Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Песнь пятая
Когда прелестно и медоточиво Поют поэты о любви своей И спаривают рифмы прихотливо, Как лентами Киприда — голубей, Не спорю я, они красноречивы; Но чем творенье лучше, тем вредней: Назон и сам Петрарка, без сомнений, Ввели в соблазн десятки поколений.
Но я и не хочу изображать Любовные дела в приятном свете, Я буду строго факты излагать, Имея поучение в предмете; Моралью буду я опровергать Мечты и страсти пагубные эти, И (только бы не выдал мой Пегас!) Я критиков порадую не раз.
Реки морской живые берега, Дворцами испещренные богато, Софии купол, гордые снега Олимпа, и военные фрегаты, И рощи кипарисов, и луга Я эти страны пел уже когда — то: Они уже пленяли, не таю, Пленительную Мэри Монтегю.
Ax, я пристрастен к имени «Мария»! Мне был когда — то дорог этот звук; Я снова вижу дали золотые В тумане элегических разлук, Оно живит мои мечты былые, Оно меня печалит, милый друг, А я пишу рассказ весьма холодный, От всяческой патетики свободный.
Играли волны, ветер пробегал, Торжественно вдали синели горы, От Азии Европу отделял Поток могучий пенного Босфора, И открывалась за грядою скал Седая даль эвксинского простора И злой прибой. Из всех морских пучин Опаснейшая — все — таки Эвксин!
Стояла осень; ночи нарастают В такую пору и темнеют дни, И беспощадно Парки обрывают Рыбачьи жизни. О, не мы одни, Когда нас буря в море настигает, Исправиться клянемся искони! Но мертвый клятвы выполнить не в силах А спасшийся, глядишь, — и позабыл их.
На рынке было множество рабов Различных наций. Сумрачно стояли Продрогшие бедняги у столбов, Друзей, родных, свободу вспоминали, Кляли свой плен со скрежетом зубов, Лишь негры, как философы, молчали И огорчались меньше всех других: Семь шкур уж, не раз спускали с них
Мой Дон-Жуан, по молодости лет, Превратности встречать бы должен смело, Но грустно он глядел на белый свет И смахивал слезинки то и дело. Он ослабел от раны, спору нет, А может быть, душа его болела: Объятья милой на ярмо раба Сменить — едва ль завидная судьба!
Такое бы и стоика сломало, А он держался твердо как — никак, И вся его осанка подтверждала, Что он и дворянин и не бедняк. Притом его одежда привлекала Барышников и попросту зевак: Прикидывали опытные люди, Что выкуп за него хороший будет.
Итак, базар невольничий пестрел То белыми, то черными телами, И, выбирая кто и что хотел, Купцы как будто рылись в старом хламе. Герой мой молча в сторону смотрел, Но тут мужчина с серыми глазами, Лет тридцати, еще в расцвете сил, Его вниманье — вдруг остановил.
Имел он статный рост и крупный нос, Румянец свежий при отличной коже, Красивый отблеск вьющихся волос, Хороший лоб, и рот, и зубы тоже. Он, видимо, немало перенес И ранен был, но не утратил все же Того sang-froid, [32]с которым истый бритт Бесстрастно на вселенную глядит.
Он тоже сразу обратил вниманье На юношу, прекрасного собой, И, ощутив подобье состраданья, Чужой тотчас же занялся судьбой. Он пригляделся к этому созданью, Еще не искушенному борьбой, И угадал живых страстей кипенье И полнее отсутствие терпенья.
«Послушайте-ка, юноша! Сейчас В толпе рабов, несчастной и презренной, Куда судьба забросила и нас, Одни лишь мы, пожалуй, джентльмены! А потому в такой опасный час Должны мы быть знакомы непременно. Я буду вам полезен, может быть. Вы кто по крови, я хотел спросить?»
Жуан сказал: «Испанец!» Тот ответил: «Я так и знал, что вы не жалкий грек, Ваш гордый взгляд я сразу же заметил. Что ж! На фортуну жаловаться грех, Причудница играет всем на свете: Сейчас — удар, а через час — успех. Она со мной не лучше поступила, Но, признаюсь, меня не удивила!»
«Простите, сэр, — Жуан его спросил, Что привело вас в это состоянье?» «Шесть турок, цепь и превосходство сил!» «Простите мне нескромное желанье Узнать, откуда вы?» — «О, я служил В войсках у русских: получил заданье Суворова взять Видин, а взамен, Как видите, был взят врагами в плен».
«А есть у вас друзья?» — «Помилуй бог! Они меня покамест не тревожат! Ну вот, я рассказал вам все, что мог, Теперь и вы расскажете, быть может?» «Увы, исполнен горестных тревог Рассказ мой долгий! Боль мне сердце гложет!» «Тогда молчите: горестный рассказ, Коль долог он, печальней во сто раз.
Не падайте же духом! В ваши годы Фортуна, как любовница, мила; Взвалить на вас все беды и невзгоды Она никак надолго не могла. Нельзя сердиться на закон природы; Превратны наши судьбы и дела! Смиримся же; таков рассудка голос: Серпа желаньям не перечит колос!»
«О, я грущу не о судьбе своей! Вздохнул Жуан. — Я плачу о любимой!» И в темной глубине его очей Блеснула боль тоски неутолимой. «О, как сильна печаль души моей! О, как жесток мой рок неумолимый! Я перенес такое, видит бог, Чего никто бы вынести не мог!
Я страшную утрату испытал!..» И он умолк, расплакаться не смея. «Я так и думал, — друг его скачал, Что ваш печальный случай связан с нею: Я тоже слезы лил и трепетал, А посему сочувствовать умею. Одна моя супруга умерла, Другая убежала, в чем была.
А третья…» — «Как, — Жуан воскликнул, третья? Вы в тридцать лет имели уж троих?» «А много ли для нашего столетья? Ведь только две, как видите, в живых! Притом успел сердечно пожалеть я И осчастливить каждую из них!» «Ну, третья что ж? Она сбежала тоже?» «Нет, тут уж я сбежал, прости мне боже!»
«Вы хладнокровны, сэр!» — сказал Жуан. «А как же! — Англичанин усмехнулся. Вначале всех нас манит океан, Но кто потом на берег не вернулся? Я знал восторгов сладостный обман, Но от него я вовремя очнулся. Былых иллюзий я не узнаю Они, как змеи, сняли чешую.
Согласен я, что чешуя другая Бывает и пестрен, но каждый раз Она сползает, медленно линяя, И новая уже ласкает глаз. Сперва любовь нас ловит, ослепляя, Но не одна любовь прельщает нас; Злопамятство, упрямство, жажда славы Приманок много для любого нрава».
Жуан вздохнул: «Вы правы, может быть: Но умные слова и размышленья Не в силах нашу долю изменить!» «Нет, юный друг мой, я иного мненья. Оказал британец, — нужно находить Осмысленную цель в любом явленье; Нас обучает рабства тяжкий гнет, Как исполнять честнее роль господ!»
Жуан вздохнул: «Увы! Я все усвоил И выдержать экзамен был бы рад!» «Ну что ж! — его британец успокоил. Изменчива фортуна, говорят: Вполне „возможно, что еще с лихвою Нас боги через год вознаградят. Мне только надоел ярлык на шее, И я б хотел быть проданным скорее!
Сейчас, конечно, нам не повезло, Но в этом и возможность улучшенья; Мы все рабы, коли на то пошло, Рабы страстей, капризов, наслажденья. Со временем душевное тепло И доброта в нас гибнут, к сожаленью. Искусство жить, коль правду вам оказать, В том, чтоб о наших ближних не страдать“.
Меж тем старик, на вид немного странный, Из тех, кого прозвали „третий пол“, Разглядывая пристально Жуана, К приятелям вплотную подошел. Так на чужих коней глядят цыганы, Портной — на ткани, на овцу — орел, Служители тюрьмы — на арестанта, На деньги — ростовщик, на женщин — франты.
Нет, на рабов глядят еще смелей! Себе подобных покупать отрадно. Но если приглядеться почестней И Власть, и Красота до денег жадны И нет непродающихся людей: Наличный счет — хозяин беспощадный! Всяк получает за своя грешки Иной короны, а иной пинки.
Но евнух их рассматривал недаром И, наконец, прицениваться стал Барышник торговался с истым жаром, Божился, клялся, в сторону плевал И цену набивал своим товарам, Как будто бы скотину продавал. Процесс торговли далеко не всякий Сумел бы отличить от буйной драки.
Но скоро крики перешли в ворчанье, И спорщики достали кошельки, И серебра приятное журчанье Плеснуло звоном на ладонь руки. Монеты были разного названья, И долго их считали старики. И вот, закончив сделку аккуратно, Купец ушел — обедать, вероятно.
Не знаю, как и сколько кушал он И каково его пищеваренье, Я думаю, он мог бы быть смущен, Продав себе подобных Без сомненья, Любой из нас бывает удручен, Когда в желудке чувствует стесненье, Пожалуй, это самый худший час Из всех, какими сутки мучат нас!
Вольтер не соглашается со мною: Он заявляет, что его Кандид, Покушав, примиряется с судьбою И на людей по-новому глядит. Но кто не пьян и не рожден свиньею Того пищеваренье тяготит, В том крови учащенное биенье Рождает боль, тревогу и сомненья.
И правильно сказал Филиппов сын, Великий Александр, что акт питанья, Над коим человек не господин, В нас укрепляет смертности сознанье. Духовностью гордиться нет причин, Когда рождают радость и страданье Какой — то суп, говядины кусок Желудочный в конечном счете сок!
На той неделе — в пятницу как раз Я собирался выйти на прогулку. Я шляпу взял. Уж был девятый час. Вдруг за окном раскатисто и гулко Раздался выстрел. Выбежав тотчас, Я тут же, в двух шагах от переулка, Равенны коменданта увидал, Убитого, наверно, наповал.
Пять пуль его, беднягу, уложили; За что — теперь уж поздно толковать! Я слуг позвал. Они его втащили Ко мне и положили на кровать. Но я напрасно не щадил усилий: Убитый начинал уж остывать. Жизнь кончилась довольно глупой дракой С каким — то итальянским забиякой!
Я знал его при жизни и глядел В раздумье на лицо его немое: Я видывал десятки мертвых тел, Но не встречал подобного покоя. Он словно бы заснул, устав от дел, С закинутою навзничь головою. И мне казалась бледность мертвеца Лишь бледностью усталого лица.
„Так это смерть? Но что ж она такое? Скажи мне! “ Он молчит! „Ответь! “ Молчит! Еще вчера он выглядел героем, Имел хороший вид и аппетит, Его команды слово громовое В ушах солдата все еще звучит, А завтра он предстанет батальонам При гуле барабанов похоронном!
Вот на него внимательно глядят Те, кто еще вчера его боялся; Они еще поверить не хотят, Что командир от власти отказался. Хороший офицер, храбрец и хват, За Бонапарта смело он сражался, И вот на грязной улице убит И, словно бык зарезанный, лежит.
Былые затянувшиеся раны И кровь его последних, свежих ран На мертвом теле выглядели странно, Я все стоял, раздумьем обуян. До самой смерти я не перестану Допрашивать усопших! Но туман Непроницаем, неподвижно — серый, И для сомнений наших, и для веры.
Выл человек, и нет его — смотри! Что жизненный процесс остановило? Какого — то свинца кусочка три. Вода, земля, огонь, любая сила Все разуму подвластно! Мы — цари! Не плохо нас природа защитила: Любое вещество не то что в час В одно мгновенье истребляет нас.
Но где ж мои герои? Евнух черный Их погрузил в каик, уселся сам, Гребцы взмахнули веслами проворно, И лодка полетела по волнам. Как узники, бесчувственно — покорны, Друзья молчали. Негр велел гребцам Причалить у стены глухой и сонной, Рядами кипарисов осененной.
Угрюмый негр в калитку постучал, Железная калитка отворилась, Он дал им знак идти я зашагал. Тропинка чуть заметная змеилась Сквозь заросли густые. Негр молчал. Ночная мгла давно уже спустилась, И по такому странному пути Лишь ощупью могли они идти.
Для чащи экзотических растении Жасминов, лавров, пальм et cetera Я мог бы вам придумать тьму сравнений; Но нынче много этого добра Разводят в парниках своих творении Поставщики базара и двора, А все затем, что одному поэту Пришла причуда странствовать по свету!
И вот в глубокой мгле и тишине Возникла мысль у моего героя (Она могла прийти и вам и мне!): „Старик, наверно, слаб, а нас — то двое! Мы можем безнаказанно вполне Освободиться от его конвоя…“ „Пристукнем негра! “ — другу он шепнул И даже руку было протянул.
„Да, — отвечал британец, — а потом? Подумайте: ведь если вас поймают, Нас освежуют попросту живьем! Варфоломея участь не прельщает Меня ни в коей мере. И притом Я голоден. Желудок мой страдает, И за бифштекс охотно, как Исав, Я откажусь от первородных прав.
Мы, верно, очень близко от жилья Старик идет спокойно и бесстрастно; Он знает, что вокруг — его друзья И что тропинка эта безопасна! Догадка подтверждается моя: Вы видите на небе отблеск красный? Мы повернули вправо наконец. Черт побери! Смотрите-ка — дворец! “
И в самом деле — ярко освещенный, Глазам моих друзей предстал дворец, Причудливый, цветистый, золоченый, Безвкусицы турецкой образец. Родник искусств Эллады угнетенной В чужих руках, увы, иссяк вконец: Раскраска вилл на берегу Бесфора Напоминает ширмы или шторы!
Подливок и пилава аромат Их оживлял по мере приближенья. Хорошему жаркому всякий рад, И моего героя настроенье Исправилось. Участливый собрат Ему шепнул: „Оставьте все сомненья! Поужинаем плотно, а потом О вылазке подумаем вдвоем! “
Тот действует на чувство, тот — на страсти, Порою даже доводы умны, Иному нужен кнут, иному — сласти, Иному даже правила нужны; Но я чужой не подчиняюсь власти: Рассудку рассужденья не страшны! К тому же и ораторы, признаться, Никак не могут кратко выражаться.
Но я не собираюсь отрицать, Что сила слова, красоты и лести, Как сила денег, может возбуждать Все чувства — от предательства до чести. Но что способно так объединять Все ощущенья радостные вместе, Как звонкий гонг, который в должный час К принятью пищи приглашает нас?
У турок для обеденного часа Ни гонга, ни звонков, понятно, нет, Поклоны слуг по правилам танцкласса Не возвещают, что несут обед, Но, чуя запах жареного мяса, Жуан и друг его узрели свет И сразу огляделись деловито В пророческом экстазе аппетита.
Итак, пока решив не бунтовать, Они за негром поспешили смело. Не знал он, что недавно, так сказать, На волоске судьба его висела. Он им велел немного подождать; Большая дверь на петлях заскрипела, И взору их торжественно предстал Во всем восточном блеске пышный зал.
Я был когда — то мастер описаний, Но в наши дни — увы! — любой болван Отягощает публики вниманье Красотами природы жарких стран. Ему — восторг, издателю — страданье, Природе ж все равно, в какой роман, Путеводитель, стансы и сонеты Ее вгоняют чахлые поэты.
Халатами пестрел огромный зал. Кто занят был беседою с друзьями, Кто собственное платье созерцал, Кто попросту размахивал руками, Кто трубку драгоценную сосал И любовался дыма завитками, Кто в шахматы играл, а кто зевал, А кто стаканчик рома допивал.
На евнуха и купленную пару Гяуров поглядели стороной Гулявшие как будто по бульвару Беспечные лентяи. Так иной, Рассеянно блуждая по базару, Увидя жеребца, его ценой Рассеянно займется на мгновенье, Не придавая этому значенья.
Они, однако, миновали зал И много комнат маленьких и странных. В одной из них печально бормотал Фонтан, забытый в сумерках туманных И женский взор внимательный блистал Из-за дверей узорно — филигранных, Настойчиво допрашивая тьму: Кого ведут» Куда? И почему?
Роскошные, но тусклые лампады Над арками причудливых дверей Неясно освещали анфилады Высоких золоченых галерей В вечерний час для сердца и для взгляда Нет ничего грустней и тяжелей, Чем пышного безлюдного покоя Молчанье неподвижно — роковое.
Кому бывать случалось одному В лесу, в толпе, в пустыне, в океане В великом одиночестве, — тому Понятно все его очарованье. Но кто знавал немую полутьму Пустых, огромных, величавых зданий, Тот знает, что на камне хладных плит Походка смерти явственно звучит.
Спокойный час домашнего досуга, Вино, закуска, славный аппетит, Камин и книга, друг или подруга Вот все, чем англичанин дорожит; В осенний вечер от такого круга И рампы блеск его не отвратит. Но я по вечерам в пустынном зале Брожу один и предаюсь печали!
Великое творя, мы подтверждаем Ничтожество свое: огромный храм Стоит века, но зодчих мы не знаем, Бессмертным воскуряя фимиам Гробницы мы и домы воздвигаем Вотще с тех пор, как согрешил Адам, И оставляем все — таки преданье О Вавилонской башне без вниманья!
Нас Вавилон пленяет до сих пор: Там роскошь небывалая дарила. Там царь варев Навуходоносор Травой питался, Святость Даниила Там усмиряла львов, умильный взор Там на Пирама Фисба обратила; Там, совершая громкие дела, Семирамида славная жила!
Историки царицу упрекали В неблаговидной нежности к коню. Конечно, чудеса всегда бывали, Но все же я историков виню; Не конюха ль они предполагали? Пресечь ошибку надо на корню. А впрочем, прихоти не знают меры Любовь впадает в ереси, как вера!
Скептические люди в наши дни Твердят упрямо, но довольно вяло, Что это все побасенки одни, Что Вавилона вовсе не бывало. Евреям верить не хотят они, Но им евреи тоже верят мало. Однако ведь нашел же Клавдий Рич На месте Вавилона свой кирпич!
Прекрасными и краткими стихами Гораций хорошо изобразил, Что строящие забывают сами О беспощадной близости могил. Мы все идем различными путями, Но цель одну нам рок определил: Что «at sepulchri immemor struts domos»[33] Могила ожидает за углом нас!
Но вот они пришли в покой пустынный, Дивясь его роскошной пестроте. Казалось, ткани, вазы и картины Соперничали в редкой красоте; Все, чем искусство тешит господина, Покорное причуде и мечте, Все было здесь — самой природы сила Здесь ремесла искусству уступила.
Здесь было все, что смертному дано: Диваны драгоценные такие, Что сесть на них, казалось бы, грешно; Ковры необычайно дорогие, Сверкавшие, как сказочное дно, Где ярко блещут рыбки золотые; Чтоб чудную их ткань не повредить, По ним бы надо плыть, а не ходить.
Сапог ступать не смел и не хотел На эти звезды, луны и растенья, Но равнодушный евнух не глядел На роскошь, причинявшую волненье Моим друзьям. Он молча повертел Какой — то ключик в темном углубленье И, дверцу потянув что было сил, Глубокий шкаф пред ними отворил.
И в глубине явилось их очам Роскошное скопленье одеяний, Какие, сообразно должностям И положенью, носят мусульмане. Отличный гардероб, скажу я вам, Великолепный выбор пестрых тканей: Но негр вопрос заранее решил И перед бриттом платье положил.
Тот мог и облачиться и обуться: Он получил роскошные штаны, Которые не лопнут, не протрутся Из-за своей восточной ширины, И туфли, в коих трудно не споткнуться; Кафтан, кинжал значительной цены Все прелести надменного эфенди, Турецкого изысканного денди!
Пока он эти вещи надевал, Его приятель новый, негр Баба, Обоим намекал и пояснял, Что в Турцию их привела судьба; Что тот, кто упираться бы не стал, Мог избежать бы участи раба, Себе открыв дорогу к процветанью При помощи обряда обрезанья!
Он намекнул, что был бы очень рад Их видеть правоверными. Понятно, Их не заставят совершить обряд; Но прозелиты, очень вероятно, Высоких удостоятся наград. В ответ британец молвил деликатно, Что чтит он сам, как все мы чтить должны, Обычаи столь праведной страны.
«Подобное решенье, — он сказал, Серьезно, и его обдумать надо. Я, впрочем, никогда не порицал Столь древнего почтенного обряда, И, может быть…» Но тут его прервал Жуан, метавший пламенные взгляды; «Нет, нет! Уж за себя я постою! Скорей отрежут голову мою!
Я сам отрежу тысячи голов…» «Позвольте мне, — заметил англичанин, Хотя бы досказать десяток слов: Сэр, добрый ваш совет немного странен, Однако я принять его готов… Но в данный миг мой разум затуманен; Поужинав, я обещаю вам, Что свой ответ немедля передам!»
Затем спокойно негр неторопливый Перед Жуаном платье положил, Достойное принцессы, но строптивый Жуан не склонен к маскараду был. Ногою христианской, горделивой Он сей наряд с презреньем отстранил. Когда же негр велел поторопиться, Он отвечал: «Старик! Я не девица!»
«Что ты такое — мне заботы нет! Сказал Баба. — Ты делай, что велю я!» «Но наконец, — Жуан ему в ответ, Зачем ломать комедию пустую?» «Вопросы задавать тебе не след, Заметил негр, — однако намекну я: Все постепенно разъяснится, но Мне попусту болтать запрещено».
«Нет! — возразил Жуан. — Для пустяка Одеждою не посрамлю я пола! Я докажу, сильна моя рука!» «Эх, — молвил негр, — вот нрав какой тяжелый! Ну, не дури, послушай старика! А то конец ведь будет невеселый: Таких я кликну молодцов сюда, Что станешь ты бесполым навсегда.
Тебе костюм я лучший предложил; Конечно, женский, но тому причина Особая, как я и объяснил». «Но, — возразил Жуан, — ведь я мужчина, И отроду я юбок не носил! Куда мне к черту эта паутина!» (Он молвил эти дерзкие слова Про лучшие на свете кружева.)
Он все же взял, ругаясь я вздыхая, Предметы, незнакомые для нас: Шальвары, шали — я всего не знаю; Ну, словом, — всякий бархат и атлас. Но с непривычки, юбку надевая, Запутался или, точней, увяз. (Для рифмы я поставил слово это; Она тиранит каждого поэта!)
Увяз он, несомненно, потому, Что с юбками имел он дела мало, И это обстоятельство ему Поспешно одеваться помешало. Но негр помог герою моему: Поправил шаль, одернул покрывало, Потом, шагов на десять отступив, Решил, что сей наряд весьма красив!
Еще одно возникло затрудненье Что волосы Жуана не длинны; Но негр ему принес в одно мгновенье На выбор косы разной толщины, Затем ему велел для соблюденья Ансамбля расчесать их, как должны То делать девы, ниткою жемчужной Их перевить и умастить, как нужно.
И, облаченный в женственный наряд, При помощи подстрижки и подкраски Он стал почти что девушкой на взгляд. «Да это превращенье словно в сказке! Вскричал Баба. — Отличный маскарад! Теперь я проведу вас без опаски!» В ладони он ударил, и пришли Четыре негра как из-под земли.
«Отныне, сэр, извольте удалиться; Поужинать вам слуги подадут, А эта христианская девица Последует за мною. Как, и тут Упрямство? Сэр, чего она боится? Не на съеденье львам ее ведут; Мы во дворце, где правоверных око Провидит кущи райские пророка!
Они тебе не станут делать зла!..» Жуан ответил: «Радуюсь за них! Моя рука довольно тяжела, Хотя на вид, быть может, я и тих. Куда бы нас игра ни завела, Я не боюсь обидчиков моих, А тех, кто оскорбит мое обличье, Я научу и чести и приличью!»
«Молчи, тупица! — негр ему сказал. Иди за мной скорее, бога ради!» С улыбкой англичанин созерцал Красавицу в причудливом наряде. «Счастливый путь! Я, кажется, попал В магический дворец к Шехеразаде Сей черный повелитель тайных сил Нас в девушку и турка обратил!»
«Как следует покушать вам желаю, Сказал Жуан, — и весело пожить!» «Мне жаль, — британец молвил, — не скрываю, Вас потерять из виду. Может быть, Мы встретимся! Прощайте, дорогая; Желаю вам невинность сохранить!» «Ну, ну, — баском ответила красавица, Со мною сам султан — и тот не справится!»
Итак, они расстались. Мой герой Пошел за негром. Эхо трепетало На мраморных полах в тиши ночной, На темных сводах золото блистало; И вот вдали причудливой стеной Возникла тень гигантского портала, И фимиама сладостный туман Повеял им навстречу, как дурман.
Литые двери бронзы золоченой Являли взору множество картин: Там разгорался бой ожесточенный Меж конниками яростных дружин, Там преклонял колена побежденный, Как в дни, когда великий Константин К себе пересадивший славу Рима, Еще держал бразды неоспоримо.
Могучее величье пирамид Напоминали взору двери эти, А по бокам — ужасные на вид, Уродливей всего, что есть на свете, Два карлика сидели. Как гранит, Над ними двери высились. Заметьте, Величье выражается во всем В гвоздях и петлях; гвоздь вопроса в том!
Лишь только подойдя вплотную, вы Испуганно отшатывались. Боже! Какие губы мертвой синевы! Какой оттенок черно — серой кожи! Какая форма страшной головы! Какие злые, мерзостные рожи! Чудовища чудовищной цены; Они владыке каждому нужны!
Они еще к тому же были немы, Но совершали грозные дела: Хранить и отворять врата гарема Их страшная обязанность была. Они же разрешали все проблемы Искорененья дерзостного зла В их длинных пальцах быстрая веревка Виновных успокаивала ловко.
Им евнух подал знак без лишних слов, И дверь тяжелую они открыли, Но иглы их безжалостных зрачков И негра и Жуана просверлили, И хоть герой наш был из смельчаков, Но чувства в нем от ужаса застыли, Когда холодный, скользкий, злобный взгляд В него впивался, как змеиный яд.
Баба его успел предостеречь: «Сдержи себя, своей же пользы ради. Иди за мной, не расправляя плеч, И не держись, как будто на параде Остерегайся взоры их привлечь, Умей держаться в девичьем наряде Иди ленивее, гляди нежней, А главное — веди себя скромней!
Глаза у них опаснее, чем шило; Не приведи их боже твой наряд Насквозь увидеть; никакие силы Тебя — да и меня! — не защитят! Босфор весьма надежная могила, И до рассвета нас с тобой казнят Зашьют в мешок, и, с волнами не споря, Отправимся мы в Мраморное море!»
Жуана эти бодрые слова Смирили — и покорно, в самом деле, Вошел он в зал, где у него едва От роскоши глаза не заболели: Разбросанные всюду как трава, Несметные сокровища блестели В таком обилье пышной пестроты, Что затмевали сказки и мечты!
Богатства блеск и вкуса недостаток Обычны для Востока, но — увы! Я западных дворцов видал с десяток, И все они, признаться, таковы! На всем какой-то фальши отпечаток: Картины плохи, статуи мертвы Но грубую дешевую работу Обильно искупает позолота.
В подушках утопая, как в цветах, Под пологом раскинувшись лениво, С улыбкой самовластья на устах Лежала дама. Евнух торопливо, Не поднимая глаз, повергся в прах И потянул Жуана; терпеливо Ему повиновался мой герой, Забавной озадаченный игрой.
Красавица с подушек поднялась, Как из пушистой пены Афродита. Перед огнем ее пафосских глаз Тускнели и сапфир и хризолиты. Поцеловав руки ее атлас И край ее одежды, деловито Ей что-то евнух на ухо сказал И жестом на Жуана указал.
Ее движений, голоса и стана, Подобных совершенству божества, Подробно я описывать не стану Бессильны тут сравненья и слова; Притом у вас из зависти к султану Могла бы закружиться голова, Когда бы описанье вышло живо… А посему молчу красноречиво!
Ей было лет, пожалуй, двадцать семь Преклонный возраст для ее народа! Но есть краса, которую совсем Не искажают годы и природа. Мария Стюарт, как известно всем, Блистала красотой такого рода, Нинон Ланкло уже седой была, А подурнеть до смерти не смогла!
Девицы в одинаковых нарядах (Так евнух нарядил и Дон Жуана) Ловили волю царственного взгляда, Как нимфы, окружавшие Диану. (Сие сравненье углублять не надо. И я его отстаивать не стану.) Как я уже сказал, Гюльбея, встав, Им знак дала, на двери указав.
Прелестный рой покорно удалился. Жуан стоял, дыханье затая, И приключенью странному дивился. В какие — то волшебные края, Ему казалось, он переселился, Где чудеса реальны… (Лично я Никак не вижу смысла в скромном даре Известного нам всем «nil admirari».[34]
«Не удивляться ничему на свете Наука благоденствия для всех!» (Увы, я знаю, Мерри, речи эти; А в текстах Крича сомневаться грех.) Гораций эту истину отметил, А Поп — пересказал ее для всех. Но если б удивляться мы не стали, Ни Попа б мы, ни древних не читали.
Баба велел Жуану не зевать, Приблизиться, и преклонить колено, И ножку госпожи поцеловать; Но гордый мой герой вскипел мгновенно, Ужасно заупрямился опять И негру заявил весьма надменно: «Я туфель не целую никому Пожалуй, только папе одному!»
Баба сказал: «Напрасно я учу Тебя добру — с тобою сладу нету Послушай! Я с тобою не шучу!» «Да я самой невесте Магомета Поцеловать туфли не захочу!» (Пойми, читатель, силу этикета: Король и мещанин, мудрец и плут Его законы знают и блюдут!)
Он, как Атлант, был тверд и несгибаем, Не слушая потока гневных слов; В его груди бурлила, закипая, Кастильских предков пламенная кровь, И, гордо честь отцов оберегая, Он жизнью был пожертвовать готов. «Ну, — молвил негр, — с тобою просто мука! Не хочешь ногу — поцелуй хоть руку!»
На этот благородный компромисс Жуан уже не мог не согласиться. Любые дипломаты бы сдались, Признав, что дольше спорить не годится. Итак, мой несговорчивый Парис Решил совету негра подчиниться, Тем более что признавал он сам Обычай ручки целовать у дам!
Он подошел к руке ее атласной И неохотно губы приложил К душистой коже, тонкой и прекрасной. Он был сердит, рассеян и уныл И потому тревоги сладострастной От этого ничуть не ощутил, Хотя такой руки прикосновенье Все прошлые стирает увлеченья.
Красавица взглянула на него И удалиться евнуху велела Небрежным жестом в сторону его. Баба Жуану, как бы между делом, Успел шепнуть: «Не бойся ничего!» И вышел бодро, весело и смело, Как будто он во славу высших сил Благое дело честно совершил!
Едва Баба исчез — преобразилось Ее доселе гордое чело: Оно тревогой страсти озарилось И трепетным румянцем расцвело. Так в небе — только солнце закатилось Заря сияет пышно и светло. В ней спорили в немом соревнованье Полутомленье, полуприказанье.
В ней было все, чем страшен слабый пол, Все дьявольские чары сатаны, С какими он однажды подошел Смутить покой Адамовой жены. Никто бы в ней изъяна не нашел: В ней был и солнца блеск, и свет луны, Ей только кротости недоставало Она и полюбив повелевала.
Властительно в ней выражалась власть: Она как будто сковывала цепью; Как иго вы испытывали страсть, Взирая на ее великолепье. Конечно, плоть всегда готова пасть Во прах, но, как орел над вольной степью, Душа у нас свободна и горда И не приемлет плена никогда.
В ее улыбке нежной и надменной, В самом ее привете был приказ, И своеволье ножки совершенной Ступало не случайно и не раз По шеям и сердцам толпы плененной. За поясом ее, смущая глаз, Блистал кинжал, что подобает сану Избранницы великого султана.
«Внемли и повинуйся!» — вот закон, Который бессловесные творенья, Покорно окружающие трон, Усвоили от самого рожденья: Ее капризам не было препон, И не было узды ее «хотенью». А будь она крещеной — спору нет, Она б и больше натворила бед!
Когда чего-нибудь хотелось ей, Желаемое сразу приносили, За исполненье всех ее затей Любые суммы золотом платили. Но даже деспотичностью своей Она была мила; ее любили И женщины и всё прощали ей Все, кроме красоты, сказать точней.
Жуан — ее последняя причуда Замечен ею из окна; тотчас Искать его по городу повсюду, Купить его немедля — был приказ. Баба его нашел (скрывать не буду Он потакал красавице не раз) И, действуя по тщательному плану, Переодел рабынею Жуана.
Но как она, султанова жена, Решилась на такое приключенье? Почем я знаю! Не моя вина, Что не имеют жены уваженья К мужьям венчанным; всем одна цена! Обманывают всех без исключенья Супругов — и монархов и князьков: Уж такова традиция веков.
Но ближе к теме! Видя по всему, Что дело приближается к развязке, Она в лицо герою моему Взглянула без особенной опаски Он был «приобретен», а посему Она его спросила — не без ласки, Но несколько надменно, может быть: «Умеешь ли ты, юноша, любить?»
В другое время моего Жуана Такой вопрос легко б воспламенил, Но в нем была свежа живая рана: Свою Гайдэ еще он не забыл, И сей вопрос любимицы султана В нем только боль утраты разбудил; И он залился горькими слезами, Что очень глупо, согласитесь сами.
Гюльбея удивилась — не слезам: Их женщины охотно проливают, Но юноши прекрасного глазам Их влажный блеск никак не подобает! Лишь тот, кто пытку слез изведал сам, Тот знает — слезы женщин быстро тают, А наши, как расплавленный свинец, Впиваются в расщелины сердец!
Она б его утешить постаралась, Но не могла понять, с чего начать. Ведь ей ни разу в жизни не случалось Себе подобных в горе утешать! К ней горе никогда не приближалось, И очень трудно было ей понять, Что кто-нибудь, глаза ее встречая, Способен плакать, их не замечая.
Но женщины природа такова, Что зрелище смятенья и страданья Диктует ей участия слова В любой стране, при всяком воспитанье. В ней жалость изначальная жива, Она — самаритянка по призванью. Глаза Гюльбеи, бог весть отчего, Слезой блеснули, глядя на него.
Но слезы, как и все на этом свете, Иссякли, — а Жуан не мог забыть, Что он еще султанше не ответил, Умеет ли он подлинно любить. Она была красива, он заметил; Но он не мог досаду подавить: Он был пред этой женщиной надменной В смешном наряде — и к тому же пленный!
Гюльбея озадачена была (Впервые, может быть, за двадцать лет!); Она сама ведь всем пренебрегла И дерзостно нарушила запрет, Когда герою нашему дала Столь милый и приятный tete-a-tete.[35] Меж тем уже минут минуло двадцать, А он не помышлял повиноваться.
О джентльмены! Я хотел сказать, Что в случаях подобных промедленье Под солнцем юга принято считать За самое плохое поведенье. Красавицу заставить ожидать Да это даже хуже преступленья; Здесь несколько мгновений, может быть, Способны репутацию сгубить.
Жуан был смел и мог бы быть смелее, Но старая любовь проснулась в нем. Напрасно благородная Гюльбея С ним говорила властно, как с рабом, Невежливо он обошелся с нею, А все — таки, признаться, поделом! Красавица краснела и бледнела И на него внимательно глядела.
Она Жуана за руку взяла С улыбкой благосклонной и усталой, Но искра гнева взор ее зажгла: Любви его лицо не выражало. Она вздохнула, встала, отошла И наконец — последнее, пожалуй, Чем можно гордой женщине рискнуть, Жуану просто бросилась на грудь.
Опасный миг! Но гордость, боль и горе Как сталь его хранили: он вздохнул И с царственной надменностью во взоре Божественные руки разомкнул. В ее глаза, лазурные как море, Он холодно и пристально взглянул. «Красавица! — воскликнул он. — В неволе Не брачутся орлы, — а я тем боле!
Спросила ты — умею ль я любить? Умею, но, прости меня, — другую! Мне стыдно платье женское носить! Под крышею твоей едва дышу я! Любовь — удел свободных! Подчинить Султанской власти чувство не могу я! Сгибаются колени, взоры льстят, И руки служат, — но сердца молчат».
Для европейца это очень ясно, Она ж привыкла искренне считать, Что прихоти владыки все подвластно, Что даже эта прихоть — благодать! Рабы невозмутимы и безгласны, Не могут и не смеют возражать Вот бытия простое пониманье В наивном императорском сознанье.
К тому ж (как я успел упомянуть) Она была красива несомненно, Ей стоило на смертного взглянуть И он терял свободу совершенно. Итак, двойное право посягнуть На полное господство над вселенной Давали ей и красота и сан; И вдруг — не покорился Дон-Жуан!
Скажите вы, которые хранили В невинности свои младые лета, Как вас напрасно вдовушки ловили И как вас ненавидели за это. Припомните досаду их усилий, Стесненную кольчугой этикета, Тогда поймете вы всего верней Ужасный гнев красавицы моей.
Трагедию мы знаем не одну. Поэты их изображали щедро. Припомните Пентефрия жену, И леди Буби, и царицу Федру: Похожи на морскую глубину Их гневных душ бушующие недра И это вам поможет, может быть, Моей Гюльбеи лик вообразить!
Прекрасный гнев тигрицы разъяренной И львицы, у которой взяли львят, Сравню ли с гневом женщины влюбленной, Когда ее утешить не хотят! И это гнев, по-моему, законный: Не все ль равно — что потерять ребят, Что потерять желанное мгновенье, Когда возможно их возникновенье.
Любовь к потомству всех страстей сильней, Извечный сей инстинкт непобедим, Тигрица, утка, заяц, воробей Не подпускают к отпрыскам своим. Мы сами за вознёю малышей То с гордостью, то с нежностью следим. Коль результат могуч, всесилен даже, То мощь первопричины какова же?
Не пламенем зажглись глаза Гюльбеи Они горели пламенем всегда Ее румянец сделался живее, А ласковость исчезла без следа. Впервые в жизни совладала с нею Упрямой воли дерзкая узда! А взнузданная женщина — о боже! На что она способна и похожа!
Одно мгновенье гнев ее пылал (Не то она погибла бы от жара!), Так ад перед поэтом возникал В жестокой буре дымного пожара; Так разбивались у могучих скал Прибоя озверелые удары! В ней было все — движенья и глаза Как бурная, мятежная гроза!
Да что гроза! Свирепый ураган, Сметающий убогие преграды, Неистово ревущий океан, Стремительная сила водопада, Песчаный смерч, пронзительный буран Вот гнев ее! Она была бы рада Весь этот непокорный гадкий мир «Убить, убить, убить!» — как старый Лир!
Но эта буря, как любые грозы, Промчалась, и за нею, как всегда, Явился ливень — яростные слезы, Плотину прососавшая вода! Ей сердце жгли бессильные угрозы Раскаянья, досады и стыда; Но людям в столь высоком положенье Порой небесполезно униженье.
Оно их учит — пусть любой ценой, Что люди все в известной мере братья, И что из глины сделано одной Все — и горшки и вазы — без изъятья, Что от страданий в жизни сей земной Не защищает никакое платье, И это все способно, может быть, В них наконец раздумье заронять.
Она Жуана думала лишить Сначала головы, потом — вниманья, Потом его хотела пристыдить, Потом — его склонить на состраданье, Хотела негра — евнуха избить, Хотела заколоться в назиданье, А разрешилась эта тьма угроз, Как водится, ручьями горьких слез.
Как я уже сказал, она хотела Немедля заколоться, но кинжал Был тут же, под рукой — и злому делу Такой «удобный случай» помешал! Жуана заколоть она жалела Он сердце ей по-прежнему смущал; Притом она отлично понимала, Что этим ничего не достигала.
Жуан смутился; он уж был готов К жестокой пытке колеса и дыбы, Ему уж представлялся дым костров, И когти льва, и зубы хищной рыбы; Ни плаха, ни смола, ни пасти псов Сломить его упорство не могли бы: Он умер бы — и больше ничего; Но просто слезы — тронули его.
Как смелость Боба Эйкра в страшный час, Жуана целомудрие мелело: Он упрекал себя за свой отказ И думал, как поправить это дело, Так мучится раскаяньем не раз Отшельника мятущееся тело, Так милая вдова во цвете лет Клянет напрасной верности обет.
Он лепетать уж начал объясненья, Смущенно повторяя наугад Все лучшие признанья и сравненья, Которые поэты нам твердят. (Так Каслрей в минуты вдохновенья Красноречиво врет — и все молчат!) Жуан уж был не прочь и от объятий, Но тут вошел Баба — весьма некстати!
«Подруга солнца и сестра луны! Сказал он. — Повелительница света! Твоим очам миры подчинены, Твоя улыбка радует планеты! Как первый луч живительной весны, Тебе я возвещаю час рассвета! Внемли, и возликуй, и будь горда: За мною Солнце следует сюда».
«Ах, боже мой! — воскликнула Гюльбея. Оно могло бы утром заглянуть! Ко мне, комета старая! Скорее Бели звездам составить Млечный Путь Да прикажи держаться поскромнее! Ты, христианка, спрячься как-нибудь!» Но тут ее слова прервали клики: «Султан идет! Султан идет великий!»
Сперва явился дев прелестный рой, Затем султана евнухи цветные; Как на параде, замыкали строй Их пышные кафтаны расписные. Он обставлял торжественно порой Такие посещения ночные: Гордился он четвертою женой И угождать старался ей одной.
Он был мужчина видный и суровый: Чалма до носа, борода до глаз; Он ловко спасся из тюрьмы дворцовой И брата удавил в удобный час. Он был монарх не слишком образцовый, Но плоховаты все они у нас: Один лишь Солиман — могучий воин Быть славой рода своего достоин.
Ходил он честно, как велел алла, В мечеть молиться в дни богослуженья Визирю он доверил все дела, Не проявляя к ним большого рвенья, А жизнь его домашняя текла Легко: он управлял без затрудненья Четверкой жен и нежных дев толпой, Как наш король — супругою одной.
И если даже что-нибудь бывало Никто узнать подробности не мог; Невозмутимо море принимало Таинственно завязанный мешок! Общественное мнение молчало: Ни толков, ни догадок, ни тревог В нем возбудить газеты не могли бы; Мораль цвела — и… процветали рыбы.
Он видел лично, что кругла луна, И убедился, что земля — квадратна, Поскольку всюду плоская она (Что каждому мыслителю понятно!). Его весьма обширная страна Ему была покорна, вероятно. Лишь изредка гяуры и паши Тревожили покой его души!
Когда же распря грозно разгоралась, Всех дипломатов — даже и пашей Сажали в башни; подразумевалось, Что эта свора, не нося мечей, Науськиваньем грязным занималась И ложью про врагов и про друзей Депеши начиняла — очень тонкой, Нимало не рискуя бороденкой.
Имел он сорок восемь сыновей, А дочек — пять десятков; их держали, Конечно, взаперти (оно верней!) И в шелковые платья наряжали, Пока от состоятельных пашен С подарками послы не приезжали, Которым разрешалось увезти Невесту лет шести иль девяти!
И сыновей держали под замком По правилам восточного закона: Кому придется царствовать — о том Не знали и сановные персоны. Любой, считалось, в случае любом Достоин петли и достоин трона, А потому, в надежде на успех, По-княжески воспитывали всех.
Султан свою четвертую жену Порадовал улыбкою привета. Она, желая скрыть свою вину, Была нежна, как солнечное лето. (Историю я знаю не одну, Когда искусство женственное это Супругов оставляло в дураках С оленьим украшеньем на висках!)
Глаза султана, черные, как сливы, Взглянули очень пристально вокруг И выбрали весьма красноречиво Жуана из числа его подруг. «Твоя рабыня новая красива!» Его величество сказало вдруг Встревоженной Гюльбее. — «Но напрасно Дочь племени гяуров так прекрасна!»
Все взоры обратились на него, Вернее — на прекрасную девицу. Товарки удивлялись: отчего Владыке ею вздумалось прельститься?! Из их толпы еще ни для кого Не снизошли уста его открыться! Но обсуждать подробно сей предмет Им помешали страх и этикет.
Я признаю — бесспорно, турки правы: В гаремы жен полезно запирать. На юге слишком ветреные нравы, Чтоб женщине свободу доверять. На севере — и то они лукавы, Но там холодный климат — благодать! Снега, морозы, вьюги завыванья Препятствуют порока процветанью.
Закон Востока мрачен и суров: Оковы брака он не отличает От рабских унизительных оков; И все — таки в гаремах возникает Немало преступлений и грешков. Красавиц многоженство развращает; Когда живут кентавром муж с женой, У них на вещи взгляд совсем иной.
Но властвуют поэтики законы Над формою и долготою глав Бросая рифмы якорь золоченый, Сверну я паруса моих октав. Прими мой труд, читатель благосклонный! А я, в поэмах древних прочитав, Что отдыхал и сам Гомер, бывало, Хочу, чтоб муза тоже подремала.
ПРЕДИСЛОВИЕ [36]
(к шестой, седьмой и восьмой песням)
Подробности осады Измаила, изложенные в двух из нижеследующих песен (то есть в седьмой и восьмой), заимствованы из французской работы «Histoire de la Nouvelle Russie».[37]Ряд приключений, приписанных Дон-Жуану, взят из жизни, в частности — спасение им ребенка. На самом деле героем этой истории был покойный герцог Ришелье, в то время доброволец в русской армии, а впоследствии — основатель и благодетель Одессы, где никогда не перестанут чтить его имя и память. Две-три строфы этих песен касаются покойного маркиза Лондондерри; но они были написаны несколько ранее его кончины. Я выбросил бы их, если бы олигархия этого человека умерла вместе с ним. Однако при настоящем положении вещей я не вижу ни в обстоятельствах его смерти, ни в обстоятельствах его жизни ничего такого, что могло бы помешать всем тем людям, к порабощению которых было устремлено все его существование, свободно высказывать свое мнение о нем. Говорят, что в частной жизни он был приятным человеком. Может быть, это и так, но публике до этого дела нет, а для оплакивания его смерти будет достаточно времени тогда, когда Ирландия перестанет сожалеть о его рождении. Вместе с миллионами других я считаю, что как министр он обладал более деспотическими наклонностями и более слабым интеллектом, чем любой правитель, когда-либо угнетавший свою страну. Поистине впервые со времен норманнов Англия оказалась в столь унизительном положении, что ею правит министр, который не умеет говорить по-английски, впервые парламент допустил, чтобы предписания ему давались на языке миссис Малапроп. Об обстоятельствах его смерти не стоит много говорить. Скажем только, что, если бы какой-нибудь несчастный радикал, вроде Уоддингтона или Уотсона, перерезал себе горло, его похоронили бы на перекрестке, со всеми обычными атрибутами в виде кола и деревянного молотка. Но министр был великосветским безумцем — сентиментальным самоубийцей, — он просто перерезал себе «сонную артерию» (да будет благословенна ученость!). И вот уже торжественная церемония, и погребение в Вестминстерском аббатстве, и «вопли скорби, несущиеся» со страниц газет, и хвалебная речь коронера над окровавленным телом усопшего (речь Антония, который достоин такого Цезаря), и тошнотворная лицемерная болтовня гнусной шайки, составившей заговор против всего искреннего и честного. С точки зрения закона, [38]его смерть дает основания считать его либо преступником, либо сумасшедшим; и в том и в другом случае он вряд ли подходящий объект для панегирика. Какою была его жизнь — знает весь мир и полмира будет чувствовать еще много лет, если только его смерть не послужит нравственным укором пережившим его Сеянам Европы.[39]Народы могут, по крайней мере, найти некоторое утешение в том, что их угнетатели несчастливы и в известных случаях так справедливо судят о собственных поступках, что предвосхищают суд человечества. Не будем больше говорить об этом человеке, и пусть Ирландия вынесет прах своего Граттана из вестминстерского святилища. Неужели борец за все человечество должен покоиться возле политического Вертера!! Что касается других возражений, которые возникали по поводу ранее опубликованных песен этой поэмы, то я ограничусь двумя цитатами из Вольтера: «La pudeur s'est enfuie des coeurs et s'est refugiee sur les levres…»[40]«Plus les moeurs sont depravees, plus les expressions deviennent mesurees; on croit regagner en langage ce qu'on a perdu en vertu».[41]Это совершенно точная характеристика развращенной и лицемерной кучки людей, выступающих во главе современного английского общества, и это единственный ответ, которого они заслуживают. Избитая и часто незаслуженная кличка богохульника, как и другие подобные ей, вроде радикала, либерала, якобинца, реформатора и прочее — таковы обвинения, которыми наемные писаки прожужжали уши всем, кто согласен их слушать. Эти обвинения должны, в сущности, быть очень приятны для тех, кто помнит, против кого они в свое время выдвигались Сократ и Иисус Христос были преданы публичной казни именно как богохульники. И так бывало и еще может быть со многими, дерзающими противиться самым отвратительным оскорблениям име
|