкальных звуков, резких и терпких, как уксус.

– Следует избегать мест, где ты страдал, надо по возможности туда не возвращаться. Такие места таят в себе что-то зловещее для человека, – произнес Пимроуз.

– Дорогой Бэзил… – начал Жан-Ноэль.

Он чувствовал, что совершает глупость и что ему следует замолчать, если он хочет, чтобы путешествие и дальше протекало столь приятно. Но любопытство одержало верх.

–…почему вы были несчастны во Флоренции? – закончил он.

Бэзил Пимроуз уронил на тарелку ломтик жареной индейки.

Его лицо, в котором Жан-Ноэлю была уже знакома каждая черточка, каждая морщинка, начиная от тонких крыльев носа и век и кончая небольшими ушами и вздрагивающими губами, – лицо это сделалось необыкновенно печальным.

– Дорогой мой, дорогой мой, – произнес Бэзил, – кажется, я уже говорил тебе, что был очень близким другом Максима, но затем он познакомился с Бенвенуто. Именно во Флоренции он и встретил его, а потом они вместе уехали… а моя матушка была больна… и все это было для меня ужасной, поистине ужасной драмой, и я как помешанный бродил среди всех этих камней, полотен, церквей, статуй. Вот как все произошло. Сейчас это уже не столь важно, ибо невозможно долго сердиться на людей, которых ты по-настоящему любишь… любил… я, по крайней мере, не умею. Но только… – продолжал Пимроуз дрожащим голосом (он взял кончиками пальцев волнистую прядь волос, словно ощупывая свое ухо, и несколько секунд смотрел в сторону). – Но только боюсь, что снова буду страдать тут, мой ангел… на этот раз из-за тебя.

Итак, все было сказано; и Жан-Ноэль ощутил холодок, пробежавший по спине, но вместе с тем он понимал, что эта минута неминуемо должна была наступить, и был вынужден признать, что сделал все, чтобы… А гитара и скрипка между тем играли мелодию «Sole mio»[48] в честь двух иностранцев.

– Послушай, Бэзил… – произнес Жан-Ноэль.

Но Бэзилу, собственно, нечего было слушать, поскольку Жан-Ноэль на самом-то деле не знал, что сказать. Бэзил мог услышать только одно – что Жан-Ноэль в свою очередь обратился к нему на «ты».

– Разумеется, я кажусь тебе, – заговорил англичанин, – смешным старым чудаком, а быть может, и чем-то еще похуже… Прежде всего, ты любишь женщин. Когда я был в твоем возрасте, я тоже любил женщину. Тут уместнее говорить не о любовном горе, а об отвращении к любви.

И Жан-Ноэль тотчас же подумал об Инесс. Отвращение к любви – разве он сам не ощутил его? И юноша невольно подумал, что между его собственной судьбой и судьбой лорда Пимроуза существует некое сходство, словно жизнь одного повторяет жизнь другого.

– Поедем в Ассизи! – воскликнул Бэзил. – Там, мой друг, мы обретем покой, францисканский покой.

В тот вечер, расставаясь на пороге своих комнат, они даже не решились пожелать друг другу доброй ночи.

 

 

Сидя на хорах темной пустой церкви, под огромным куполом, украшенным четырьмя аллегорическими картинами Джотто[49], францисканский монах играл на фисгармонии. Услышав звук шагов, он не перестал играть и даже не повернул головы. Казалось, он находится тут, в этой церкви с тремя алтарями, лишь для того, чтобы поддерживать в ней чуть слышную мелодию, подобно тому как небольшая лампада из красного стекла поддерживала чуть теплившийся огонек. Уже опустел верхний ярус церкви; ее двери затворились за последним посетителем, и теперь там мирно засыпали на стенах неувядаемые фрески, повествующие о жизни святого Франциска. Опустел и склеп, за решеткой которого в каменной гробнице с приподнятой крышкой среди приношений прихожан покоились мощи святого. Опустел и главный придел, в котором не осталось никого, кроме монаха, нажимавшего на педали фисгармонии, да и тот, казалось, был высечен из глыбы мрака.

Пимроуз без сил опустился на скамеечку для молитвы. Но не молился. Душевные муки терзали его. Он знал, что отныне не сможет жить без Жан-Ноэля, знал и то, что не сможет жить рядом с ним так, как жил до сих пор. Если он хотя бы час не видел юноши, его охватывала леденящая тревога, душевный покой и разум оставляли его. Но и рядом с Жан-Ноэлем Пимроуз чувствовал, что в голове у него все путается, и тоска сжимала его сердце. Что делать? Порвать отношения и немедленно уехать или же… Не было никаких оснований думать, что Жан-Ноэль отвергнет его. Но чтобы убедиться в этом, требовалось все же проявить некоторую решительность и смелость. «Я слишком люблю его, чтобы отважиться», – говорил себе Бэзил. А если даже Жан-Ноэль и согласится, что будет потом? Избавится ли он, Пимроуз, от мучившей его тревоги? «Ведь он не любит меня и никогда не сможет полюбить так, как я люблю его. И за что ему любить меня? А если страдаешь уже в начале любви, значит, будешь страдать и потом, как бы ни развивались отношения». Бэзил слишком хорошо знал себя: любовь для него всегда была неотделима от страдания.

Что же делать? Отвезти Жан-Ноэля на ближайшую железнодорожную станцию, купить ему билет и распрощаться с ним? Нет, это было бы низко, он не имеет права так поступить с Жан-Ноэлем. Лучше уж позволить юноше одному продолжать путешествие, дать ему рекомендательные письма к друзьям и даже предоставить в его распоряжение автомобиль и шофера. Пусть он развлекается и чувствует себя счастливым… Но где почерпнуть нужные силы?

Пимроуз молил небо ниспослать ему силы – он молился об этом в каждой часовенке городка, насчитывавшего двадцать церквей, городка, где каждый камень – священная реликвия; он возносил мольбу и Богу, и Святой Деве, и святому Франциску, и святой Кларе. В час церковной службы он отправлялся в старинный храм Минервы и там опускался на колени рядом со старухами в черных платках; он возносил свои мольбы в соборе, он возносил их и в часовне Санто-Стефано, походившей на маленькую ригу из розового камня; поиски душевного покоя привели его к мощам святой Клары – к этому маленькому скелету, обтянутому коричневой кожей, окаменевшей за семь веков, к высохшей мумии, увенчанной золотой короной и укрытой монашеской мантией, из-под которой выглядывали две крошечные ступни, казавшиеся двумя листками обгоревшего пергамента.

Вместе с Жан-Ноэлем он посетил монастырь Святого Дамиана, монахи которого продолжали украшать скромными букетами то место в трапезной, где сидела святая Клара. Под окном ее кельи они увидели каменную колоду, где святая выращивала лилии, фиалки и розы в то время, как в саду слепой Франциск слагал свой гимн солнцу.

В этом городке повсюду присутствовали святой Франциск и святая Клара – люди, любившие друг друга необычной любовью, неземные жених и невеста, чья страсть, перегорев, преобразилась в пепел милосердия, двое влюбленных, живших среди природы и основавших два монашеских ордена для того, чтобы защитить самих себя от вожделения… И лорд Пимроуз спрашивал себя, возможно ли мечтать о такой любви между ним и Жан-Ноэлем, о любви, лишенной плотского желания, любви, в которой голос плоти уступил бы место экзальтации души. Он готов был видеть в чертах юноши отблеск рая, Святой Троицы и всех святых из церковного календаря, готов был относиться к хлебу, которого касались пальцы Жан-Ноэля, как верующий относится к причастию. Затем Пимроуз спохватывался и приходил в ужас. Он понимал, что еще минута – и он вступит на стезю кощунства. И тогда он принимался мечтать о доме, где они жили бы вдвоем с Жан-Ноэлем, юноша облачился бы в платье послушника, а он – в одеяние монахини. О, как бы он, Пимроуз, горячо обожал его!.. И какая это драма – родиться в католической семье, живущей в пуританской стране, и быть человеком верующим! Разве не избежал бы он всех этих душевных мук, если бы родился протестантом? Пимроуз сходил с ума. Образ Жан-Ноэля лишал его рассудка. Встреча с этим юношей стала для него несчастьем, проклятием. Лучше бы уж Жан-Ноэль не рождался на свет, лучше б его задавила где-нибудь по дороге машина, лучше бы он, Бэзил, задушил его собственными руками! Но разве можно задушить ангела?

Между тем ангел невыразимо скучал, сидя на соломенном стуле и прислушиваясь к звукам фисгармонии. Он спрашивал себя, что поделывает Мари-Анж, но не испытывал никакого беспокойства за нее. Он находил, что Бэзил слишком уж долго молится. Он машинально ощупывал лежавшую в кармане золотую зажигалку, которую лорд Пимроуз подарил ему в дополнение к портсигару, и его пальцы осторожно поглаживали ее рубчатую поверхность.

Вошли десять монахов и расселись на скамьях. Начиналась вечерняя служба. Зажглось несколько слабых лампочек. Фисгармония умолкла. Монахи переговаривались вполголоса, бесстрастным тоном – умелые служители Господа, которые привычно и без труда исполняют свои обязанности.

«Вот они безмятежны, счастливы. Почему же мне не дается счастье?» – подумал Пимроуз.

И внезапная мысль о спасении озарила его. В душе вспыхнул яркий, ослепительный свет, и лорд Пимроуз понял, что это – свет благодати… Он еще не решался сформулировать свою мысль, но уже угадывал ее содержание и цель. Какая-то сила, находившаяся вне его, но которая была сродни его душе, властно диктовала ему решение. Прибежище… отпущение грехов… покаяние грешника, желание искупить бесполезно прожитую жизнь… и покой, долгожданный покой, даруемый созерцанием Бога… и долгие часы, отданные соблюдению монашеского устава, все это мелькало у него в голове, наполняя ее сулящим избавление светом; и ему казалось, будто языки пламени лижут сетчатую оболочку его глаз, будто яркий, как солнце, фейерверк освещает своими лучами темную ночь отречения. Да, вот он, выход из тупика… Он нынче же вечером исповедуется и попросит приюта в этом монастыре. Он войдет в сию обитель нищий, обездоленный, не имея даже запасной смены белья, подобно усталому паломнику, вымаливающему себе ночлег. Он отошлет милого юношу домой, щедро одарив его. О, неисповедимы пути Провидения… Если бы судьба не поставила на его пути этого ребенка, который, сам того не сознавая, указал ему верный выход, – на него, Бэзила Пимроуза, возможно, так никогда бы и не снизошла благодать. Он покинет мир, ни с кем не простившись, и прикажет, чтобы все его состояние раздали беднякам. И Бэзил мысленно уже привыкал к будущей жизни, полной покаяния и святости. «Лорд Пимроуз ушел в монастырь…» Да, он уйдет в монастырь – в этот или в обитель Святого Дамиана… Ему отведут скромное место в трапезной на конце стола, откуда можно видеть букет, лежащий в том месте, где некогда сидела святая Клара, его хрупкое тело вполне удовлетворится грубой похлебкой… Провидение облегчит ему тернистый путь.

Лорд Пимроуз открыл глаза и с удивлением обнаружил, что в церкви темно. «Когда я буду вспоминать об этой минуте, мне всегда будет казаться, что церковь была ярко освещена».

– Возвращайся в гостиницу, – сказал он Жан-Ноэлю. – Я скоро приду… – И замолчал. – Возможно, приду, – добавил он вполголоса, когда Жан-Ноэль уже отошел: ему не хотелось начинать святую жизнь со лжи.

И он проводил взглядом посланца Провидения, белокурого юношу в светлом шерстяном костюме, направлявшегося через боковой придел к выходу из церкви.

– Спасибо, Жан-Ноэль, – прошептал Пимроуз. – Ты никогда не узнаешь, чем я тебе обязан.

И Бэзил заплакал. Крупные слезы текли по его усталому лицу. Но теперь эти слезы не причиняли боли.

День угасал. Тучи, гонимые легким ветерком, веявшим над долинами Умбрии, медленно двигались со стороны горизонта на штурм небосвода; их длинные поперечные полосы были причудливо окрашены в темно-фиолетовый и черный цвета. Чудилось, будто призраки всех умерших здесь епископов собирались там, в высоте, образуя это бесплотное, но весомое полчище, это огромное небесное воинство; оно собиралось сюда на свой собор, дабы вершить судьбы живущих. Старые темные оливы, казалось, стелются по земле; их стволы приникали к склонам холма, а корни судорожно впивались в почву, как руки со скрюченными пальцами. Оливы остались такими же, какими их рисовал Джотто, – они не изменились с того времени, да и ничто не изменилось с тех пор на этом холме и в этом маленьком городке, который не затронули войны, бушевавшие в стране.

Жан-Ноэль возвратился в гостиницу, с минуту постоял у окна, наблюдая за крестовым походом туч, взял книгу и принялся ждать. Проходили часы. Куда девался Пимроуз? Неужели он все еще в церкви, все еще погружен в молитву? По правде сказать, в иные дни Бэзил бывает утомителен. Но путешествовать с ним по Италии так приятно, что можно и примириться с этим, лишь бы только их путешествие не превратилось в паломничество! Тогда уж лучше было прямо отправиться в Лурд или в Лизье. Метрдотель постучался в дверь и осведомился у Жан-Ноэля, собираются ли господа обедать.

– Я подожду своего друга, – ответил юноша.

Прошел еще час. Жан-Ноэль начал беспокоиться. За время путешествия его уже не раз охватывала смутная боязнь, как бы Пимроуз внезапно не заболел; теперь эта боязнь усилилась. Быть может, Бэзил потерял сознание у подножия алтаря или сломал себе ногу, спускаясь по ступеням какого-нибудь склепа. Тогда придется застрять здесь, в Ассизи. Жан-Ноэль плохо представлял себя в роли сиделки. Впрочем, у Пимроуза есть слуги. Если через полчаса он не возвратится, надо будет послать Гульемо и Робера на поиски… Кстати, Гульемо в этих краях тоже превратился в ханжу.

Метрдотель снова постучал в дверь, ресторан в гостинице закрывался.

Жан-Ноэль спустился в ресторан и уселся за столик. В таком месте одиночество было особенно тягостно, и сильная тревога томила юношу. Но где же все-таки Бэзил? Каждый раз, когда открывалась дверь, Жан-Ноэль вздрагивал: он надеялся, что вернулся его спутник. Но вместо Пимроуза входил официант с каким-нибудь блюдом.

Наконец, когда пробило уже десять часов, появился лорд Пимроуз; лицо у него было бледное, глаза бегали, галстук сбился на сторону.

– Я долго беседовал с монахами, – пояснил он. – Но, но правде сказать, они слишком неопрятные. Revolting! [50]

Пимроуз так никогда никому и не рассказал о том, что он вел долгий разговор с настоятелем, описал ему в общих чертах свою жизнь, поведал, что хочет удалиться от мира, и попросил, чтобы ему немедленно отвели келью. Посовещавшись между собой, монахи согласились, Бэзил отказался от предложенной ему трапезы, заперся в келье и растянулся на ложе. Увы! Там оказались клопы, целая армия клопов; они накинулись на лорда, и он, не выдержав, обратился в бегство, разбудил уснувшего привратника и покинул монастырь…

Комнаты, по обыкновению, были смежные. Жан-Ноэль поднялся к себе, и через несколько минут в его спальне все стихло. Только свет просачивался из-под двери. Два долгих часа Пимроуз боролся против этого света, против желтого луча, лежавшего на полу в молчании ночи. Чтобы покончить с наваждением, он старался противопоставить дразнящему языку света ослепительные лучи благодати, явившиеся его мысленному взору в церкви. Он беззвучно повторял отрывки из гимна солнцу. Он вспоминал проникнутые святостью образы, неопалимую купину и рыдающие строки Паскаля. Но узкая полоска света по-прежнему лежала на полу, словно дьявольская путеводная нить, словно золотой змий.

Пимроуз решил начать новый труд, посвященный изучению мистических текстов. После итальянских он займется французскими мистиками. Эта работа будет для него одновременно и покаянием, и отдохновением. Она лучше всего подходит его натуре…

На цыпочках он подошел к двери и прислонил к ней ухо. Ни звука. Должно быть, юноша уснул и позабыл потушить свет у изголовья. Пимроуз вошел к себе в комнату – он еще пытался бороться, вновь подошел к двери, прижался к ней лбом, осторожно нажал на ручку, и дверь бесшумно раскрылась.

Жан-Ноэль и в самом деле спал; Пимроуз не удержался, он подошел к его постели и долго смотрел на такое беззащитное во сне лицо. Розовые губы спящего были слегка надуты, как у капризного ребенка; ресницы отбрасывали тень на нежную кожу щек; гладкий лоб походил на блестящее крыло птицы; каждая черта дышала чистотой, и лампа отбрасывала золотой отсвет на неподвижный лик забывшегося глубоким сном юноши.

Часто лицо спящего раскрывает его душу. Но лицо Жан-Ноэля ни о чем не говорило, на нем лишь лежала печать красоты бездушной и никому не нужной. И Пимроуз почувствовал себя пленником, рабом этого холодного, не согретого душевным огнем прекрасного лица.

С сильно бьющимся сердцем он наклонился и прикоснулся губами к золотым волосам спящего.

Жан-Ноэль повел себя так, как ведут себя дети, которым не хочется просыпаться. У него чуть приметно дрогнули ресницы, и он с неясным бормотанием повернулся на бок.

Бэзил отпрянул, потушил лампу, помедлил еще мгновение, потом сбросил халат и прилег на край постели.

Казалось, Жан-Ноэль по-прежнему спит; но теперь он уже притворялся. Ритм его дыхания изменился, он дышал не так ровно и глубоко, как раньше. И Пимроуз отчетливо слышал, как колотится сердце юноши.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.