Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Э. Н. Артемьев






композитор на фильмах " Солярис", " Зеркало", " Сталкер"

-- Эдуард Николаевич, вы сделали с Тарковским три его последних русских фильма...

-- Да. Мы близко познакомились, когда он меня пригласил на " Солярис".'До этого мы встречались пару раз, так что это приглашение меня очень удивило. Правда, он знал, что я занимаюсь электроникой. А может быть, общие друзья ему обо мне говорили. И он сразу же подписал договор -- без прикидок. С первой встречи Андрей наталкивал меня на мысль, что музыка в традиционном понимании этого слова ему ' от меня не нужна: композитор же нужен как организатор звукового пространства кадра. Я в то время не был готов к этой идее и полагал, что ему нужно нечто подобное импрессионизму -- музыкальная живопись (типа Дебюсси и Легетти, к примеру). Начал пробовать. Но он сказал:

" Да нет, мне слышится что-то близкое к тому, что Слава делал в сцене " Ночь на Ивана Купала".

До этого Андрей Арсеньевич работал с Овчинниковым. Замечательный композитор, я с ним учился и знал его симфоническую музыку. В " Андрее Рублеве" он коснулся звуковой среды. Я думаю, Андрей Арсеньевич его натолкнул на это: как режиссер, он и в дальнейшем стремился к созданию звукового мира, который неразрывен с изображением.

С первого разговора он меня ошарашил. Сказал: " Говоря честно, Овчинников мне абсолютно подходит, но просто по житейским обстоятельствам я не могу с ним работать". Это было трудное для меня начало -- долгое время у меня оставался комплекс неполноценности...

-- Вот тебе и на, а мне казалось, что он именно с вами реализовал свои идеи.

-- Не знаю, но чувство ущербности было у меня, и я часто думал:

а как бы Овчинников это сделал?

-- Как иногда извне все кажется по-другому!

-- Тарковский показал мне на " Мосфильме" " Андрея Рублева" (картину тогда только что разрешили). Андрей Арсеньевич сказал: " Я бы хотел в " Солярисе" еще точнее решить музыку, и мне кажется, что это возможно сделать минимальными средствами: может быть, один-два ярких звука. Они могут быть внутренне сложными, но главное -- чтобы выражали характер и смысл эпизода, которые сопровождают. Словом, должны нести функцию темы".

Ну, мы искали, например, звуки для начала: в кадре ручей, трава. Сначала думали, чтобы это был не просто ручей, а некий образ ручья, то есть туда надо вкрапливать какие-то оркестровые шорохи и другие чисто музыкальные звуки. Но потом мы это отложили: появлялось что-то нарочитое.

Всю картину мы разделили как бы на две части: конкретные природные шумы Земли и некий' иной мир, космический, который решался уже синтетическим методом.'Я" делал его средствами инструментальными: оркестр, хор, синтезатор. Это была не линейная музыка, в понятиях композиторского мастерства или музыки как искусства, а искусство соединения звуков, связанных образно. Я сначала все равно пытался решать это музыкальными законами: то есть выстраивал материал, например, по звуковысотной зависимости, ритмически его организовывал. Потом, в следующих картинах, я от этого отказался, ибо в технике важны или, точнее, стоят на первом месте образные связи, а не музыкальные законы. Постепенно мы все-таки договорились. Правда, Андрей Арсеньевич мне никогда не говорил, нравится ему моя музыка или нет, хорошо или плохо. Он просто говорил: " Это оставим, это уберем". Это тоже было необычно, и чувствовал я себя как-то неуютно.

-- Когда он давал вам задание музыкальное, оно было четко?

-- Нет, четких музыкальных заданий он не давал. Просто рассказывал свое ощущение эпизода и спрашивал, как бы его решить музыкально. Он старался говорить на доступном мне как музыканту языке, вызывать какие-то ассоциации; ведь музыка не конкретная вещь.

Андрей Арсеньевич вообще работал наиболее странно изо всех режиссеров, с которыми я встречался. Он, например, никогда не приходил на запись. Я его спросил однажды: " Тебе что, неинтересно? " -- " Но это же не концерт. Мне важно, как музыка будет соединяться со всеми средствами в картине: изображение, речь, реальные шумы. Тогда я могу решить, подходит или нет. А так я могу ошибиться: мне понравится, но к кадру это не подойдет".

Хотя нет, был один случай, когда он пришел на запись. Это было на " Сталкере", когда мы чувствовали, что на словах не можем договориться. Он тогда был увлечен дзэн-буддизмом, я тоже подходил к этому, но с другой стороны -- со стороны музыки. Мы обменивались лек-

циями Померанцева. И Андрей предложил: " Ты знаешь, мне нужна музыка, как бы соединяющая две культуры: Востока и Запада". Я не представлял, как это сделать. Пробовал ввести восточный инструмент. Потом нечто чисто электронное, некий ирреальный образ (дзэн-буддизм -- это как бы растворение " я" в мировом пространстве) -- тоже повисло. Потом однажды я показал Андрею католическую мелодию XIV века " Pulherima Rosa", которая, на мой взгляд, несла в себе очень важные черты религиозной западноевропейской музыкальной культуры -- графическую четкость мелодии, глубоко сдержанную духовную направленность и стройную логику, где нет места случайностям. Помню, как Андрей несколько раз задумчиво и крайне внимательно ее слушал. Потом после несколько затянувшейся паузы сказал: " Да, это, видимо, то, что надо, но следует поискать иную форму изложения ее, может быть, давать только намеками, сохранив только инструмент (в записи тему исполняла " прямая" флейта)...-- Потом опять после паузы: -- Да, но это только часть проблемы:

что делать с Востоком, как с ним соединить эту музыку? " Тут мне показалось, что я все понял и теперь остается взять какой-либо восточный инструмент, написать для него что-то подобное аккомпанементу -- и все получится само собой... Но ничего не получилось из такого механического соединения. Кстати, это был единственный случай, когда Андрей пришел на запись! Внимательно и молча, не сделав ни одного замечания, пробыл все четыре часа смены (мы записали где-то около 20 минут). Затем отозвал меня в коридор, чтобы никто нас не слышал, и сказал: " Ста-~ рик, все это никуда не годится, но зато теперь ты и я знаем, что этот путь неверный, а такой опыт дорогого стоит".

Такой, опыт дорогого стоит. Об этом разговоре не узнал ни музыкальный редактор, ни директор картины, ни дирижер. Таким образом, он оградил меня от неизбежных неприятностей, а оркестр не лишил заработка, подписав протокол смены записи. Надо сказать, что случаи неудачных смен бывают, но это всегда экстраординарные события, заканчивающиеся крупным скандалом и прочее.

Я был очень расстроен случившимся и, вполне понимая, что меня постигла крупная неудача, не представлял себе, как же теперь решить такую непростую задачу. Помог мне сам Андрей, сказав: " Давай искать ключ в образной сфере, например, представим образ застывшего в динамическом равновесии пространства".

-- Какой это эпизод фильма?

-- Ну, сон Сталкера и титры картины. И тогда мне пришла такая идея: я вспомнил свое ощущение от индийской музыки с постоянно часто звучащим одним опорным тоном или звукорядом, которая ассоциировалась у меня с напряженно живущим застывшим пространством. Это было решение! На синтезаторе я сделал сонорно-акустическое пространство, по спектру близкое к тембру индийского инструмента тампур. Теперь это сонорное пространство вдруг объединило то, что казалось невозможным:

акустические инструменты Востока и Запада (тар и флейту) и стилистически противоположный тематический материал. Сейчас это кажется элементарным, но элементарное труднее всего найти. Я долго блуждал в поисках решения: фильм сложный, много слоев, и идея его не словесная, а образная.

Мне всегда было непросто работать с Андреем Арсеньевичем еще и оттого, что он говорил: " Смотри картину сам; в таких-то эпизодах музыка должна быть обязательно, а дальше не знаю, сам выбирай". Я выбирал, а на перезаписи он иногда оставлял из десяти эпизодов один. Это и был на самом деле творческий процесс создания фильма.

С особой благодарностью я вспоминаю и тот важнейший и, возможно, решающий для меня опыт, когда Андрей Арсеньевич в семидесятых

годах впервые дал мне возможность эксперимента электроники с оркестром: такое тогда можно было только в кино. Но сам он говорил: " В дальнейшем я хотел бы вообще отказаться от музыки. Музыка у меня в кадре только там, где я эмоционально не дотягиваю, где мне не хватает языка, где средства кино оказываются бессильными". Но в принципе он, где мог, старался обойтись и без музыки -- я смотрел " Ностальгию", там очень мало музыки, в основном шумы. Вообще же Андрей Арсеньевич видел задачу композитора в том, чтобы выразить через акустическое -- философское; музыка ли это в традиционном смысле или шумы -- это вопрос средств.

Сейчас это кажется естественным, но музыканту трудно отказаться от музыки. Раствориться в кадре мне было довольно трудно.

Вспоминаю на " Зеркале" эпизод перехода через Сиваш, документальный, но совершенно библейский по смыслу: пространство бесконечное, космическое -- как его решить звуково? И мы тоже пришли к одному звуку. Эпизод большой, десять минут, и всего один аккорд, оркестрованный разными тембрами. К этому решению тоже шли долго, но вроде не обманулись. Это даже музыкой в общепринятом понимании не назовешь. Там нет никакого развития, но в таком виде это работает довольно точно.

-- Ну да, трудно представить пластинку: музыка к " Сталкеру"...

-- В моей биографии это момент чистой киномузыки, которая отдельно не может существовать.

Вообще-то с Андреем Арсеньевичем мы встречались очень мало, личных контактов просто наперечет. Он мне звонил: " Я начинаю картину, почитай сценарий". Потом мы очень долго говорили по сути сценария. Речь шла даже не о стиле, а как вписаться в кадр, одухотворить его музыкальным приемом.

Вообще-то у него был один любимый композитор: Бах. И никого другого. В его картинах Бах есть обязательно или другие старые мастера: Монтеверди, Альбинони; если живопись, то Леонардо, например. Здесь логика простая: кино -- молодое искусство без исторических корней, и он сознательно хотел искусственно воссоздать их. В этом смысле музыка и живопись, которую он любил, давали связь эпох.

-- Он был музыкален?

-- Без сомнения. Он даже говорил, что если бы не был режиссером, то мечтал бы стать дирижером. И, наверное мог бы быть таковым, как и режиссером -- с волей и воображением. В кино, как и в музыке, чувство темпа и ритма -- наиважнейшее, это категории пространственные.

-- Его картины -- особенно на Западе -- считают медлительными.

-- Для тех, кто занят коммерческим кино, конечно. Все мы спешим. Конечно, в них входить трудно.

Но вот был такой случай: японский композитор Исао Тамита -- мощный, теперь очень знаменитый -- прислал Андрею Арсеньевичу свою пластинку, называется " Солярис". Он посмотрел фильм, тот ему понравился, музыка моя, видимо, не очень, и он сочинил свою версию; а в письме написал, что сделал бы так. Андрей позвал меня, говорит: " Вот послушай. Какой-то Тамита прислал". Музыка очень впечатляющая, записана великолепно и, что меня удивило, сочинена по мотивам моей музыки к фильму.

Кроме того, Тамита прислал еще и пластинку " Планета" -- блистательная аранжировка на электронику английского композитора Холста. В начале семидесятых годов электроника была чисто академическим искусством, кабинетным, и Тамита, я считаю, поднял ее на совершенно новую ступень. Сейчас он всемирно известен. Так что случается и такое знакомство с выдающимися коллегами.

-- Но в " Солярисе" звук очень важен. Например, Океан, мне кажется, не слишком удался изобразительно. Он в основном сделан звуком.

-- Первое, что Андрей Арсеньевич попросил меня сделать, когда мы познакомились, был именно Океан. Я не вылезал из студии и к этому звуку тоже пришел случайно. Это очень сложный звук. Там в основе по-разному записанные звуки рояля, потом сведенные и обработанные, -- это сложная электронная техника. Андрей Арсеньевич попросил: " Запиши мне минут на 15 фонов Океана, чтобы я мог вводить их когда надо". И я сделал звуковой мир Океана очень разнообразно. Мы с Андреем Арсеньевичем отмечали: эту волну сюда, эту сюда... Звук Океана вошел как основа и в сон Криса, хотя это отдельная музыка (там еще хоровые и оркестровые пласты).

Сейчас в фильме сокращен эпизод " Зеркальная комната", а была полная его версия, по-моему, очень сильная. Это тоже был трудный момент. Просто музыкально он не получался, и мы с Андреем вводили его на перезаписи. Зарядили двадцать пленок -- я подготовил очень много разных фактур, чтобы был маневр, -- и вдвоем мы это делали, можно сказать, в соавторстве. Там у нас даже рок-музыка была, конечно, завуалированная, запрятанная очень глубоко, так что ее не слышно, но она давала ощущение ритмической организации. Там очень сложный звук был, и вообще этот эпизод казался мне одним из самых удачных.

Тогда Маша Чугунова взяла несколько паспортов, где все расписано: какой звук, шум, куда идет (рука Андрея Арсеньевича там тоже была) -- не знаю, сохранились ли они. Так что у Андрея тоже были моменты чистой импровизации, хотя рацио у него превалировало.

-- По вашему, он был рациональный художник?

-- Да. Мы много с ним спорили. Он говорил, что хочет изгнать всякое чувство из своих картин, чтобы освободить дух. Это понятно, но искусство не философия, оно живо чувством. А он говорил: " Чувственное искусство -- это этап пройденный. Возьми Баха -- где там чувство? Там только мотор, движение, напор, организация формы -- вот эта рациональность, а чувства нет никакого".-- " Но ответное-то чувство вызывает".-- " Да, потому что оно возникает как результат. Вот Моцарт -- совсем другое". Здесь мы так и не сошлись. Для меня, если в искусстве нет чувства, заложенного автором в самом материале, то оно и резонанса у слушателя не вызовет. Он говорил: " А Бах достигает, вот и все". На этом спор прекращался.

Действительно, в последних его картинах -- " Ностальгия" или " Жертвоприношение" -- нельзя сказать, что какой-то эпизод захватывает чувством, возникает иное: действительно духовность. Она не в философских монологах и рассуждениях о Боге. Она возникает и растет по мере движения картины. Ничего специального. Камера делает минимум движений, и актеры естественны и довольно статичны, но если происходит движение, то это маленькая кульминация.

В этой связи вспоминаю еще один разговор с ним. Он говорил, что мечтает снять фильм с единством времени и места. Это было под Рязанью; у него там был дом, где я бывал пару раз в связи со " Сталкером". Он мечтал снять картину, равную зрительскому времени; причем так себя ограничить, чтобы, снимая овраг, спуск к реке, траву, ребенка, передать ощущение космического. Минимальными средствами подняться до космических высот. Он приводил пример Энди Уорхола. Есть у него такой экспериментальный фильм " Сон".

-- Да, человек спиной минут двадцать без движения, потом переворачивается...

-- И все в зале вздрагивают, это кульминация. Быть может, это и не искусство, но чувство времени и формы удивительное.

Я человек эмоциональный, может быть, чересчур, у меня в " Зеркале" состав оркестра был гипертрофированный. Мне хотелось сделать мощную кульминацию. А он говорит: " Мне не важны средства. Можно, чтобы звучало очень тихо и стало затем чуть громче: важно соотношение. Это то же самое, как если ты посадишь гигантский оркестр и будешь его раздувать". Я по этому поводу и вспомнил об Уорхоле: относительность динамического ощущения, а не само движение.

Еще Андрей Арсеньевич вспоминал об иконе, говоря о духовности:

- " Там же нет никакого чувства; все строго, даже схематично, но какая глубина и ощущение свободного духа".

Я так вспоминаю: он к этому шел, устремленно шел к какому-то простейшему языку. Шел, но, я думаю, не пришел. Смерть все прервала. Он действительно освобождался от чувственного.

-- От душевности -- к духовности? Пожалуй. Но заметьте, как возросла у него роль слова: целые притчи появились в последних фильмах.

-- Наверное, киноязык не готов к выражению философских идей. Может быть, впоследствии Андрей Арсеньевич вообще от кино отказался бы, стал бы только писать -- кто знает? Он вообще-то развивался очень последовательно. Я его спрашивал: " Ты хочешь это вроде документального кино, что ли, делать? " -- " Да, что-то такое, с минимумом разыгрывания. Чтобы возникло что-то космическое".

Наверное, у каждого человека бывает мгновение такого прозрения: почувствовать себя равным космосу. Но как передать это средствами искусства? Это самая тайна-то и есть...

Простого приходится достигать сложным путем -- это противоречие искусства.

В " Зеркале", например, музыка авторская поначалу вообще не предполагалась. Андрей хотел ограничиться только подборкой музыки Баха, Генделя, Альбинони. Но потом пригласил меня и сказал: " Знаешь, я еще не представляю, какая авторская музыка мне нужна, но что она нужна -- в этом я убежден".

Когда работаешь в кино, то очень важно не только понимать режиссера, но и адекватно чувствовать, мироощущать, что ли, отснятый материал. Андрей обычно никогда не советовался ни с кем, куда и какую подобранную им музыку ставить. Он говорил звукорежиссеру, чтобы он нашел и переписал то-то и то-то, ставил эту музыку в картину, и всегда безошибочно. Видимо, постоянно слушая музыку, он уже к конкретно поразившему его произведению знал, какой будет кадр и как он будет его снимать. Связь здесь явная и неразрывная.

В " Зеркале" я уже не брал на себя все, как в " Солярисе", где я тогда с ходу взялся за все шумы, музыку, эффекты, не представляя себе, какая эта работа. В " Зеркале", потом в " Сталкере" я работал с замечательными звукорежиссерами С. Литвиновым и В. Шаруном. Делаем, например, проход через Сиваш, и я прошу, чтобы все шумы были в среднем регистре, а мне бы освободили динамическое и акустическое пространство в высоком и низком регистре, я там буду работать.

Мы замечательно понимали друг друга со звукорежиссерами. Правда, больше я так никогда не работал, потому что ни фильмов таких, ни задач мне больше не встречалось.

Кое-что из этой методики я применял потом в других картинах. И, конечно, не будь опыта Овчинникова, я бы к ней, может быть, шел намного дольше... Иногда случались вещи удивительные. Например, в " Сталкере" есть проезд на дрезине, и Андрей Арсеньевич мне сказал: " Мне нужно

ощущение, что из мира реального мы попадаем в нереальный". Сначала я какую-то музыку написал, а потом мне пришла идея: звук рельсов на стыках. Я обработал его на синтезаторе. Постепенно он начинает дробиться, потом возникает еще эхо, а через эхо я вышел на другое, " фантастическое" пространство. Ничего подобного я потом не делал: это же чистый реальный звук рельсов (потом там возникает электронный звук, но далекий, неуловимый). Из конкретного звука создать совершенно иной мир -- мне один раз удалось такое.

А вот когда Андрей Арсеньевич попросил озвучить проход Сталкера через паутину, то мы пробовали-пробовали и сделали банальное: маленький хоровой вскрик, когда она падает. Это ни его не удовлетворило, ни меня. Но ничего другого так и не нашли. Если честно, задача и сегодня для меня загадочная: звук паутины.

Что-то я пробовал, но осталось втуне: например, проход через трубу. Я написал это на повторяющихся остинантных ходах, как бы символизирующих бесконечность, но Андрей Арсеньевич все снял: там остались только шумы.

-- Но у меня ощущение, что организация шумов партитурна...

-- Конечно! Но, заметьте, в кадре, как правило, все это задано заранее. Кадру Андрея Арсеньевича не только визуален, он аудиовизуален. Искусство в том, чтобы подобрать окраску будущих звуков.

Вот в " Солярисе", помните, проезд по туннелям в Токио? Я сделал, но чего-то не хватало, какой-то энергии. Андрей Арсеньевич говорит: " Надо чего-то тяжелого в ощущении". И, знаете, что мы закатили? Проезд танков. Конечно, очень глубоко, так, что их не узнать -- но это то, что дает ощущение тяжести. Это эпизод, организованный очень сложно: сколько там заложено шумов, подложек музыкальных -- целые полотна были нами расписаны. Это уже не повторить: там были прозрения. На " Солярисе" я был на всех перезаписях. Коллекция звуков у меня была огромная -- каких-нибудь шумов листвы десятки. Андрей работал очень детально. Все слушал, все сводил, сам сидел на микшере: добивался нужного ощущения, а не просто давал задания. Например, для прохода мальчика в " Зеркале" он попросил меня написать " детские страхи". Я чего-то искал, сочинял, а однажды он пришел и говорит: " Я понял, нужна детская дудочка". И этой дудочкой и кончилось -- он оказался прав.

-- А скажите, вы никогда не пытались на основе этих звуковых партитур сделать пластинку?

-- Когда-то хотел сделать " Солярис", но тогда это никому не было нужно, а теперь это все технически не проходит.

-- Нет, я имею в виду другое: по этим мотивам сделать пластинку, что-то вроде " Мир Тарковского", его памяти.

-- Я просто написал одно сочинение его памяти. А это, кстати, мысль неожиданная, мне в голову не приходила. Но интересная.

-- Но ваша работа у него была очень необычна.

-- В кино. Но надо, чтобы она была интересна как произведение. Я буду думать.

-- Мы с вами дошли, так сказать, до логического конца, вернемся на минуту к началу. Когда вы входили в фильм?

-- Я говорил: я читал сценарий. А потом смотрел сложенный уже, практически смонтированный материал.

-- А съемки?

-- А съемки мне ничего не дают. На съемках я никогда не бывал. Когда фильм был сложен, я смотрел его на столе, но несколько раз:

когда видишь кадр, можно иногда все решить одним звуком.

-- Так что вы квиты. Андрей Арсеньевич не приходил на запись, вы -- на съемки. Но можно сказать, что вы любили работать с Тарковским?

-- Конечно. Во-первых, то, что он предлагал, было близко мне по языку. Я не очень люблю работать с живым оркестром. Кроме того, это была замечательная школа. Когда была возможность работать с морем звуков, это был для меня просто подарок судьбы. Я люблю звук сам по себе -- сонаристику, а не ту или иную мелодию. Мне были интересны задачи, которые Андреи Арсеньевич ставил: когда возникает то третье состояние, которое в XIX веке решалось мелодией. Здесь я не подделывался под Тарковского, мне это просто близко.

Ну и, конечно, общение с ним, хотя близкими друзьями мы не были. Но я понимал его: культурные слои, его ощущение философских категорий, его мышление. Я оценивал человека, с которым работал.

-- А какое человеческое впечатение он на вас производил?

-- Это трудно сформулировать внешне. Сложным он не был, нет. Всегда очень приветлив, разговорчив. Ему уже было почти сорок, но он еще, бывало, любил тряхнуть стариной, любил застолье, в этом смысле был компанейским. У меня осталось светлое, можно сказать, светлейшее воспоминание о нем. Он пригласил меня на " Ностальгию", но итальянцы не захотели. Где-то в середине работы у него была остановка, он приезжал в Москву, сидел у меня целый вечер. Сказал, что уж следующую картину обязательно сделаем вместе, хотя музыки там не будет -- только организация шумов.

-- Но японская есть у него в обоих фильмах. Может быть, он оценил наконец ту пластинку?

-- Может быть. Мы говорили про дзэн-буддизм. Он дал мне работу Померанцева, который уже жил в Англии. Спросил про свою пластинку Баха (Хоральная прелюдия, исполняет Гродберг); я почему-то думал, что отдал ее, а недавно рылся в комнате и нашел. Я не знаю, ходил ли он в концерты, но у него был проигрыватель и коллекция Баха -- в частности, много исполнений Хоральной прелюдии фа-минор, которая использовалась в " Солярисе", -- ему нравился Гродберг как раз за очень строгое исполнение.

Теперь она осталась у меня как память об Андрее...

" Зеркало"

...И мягкой вечностью опять

обволокнуться, как утробой.

В. Ходасевич

" Зеркало" -- самое полное выражение авторской личности Тарковского. Между тем ни одна из его картин не пережила такой сложной внутренней истории.

Тарковский в принципе против эксперимента' там, где речь идет о кинопроизводстве. Между тем вся работа над сценарием была сплошным " опытом", намерением приблизить создание фильма к способу создания литературного произведения. Идея о равноправии кино как искусства авторского с другими видами искусства всегда владела Тарковским, и " Зер-I кало" воплощает ее наиболее полно.

Первоначальный замысел почти целиком был посвящен матери. " Я не могу мириться с тем, что мать умрет. Я буду протестовать против этого и доказывать, что мать бессмертна. Я хочу убедить других в ее яркой индивидуальности и конкретной неповторимости. Внутренняя предпосылка -- сделать анализ характера с претензией на то, что мать бессмертна".

Между тем трудно себе представить замысел этически, а не только практически -- менее исполнимый, нежели то, что под первоначальным на-

званием " Исповедь" было предложено режиссером студии в том же году, что и " Солярис".

Идея сценария, занимавшая воображение режиссера чуть не до самых съемок, обнаруживает очевидную зависимость от телевизионного мышления, начавшего оказывать обратное и сильное воздействие на кино. Тарковский предложил вниманию студии " фильм-анкету" -- по сути, телевизионный жанр, -- который он намеревался довести до высочайшего уровня художественности.

Предполагалось, что картина будет состоять из трех слоев материала. Один -- главный и определяющий слой -- анкета, предложенная его собственной матери Марии Ивановне Вишняковой, со множеством самых разнообразных вопросов. Они касались всего на свете -- отношения к космосу и отношения к войне во Вьетнаме; веры или неверия в бога; личной семейной истории и истории души.

Предполагалось, что это будет нечто вроде психоаналитического сеанса, где надо вспомнить свой самый постыдный поступок, самое трагическое или самое счастливое переживание; рассказать о любви к мужу и любви к детям. И в то же время нечто вроде телеинтервью на общемировые темы -- список вопросов, записанный в нескольких вариантах сценария, был огромен.

Другой слой должны были составить " имитированные" факты прошлого -- то есть игровые эпизоды воспоминаний автора о своем детстве. И, наконец, третий -- хроника. Оба эти слоя и образовали окончательный вариант картины.

Предполагалось, что беседа с матерью, которую под видом помощника, собирающего материал для сценария, должна вести женщина-психиатр (" Ведущая"), будет сниматься в строжайшей тайне от самой " героини", скрытой камерой, в квартире, специально для этого случая оборудованной тремя кинокамерами. (В идеале -- о чем речи, впрочем, не было -- это, разумеется, телекамеры.)

Сама по себе идея " скрытой камеры" и " факта", понятого как факт подлинной реальности, тревожила умы. Сошлюсь на собственный опыт. Мы с Ю. Ханютиным предложили М. Ромму, после " Обыкновенного фашизма", идею документального фильма о безмотивном убийстве: нашли соответствующее " дело" и точно так же предполагали, что съемки будут вестись скрытой камерой в зале суда и дополняться интервью (или беседами -- мы, как и Тарковский, предпочитали эту форму диалога) с подсудимыми, с матерью убитого и матерью убийцы, соседями и свидетелями. В какой-то момент предполагалось ввести даже игровые эпизоды самого убийства в версиях разных его участников, не говоря уже о хронике текущей жизни. Дело -- по сумме причин -- дошло лишь до стадии литературного сценария, который и был частично опубликован на страницах журнала " Журналист" (1967, No 1) под названием " Без смягчающих обстоятельств".

Об этом я вспоминаю лишь оттого, что сама по себе форма, предложенная Тарковским для " Исповеди", действительно, по-видимому, носилась в воздухе. Ни он о нашем замысле, ни мы о его, разумеется, ничего тогда не знали. Но и перед нами вставал тот же этический вопрос: можно ли скрытой камерой снимать слезы матери, когда выносят приговор ее сыну? Хотя то, что происходит в зале суда, происходит прилюдно, открыто и никто не заботится об интимности своих чувств.

Насколько же двусмысленнее этическое положение режиссера, который предполагает вызвать собственную мать на откровенность, вовсе не предназначенную для камеры, и потом ее опубликовать. Исповедь, обращенная к человечеству, жанр со времен Жан-Жака Руссо традиционный. Но, наверное, еще не настало то время, когда можно понудить к исповеди другого.

Может быть, поэтому анкета, которая долго фигурировала в литературном варианте сценария, осталась на бумаге.

...В какой-то момент " дело" сценария " Исповедь" было закрыто. Тарковский приступил к съемкам " Соляриса". Может быть, именно эта рокировка замыслов сделала земные сцены " Соляриса" такими живыми и пульсирующими: они вобрали в себя разбуженные воспоминания.

" Дело" открылось вновь, как " дело" сценария " Белый-белый день...", в 1973 году. Заголовок был заимствован из стихов Арсения Тарковского:

" Камень лежит

 

у жасмина,

 

Под этим камнем

 

клад.

 

Отец стоит на

 

дорожке.

 

Белый-белый

 

день".

История матери -- история детства -- была в нем полнее, чем впоследствии в фильме, а Натальи, Игната -- иначе говоря, всего " удвоения" прошлого настоящим -- еще не было совсем.

Сценарий начинался белым-белым зимним днем на кладбище. " Казенной землемершею", как сказано у Пастернака, смерть встречала героя: были похороны. Сейчас это " воспоминание о будущем" могло бы показаться пророческим.

" Смерть осуществляет заключительный монтаж нашей жизни, -- писал поэт, кинематографист и семиолог Пьер Паоло Пазолини, -- после смерти, по истечении потока жизни проявляется смысл этого потока".

...Отсюда, из этого белого-белого кладбищенского дня и оглядывался в заповедную область детских воспоминаний лирический герой фильма.

...С гувернанткой-француженкой мальчик стоит в толпе, глазеющей, как рушат дряхлую деревенскую церковь в 1939 году.

...В дождь мать бежит в типографию, потому что ей показалось, что в весьма ответственное издание вкралась ошибка.

...В войну мать торгует букетиками цветов на рынке, и сын с ожесточением помогает ей рвать на продажу эти скудные, некрасивые цветы.

...Ночью мать возвращается лесом с детьми, и ими овладевает безотчетный (хотя и вполне понятный) страх.

...Контуженный военрук, над которым смеются школьники, спасает их, прикрыв своим телом гранату.

...Мать, ставшая уже бабушкой, приходит на ипподром, чтобы вместо дочери посидеть с внуком, и сын вспоминает, как его понесла и чуть не убила лошадь.

Все эти эпизоды, по большей части связанные с матерью, складывали гордый и жалкий образ брошенной, навевавший сыну безжалостную ассоциацию с " униженными и оскорбленными" героинями Достоевского.

Половина эпизодов -- разрушение церкви*, торговля цветами, ночной лес, ипподром -- по дороге отпали, зато другие -- типография, продажа сережек**, военрук -- выросли, видоизменились, окрепли, и если не сложились в " историю", то составили тот свободный ассоциативный

_______________________

* Эпизод этот отчасти был предвосхищен картиной сноса дома в " Катке и скрипке", отчасти -- образом обезглавленного храма в " Рублеве".

** Этот эпизод даже был записан Тарковским отдельно и опубликован в качестве воспоминания в журнале " Искусство кино" (1970, No 6).

ряд, к которому прибавился новый и не менее важный -- отношения героя с женой, -- в размолвках и душевной путанице разрыва отражающий почти зеркально разрыв родителей.

Собственно, и " сдвоение" образа матери-жены, и тема " зеркала" в " Солярисе" уже были попутно сформулированы и ждали своего более полного осуществления. Можно на множество ладов истолковать название, которое в конце концов Тарковский дал фильму, но среди них не последнее место должно быть отдано соображениям пьяного Снаута из

" Соляриса" о том, что человечеству нужен не космос -- нужно зеркало самого себя. " Человеку нужен человек". Но как трудно осуществить на деле эту, казалось бы, такую простую истину! Человеку нужен человек, а между тем

" Как сердцу высказать себя?

 

Другому как понять тебя?

 

Поймет ли он, чем ты живешь?.."

И фильм начинается в момент, когда разрыв между отцом и матерью уже совершился и должен лишь стать бытовым фактом.

На самом деле картина начинается с пролога: сеанс из лечения заики снят документально и является рудиментом телевизионного мышления. Не потому, что формально идет на экране телевизора, а по существу приема " прямой" передачи. Пролог по-своему перефразирует тему " исповеди", заявленную в самом общем виде как усилие освободиться от немоты, заговорить. В " Зеркале" несколько подобных замен,

которые наглядно демонстрируют механизм того, что в психологии называется " замещением".

Но собственная поэзия фильма начинается за прологом: с покосившегося плетня, с матери, глядящей в даль теряющейся в лесной темноте дороги.

Эпизод со случайным прохожим, на минуту вынырнувшим из-за поворота, не только информация: это -- не отец, отец не придет, он ушел из семьи. Он кажется введенным специально для того, чтобы дать место излюбленному актеру Тарковского -- Солоницыну (Андрею в " Рублеве", замечательному Сарториусу в " Солярисе"). Этот странный лобастый человек как бы приносит с собой вибрацию жизни, богатство еще-таящихся в будущем возможностей. Но выбор уже совершен молодой женщиной: одинокое, ревностное и самоотверженное воспитание детей.

Подобно Феллини, Тарковский мог бы назвать фильм " Амаркорд" (" Я вспоминаю"). Фильм как бы откликается строчкам отца о " Белом дне":

" Вернуться туда невозможно и рассказать нельзя..."

Отказавшись от похорон и " заместив" их кризисом героя в финале, Тарковский не отказался от соприсутствия в фильме. Он " вспоминает" самым буквальным образом -- зрительный ряд реализует в образах закадровый монолог.

Разумеется, для нашего поколения фильм имеет еще особую, неизъяснимую прелесть узнавания, тождества детских воспоминаний. Его можно назвать " Мы вспоминаем". Бревенчатые темные сени, пахнущие смолой, пылью и керосином; кружевные, вздутые ветром занавески; узкое стекло лампы-пятилинейки; слюдяное окошечко керосинки со скудным чадящим пламенем; и стеклянные кувшины, бессмысленно повторяющие традиционную форму кринки, в которые ставили букеты полевых цветов; и сама кринка с остуженным на погребе парным молоком, вся в крупных прохладных каплях; и полотняное с шитьем платье матери -- такие тогда продавали в " купонах", -- и волосы, небрежно уложенные узлом на нежном затылке, -- вся эта смесь полугородского, полудеревенского быта в лесной, еще просторной тишине подмосковных и всяких прочих дач, все это хрупкое предвоенное бытие нашего детства с редкой, почти волшебной вещественностью передано камерой оператора Г. Рерберга.

" Остановись, мгновенье! " -- не кино ли предвосхищал Мефистофель, когда заключал сделку с Фаустом? Для Тарковского, во всяком случае, это так. Он смакует порыв ветра, опрокинувший лампу, снесший со стола узкое ее стекло и тяжелую буханку хлеба, подхвативший кипящие листвой кроны деревьев, -- возвращается к нему, останавливает, растягивает -- мнет это " прекрасное мгновенье" детской приобщенности миру, как скульптор прилежно мнет глину. Возвращается к этому привычному сну героя. Нигде еще идея кино как " запечатленного времени" не была реализована им так полно, как в " Зеркале".

Стремление остаться " при факте" повлекло за собой распад повествовательной структуры, а это, в свою очередь, и может быть, даже вопреки намерениям автора, стремительное нарастание всякого рода " тропов": метонимий, эллипсов, сравнений, фигур умолчания и прочих чисто кинематографических фигур -- всего, что требует от зрителя истолковательного усилия. " Зеркало" -- самый конкретный, но и самый иносказательный из фильмов Тарковского, самый " документальный", но и самый " поэтический".

" Документальны" стихи Арсения Тарковского -- отца Андрея, -- которые читает сам Арсений Тарковский. " Документально" присутствие на экране старой матери. Но это же влечет за собой необходимость " двойной экспозиции" персонажа, когда один и тот же персонаж является в двух лицах или, наоборот, одно лицо выступает в двух ипостасях (троп чисто кинематографический). Так, Игнат представляет себя, но и автора в детстве; так, актриса М. Терехова совмещает в себе молодую мать и жену героя.

Режиссер предложил актрисе трудную задачу: воплотить один и тот же женский тип в двух временах -- довоенную и послевоенную " эмансипированную" женщину. И она с ней справилась. Удивительна в Маргарите Тереховой эта старомодная, изящная и выносливая женственность наших матерей; удивительна и сегодняшняя ее сиротливая бравада своею самостоятельностью, свобода, обернувшаяся одиночеством.

Темы собственно " любовные" никогда специально не занимали Тарковского -- они входят у него в состав гораздо более общих проблем. Так, в " Зеркале", пройдя через разные времена, любовь оказывается одинаково хрупкой и оставляет женщину перед лицом жизни с детьми на руках и с неизбывной любовью к ним, которая так же обманет, когда сама она станет старой, а дети взрослыми. Так каждое поколение, пройдя через свои жизненные испытания, оказывается перед теми же " проклятыми" и " вечными" вопросами, а эстафета любви и материнства уходит в бесконечную даль времен (странная мудрость в сравнительно молодом человеке, который делал фильм).

Двойная и тройная экспозиция персонажа приобретает, таким образом, значение почти мифологического тождества-различия (недаром на вопрос Натальи герой один раз отвечает, что да, она похожа на мать, другой раз, что нет, не похожа), а отношение и игра времен заменяют фильму повествовательный сюжет.

Разумеется, способ рассказа, при котором история общая раскрывает себя через перипетии семейной истории, привычнее и оттого доступнее; так, в прекрасной новелле о типографии психологическая атмосфера

подспудного страха сталинских времен преломляется через сюжет малой, в конце концов даже не существующей ошибки. Эти новеллы и запоминаются как " содержание" фильма.

В детстве каждому из нас пришлось сделать усилие, чтобы понять, как это так: ты бегаешь по двору, а земля вертится -- разность масштаба с трудом охватывалась воображением.

Непривычность же и смысл фильма " Зеркало" -- в разномасштабности: времени его свойственны разные измерения.

Два человека, равно травмированные войной, -- военрук и мальчик -- ведут свою маленькую войну на пяди школьного тира. А рядом, встык, хроника: солдаты, тянущие орудия по нескончаемой жиже военных дорог, нескончаемо идущие и идущие через грязь, через реки, через годы войны в вечность. История входит в микрокосм быта, не уменьшаясь до сюжетного мотива. Ее время течет иначе, чем на малых часах человеческого пульса. Мальчик стоит на пригорке, птица слетает к нему, и вот уже салюты победы, и труп Гитлера возле волчьего логова -- надо ли удивляться, что пространство кадра расширяется до космического угла зрения картин Брейгеля? А музыка Баха и Перселла придает почти дантовскую строгую печаль невзрачным, серым кадрам хроники?

Искусство и хроника, хроника и искусство -- две точки отсчета, между которыми, начиная с " Иванова детства", располагал Тарковский мир своих фильмов.

Искусство входит в мир Алексея с толстым дореволюционным томом Брокгауза, раскрытым на рисунке Леонардо. Искусство завладе-

вает впечатлительной душой, оно преобразует мир воспоминании, и докторша Соловьева, и весь ее добротный, сытый уют в годину войны, и херувимский младенец в волнах кружев некстати нарядно одеваются в колорит и фактуру полотен Возрождения.

А рядом снова хроника: первые стратостаты -- стратостаты и дирижабли так же неотделимы от нашего детства, как сводки с испанских фронтов, первые бомбежки Мадрида и испанские дети, которых провожают в дальний путь.

Тема родины парадоксально входит в фильм чужой, музыкальной испанской речью. Почему испанской? Да потому, что они и сейчас живут среди нас, испанские дети, давно перестав быть детьми, но не перестав быть испанцами. История и существование снова идут рядом, не претворяясь в уютное единство, оставаясь в сложном дополняющем противоречии.

Оттого и пусты в этом фильме вопросы -- почему отец героя ушел из семьи? А почему Алексей не ужился с Натальей?

Да нипочему, в том и вина. Не оттого ли Алексей и оглядывается, как в зеркало, в невнятицу родительских размолвок, что в них всего и было внятного, что первая любовь? И несущественный перечень взаимных болей, бед и обид, монотонно перебираемый с Натальей, не искупает вины, не успокаивает совести и не утоляет жажды абсолютной любви, такой же вечной, как потребность в идеальной гармонии.

Так реализуется в фильме тема матери. С трудным характером. С нелегкой судьбой, которая еще и еще будет повторяться, как в зеркале, хотя, кажется, что проще -- осознать ошибки, учесть опыт...

Помните тот кадр, когда мать -- еще молодая -- долго-долго смотрит в туманящееся зеркало, пока в глубине его не проясняется иное, уже старое материнское лицо? " С той стороны зеркального стекла", -- сказал поэт Арсений Тарковский. " Машина времени", -- сказал бы фантаст. Память, всего лишь память, которая в нашем обычном трехмерном мире заменяет четвертое измерение, позволяя времени течь в любую сторону, как, увы, никогда не течет оно в реальности. Тарковскому в высшей

степени свойственно это особое ощущение пространства-времени фильма, которое физики называют четвертым измерением.

Так, пройдя через все перипетии памяти: памяти-совести и памяти-вины, -- режиссер совместил в пространстве одного финального кадра два среза времени, в монтажном стыке -- даже три. И молодая женщина, которая еще только ждет первого ребенка, увидит поле и дорогу, вьющуюся вдаль, и себя -- уже старую, ведущую за руку тех прежних, стриженных под ноль ребятишек в неуклюжих рубашонках предвоенной поры; и себя же молодую, но уже оставленную на другом конце этого жизненного поля (жизнь прожить -- не поле перейти), глядящую в свое еще не свершившееся будущее...

Так идеальным образом материнской любви, неизменной во времени, в странном, совмещающем в своем пространстве два разных времени кадре закончит режиссер свое путешествие по памятным перекресткам наших дней. Сложный фильм человечен и даже прост по своим мотивам. История, искусство, родина, дом...

Окончательный вариант сценария фильма был сдан в середине 1973 года, а в сентябре начались съемки, к марту 1974 года съемочный период был закончен и начался как никогда мучительный монтажный период. Группа не верила своим глазам, когда картина наконец " встала да ноги",

По сравнению с " Андреем Рублевым" бюрократический " инкубационный период" " Зеркала" был сравнительно сжат, но напряжен. Дабы не повторять скандала с " Рублевым", фильм был разрешен, но прокат его был столь ограничен, что долгие годы он был скорее легендой, нежели реальным фактом нашего кино. Камнем преткновения был старый дискуссионный вопрос о доступности картины. На одном из предварительных обсуждений на " Мосфильме" Тарковский сформулировал свою позицию: " Поскольку кино все-таки искусство, то оно не может быть понятно больше, чем все другие виды искусства... Я не вижу в массовости никакого смысла...

Родился какой-то миф о моей недоступности и непонятности. Единственная картина на студии сегодня, о которой можно говорить серьезно, -- это " Калина красная" Шукшина. В остальных ничего не понятно -- с точки зрения искусства. Утвердить себя личностью своеобразной невозможно без дифференциации зрителя".

Дифференциация началась еще до зрителя. Коллеги режиссера по объединению, где он сделал до этого три фильма, высказали столько недовольства на обсуждении, что после " Зеркала" Тарковский из объединения ушел.

Отзвуки внутри- и внестудийных споров тогда же нашли официальное выражение на совместном заседании коллегии Госкино и секретариата правления Союза кинематографистов, которое в сокращенном виде было опубликовано в журнале " Искусство кино" (1975, No3, с. 1--18). Обсуждались четыре фильма: " Самый жаркий месяц" Ю. Карасика, " Романс о влюбленных" А. Михалкова-Кончаловского, " Осень" А. Смирнова (картина легла на полку) и " Зеркало" А. Тарковского. В обсуждении участвовали:

Ф. Ермаш, Н. Сизов, С. Герасимов, Г. Капралов, А. Караганов, В. Наумов, Б. Метальников, В. Баскаков, В. Соловьев, Д. Орлов, М. Хуциев, Г. Чухрай, С. Ростоцкий, Ю. Райзман, Л. Кулиджанов. Отсылая читателей к публикации, отмечу лишь одну печальную закономерность: при всех оттенках и нюансах относительно частностей фильма " Зеркало" -- единодушие в главном, наиболее программно сформулированное тогдашним первым заместителем председателя Госкино В. Баскаковым (" Фильм поднимает интерес -

ные морально-этические проблемы, но разобраться в нем трудно. Это фильм для узкого круга зрителей, он элитарен. А кино по самой сути своей не может быть элитарным искусством") и одним из секретарей Союза кинематографистов Г. Чухраем ("...эта картина у Тарковского -- неудавшаяся. Человек хотел рассказать о времени и о себе. О себе, может быть, получилось. Но не о времени").

Что касается критических статей, то это предмет особой истории. Наша с В. Деминым полемика о " Зеркале" под рубрикой " Два мнения об

одном фильме" была снята со страниц " Литературной газеты" уже в верстке. (Советский критик, как прежде, так и теперь, практически отделен от печати и располагает лишь одним правом: писать или не писать то, что

он думает.

Долгие годы критика зрелищных искусств была " кулуарной" по преимуществу, лишь спорадически попадая на страницы печати, -- это надо иметь в виду будущему историку.)

И за пределами студии " дифференциация зрителя", обычно сопутствующая лентам Тарковского, никогда еще не была столь полярна. Я очень хорошо помню первый просмотр " Зеркала" в Доме кино, потому что мною -- в буквальном смысле этого слова -- вышибли стеклянную дверь: не было кинематографиста, который не хотел бы увидеть фильм. Сам Тарковский говорит, что не было в его жизни фильма, который его коллеги-режиссеры приняли бы так по-разному: с возмущением и восхищением.

Может быть, сама откровенность, обнаженность личной исповеди, которая не в традициях отечественного кино, тому виной. Ведь недаром же ушел, познакомившись со сценарием, постоянный оператор Тарковского Вадим Юсов!

Мнение публики раскололось так же резко, но любопытство к фильму было не меньше, чем в Доме кино.

Отношение коллег Тарковский переживал настолько болезненно, что чуть было не решил вообще бросить кино. Но -- странное дело -- никогда еще этот режиссер, признанный " элитарным", не получал такого количества личных писем от зрителей. Письма эти разные -- раздраженные,

восторженные, критические, -- может быть, впервые в жизни дали ему то реальное ощущение человеческого отклика, по которому этот замкнутый, себе довлеющий художник втайне всегда тосковал. С этим фильмом он нашел " своего" зрителя.

А. Тарковский -- о фильме " Зеркало "

1. " Зеркало" монтировалось с огромным трудом: существовало около двадцати с лишним вариантов монтажа картины. Я говорю не об изменении отдельных склеек, но о кардинальных переменах в конструкции, в самом чередовании эпизодов. Картина не держалась, не желала вставать на ноги, рассыпалась на глазах, в ней не было никакой целостности, никакой внутренней связи, обязательности, никакой логики. И вдруг, в один прекрасный день, когда мы нашли возможность сделать еще одну, последнюю отчаянную перестановку, картина возникла.

Я еще долго не мог поверить, что чудо совершилось...".

2. " В " Зеркале" всего около двухсот кадров. Это очень немного, учитывая, что в картине такого же метража их содержится обычно около пятисот. В " Зеркале" малое количество кадров определяется их длиной...".

3. " Вот когда кино уйдет из-под власти денег (в смысле производственных затрат), когда будет изобретен способ фиксировать реальность для автора художественного произведения (бумага и перо, холст и краска, мрамор и резец, икс и автор фильма), тогда посмотрим. Тогда кино станет первым искусством, а его муза -- царицей всех других".

4. " Когда отец это увидел, он сказал матери: " Видишь, как он с нами расправился". Он сказал это с улыбкой, но, наверное, его что-то задело там. Они только не заметили, как я сам с собой расправился -- только как я с ними расправился".






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.