Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Песнь третья. О муза, ты et cetera. [15]жуана






 

 

 

О муза, ты… et cetera.[15]Жуана

Уснувшим на груди оставил я,

В которой страсти сладостная рана

Едва открылась Счастье бытия

Гайдэ вдыхала кротко; ни обмана,

Ни яда злых предчувствий не тая,

Она следила в нежном упоенье

Невинных дней спокойное теченье.

 

 

 

Увы, любовь, зачем таков закон,

Что любящих пути всегда фатальны?

Зачем алтарь блаженства окружен

Конвоем кипарисов погребальных?

Зачем цветок прекрасный обречен

Пленять сердца любовников печальных

И погибать от любящей руки,

Покорные роняя лепестки?

 

 

 

Лишь в первой страсти дорог нам любимый.

Потом любовь уж любят самоё,

Умея с простотой неоценимой,

Как туфельку, примеривать ee!

Один лишь раз любим неповторимый,

Преобразивший наше бытие,

Затем число любимых возрастает,

И это милой леди не мешает.



 

 

 

Не знаю я, винить ли в том мужчин

Иль женщин, но уж так всегда выходит:

Коль сделаться ханжой ей нет причин

Она себе любовников находит.

Конечно, первый у нее один,

Но время и другим она отводит.

Уж ежели с одним она грешна

Одним не ограничится она.

 

 

 

Я признаю с великим сожаленьем,

Испорчен род людской — да, это так:

Единым порожденные стремленьем,

Не ладят меж собой любовь и брак!

Сродни вину, без всякого сомненья,

Печальный уксус, но какой чудак

Напиток сей и трезвый и унылый

Способен пить, болтая с музой милой!

 

 

 

Какой-то есть особенный закон

Внезапного рожденья антипатий:

Сперва влюбленный страстью ослеплен,

Но в кандалах супружеских объятий

Неотвратимо прозревает он

И видит — все нелепо, все некстати!

Любовник страстный — чуть не Аполлон,

А страстный муж докучен и смешон!

 

 

 

Мужья стыдятся нежности наивной,

Притом они, конечно, устают:

Нельзя же восхищаться непрерывно

Тем, что нам ежедневно подают!

Притом и катехизис заунывный

Толкует, что семейственный уют

И брачные утехи с нашей милой

Терпеть обречены мы де могилы.

 

 

 

Любую страсть и душит и гнетет

Семейных отношений процедура:

Любовник юный радостью цветет,

А юный муж глядит уже понуро.

Никто в стихах прекрасных не поет

Супружеское счастье; будь Лаура

Повенчана с Петраркой — видит бог,

Сонетов написать бы он не мог!

 

 

 

Комедии всегда венчает брак,

Трагедии — внезапная кончина,

Грядущую судьбу скрывает мрак,

И этому имеется причина

Не смеет поэтический чудак

Пускаться в столь опасные пучины!

Обряды описав, любой пиит

О «Смерти» и о «Даме» уж молчит.

 

 

 

Лишь двух поэтов музы мне назвали:

Про ад и рай, про брак и про семью

Лишь Дант и Мильтон много написали,

Да плохо жизнь устроили свою:

До времени тревоги и печали

Их счастье отравили, не таю!

Но Беатриче, да и Ева тоже

На жен поэтов этих не похожи.

 

 

 

Ученые мне говорили строгие

(Да только я не всем им доверял!),

Что будто Алигьери теологию

Под видом Беатриче представлял.

Поэт, конечно, волен мысли многие

Преобразить в абстрактный идеал,

Изображая в образах мистических

Высокий круг наук математических.

 

 

 

С Гайдэ обвенчан не был Дон-Жуан

Моей вины, читатель, в этом нету,

А если ты моралью обуян

И ею докучать намерен свету,

То просто брось опасный мой роман

Про парочку безнравственную эту;

Зачем же, портя сон себе и кровь,

Читать про незаконную любовь?

 

 

 

Невинному восторгу их желаний,

Их наслажденьям не было конца,

Красавица, пьянея от свиданий,

Не думала о строгости отца.

(Впервые обретя предмет мечтаний,

Неутомимы юные сердца!)

Пирату — папе и во сне не снилось,

Как сильно дочь его переменилась!

 

 

 

Все флаги он в морях подстерегал

И грабил. Но к нему не будем строги!

Будь он министром, всякий бы сказал,

Что просто утверждает он налоги!

Он был скромней и скромно занимал

Свой пост; морей бескрайние дороги,

Как честный сборщик, не жалея сил,

Он вдоль и поперек исколесил.

 

 

 

Его в последнем рейсе задержала

Большая буря и большой улов.

Пришлось добычу выследить сначала,

А после брать десятками голов.

Но в бухте, где погода не мешала,

Он сосчитал и выстроил рабов,

Ошейники надел и цену мелом

И чернокожим выставил и белым!

 

 

 

Десяток он на Матапане сбыл,

Тунисскому агенту сдал десяток,

Больного старикашку утопил

(Закон любой торговли прост и краток!),

С богатых для начала получил

Значительного выкупа задаток

И, заковав попарно остальных,

На рынок в Триполи отправил их.

 

 

 

Он рассмотрел и неживой товар,

Назначенный для ярмарки Леванта,

И отобрал поднос и пять гитар,

Духи, шелка, гребенки, шпильки, банты,

Тарелки, чайник, туфель восемь пар

И пару кастаньет из Аликанте,

Как любящий отец, он был не прочь

Порадовать единственную дочь.

 

 

 

Он выбрал также дога, и макаку,

И кошку с целым выводком котят,

Двух пестрых попугаев, и собаку,

Которую три месяца назад

Какой-то бритт, заехав на Итаку,

Оставил у крестьянина; пират

В одну большую клетку поместил их,

Чтоб вал морской нечаянно не смыл их.

 

 

 

Закончив неотложные дела,

Он к берегу направился, скучая

По дочери, которая цвела,

Дары гостеприимства расточая

И прочие прекрасные дела

Без ведома папаши совершая…

Он обогнул уступы острых скал

И в бухте за горой на якорь стал.

 

 

 

На берег он сошел без промедленья:

Таможня и унылый карантин

С него не попросили объясненья

Особых обстоятельств и причин.

Матросы, по его распоряженью,

К разгрузке приступили, как один,

И сбросили проворными руками

Балласт, оружье и тюки с шелками.

 

 

 

Старик взошел на холм и, глядя вдаль,

Увидел дом родной в лучах заката,

И возвращенья смутная печаль

Проникла в сердце хмурое пирата

В подобный час нам прошлой жизни жаль:

Предчувствие свиданья, страх утраты,

И боль разлуки прежней, и любовь

Все чувства наши вспыхивают вновь!

 

 

 

Домой из дальних странствий возвращаясь

Тревожатся папаши и мужья;

И, право, я ничуть не удивляюсь

Такому состоянию, друзья!

Красавицам я льстить не собираюсь,

Ведь знаете отлично вы и я:

Супруга в одиночестве — смелее,

А дочь — глядишь, и влюбится в лакея.

 

 

 

Не все мужья, как славный Одиссей,

В объятья Пенелопы попадают,

Не все супруги ждут своих мужей

И холодно любовников встречают:

Порой, застыв пред урною своей,

Скиталец потрясенный замечает,

Что друг — отец детей его жены,

И свой же Аргус рвет ему штаны!

 

 

 

И холостяк имеет огорченья

Его невеста, скукой истомясь,

За богача выходит, к сожаленью!

Обманутый поклонник, возвратясь,

Сперва коварной выразит презренье,

Потом угомонится, превратясь

Хоть в cavalier servente, [16]но с досады

В стихах клеймит неверность без пощады.

 

 

 

Но даже вы, которые давно

Имеете liaison[17](названье это

Невинной дружбе исстари дано

С замужней леди. От упреков света

Гименом охраняется оно),

Но даже вы послушайтесь совета!

Надолго уезжать и вам не след,

Поскольку верной дружбы в мире нет.

 

 

 

Но Ламбро, предприимчивый пират,

Утонченный знаток морской охоты,

Увидев дом, был, несомненно, рад,

Хотя не отдавал себе отчета

В движеньях сердца. Был он грубоват,

Но проявлял нежнейшую заботу

О дочери, хотя глагол «любить»

Не смог бы как философ объяснить.

 

 

 

Он увидал густую зелень сада

И дом красивый, солнцем залитой,

Родных дерев тенистую прохладу,

Цветущую веселой суетой,

Оружья блеск и яркие наряды,

Как бабочки, сверкали пестротой;

Он услыхал ручья веселый лепет,

И дальний лай собак, и листьев трепет.

 

 

 

Но скоро озадачило его

Небудничное это оживленье:

Из рощи доносилось до него

Веселое пиликанье и пенье.

Еще не понимая ничего,

Он слушал, подавляя удивленье,

Гитары, барабан и — громче всех

Столь непривычный на Востоке смех.

 

 

 

Спустившись по тропинке до ограды,

Пират раздвинул заросли кустов

И увидал цветистые наряды

Веселых, разгулявшихся рабов

Как дервиши, кружились до упаду

Гуляки наподобие волчков

В пиррическом неукротимом танце,

Которым увлекаются левантцы.

 

 

 

Как будто нить жемчужин дорогих,

Гречанки в хороводе танцевали;

Волнами кудри шелковые их

На мраморные плечи ниспадали

(Способные с десяток молодых

Поэтов обольстить); они порхали

Под пение подруги молодой,

Ей как бы вторя в пляске хоровой.

 

 

 

Вокруг подносов гости остальные

Сидели, ноги под себя поджав,

Потягивая вина дорогие

И кушая отличнейший пилав,

Гранаты, апельсины наливные,

Живой десерт приветливых дубрав,

Изнеженной потворствовали лени,

Свисая с веток прямо на колени.

 

 

 

Рога барана, белого как снег,

Ребята разукрасили венками;

Овечий патриарх — предмет утех

Покорно наклоненными рогами

Бодался как бы в шутку Детский смех

Звенел вокруг. Спокойными шагами

Он шел за детворой, как чинный друг,

И, как ягненок, ел из детских рук!

 

 

 

Их нежных лиц веселое пыланье,

Горячий чистый блеск их черных глаз,

Их грации живой очарованье

Невольно поразило бы и вас!

Невинные счастливые созданья

Заставили б философа не раз

Вздохнуть о том, что и они с годами

Состарятся, — увы! — как все мы с вами.

 

 

 

Какой — то карлик бойко толковал

Кружку седых курильщиков почтенных

О чудесах завороженных скал,

О тайниках и кладах драгоценных,

О том, каких волшебниц он встречал

Супругов превращающих мгновенно

В рогатый скот (хотя такой рассказ

Не удивил бы никого из нас!)

 

 

 

Ну, словом, все земные развлеченья,

Приятные для уха и для глаза,

Вино и танцы, музыка и пенье,

Веселые персидские рассказы,

Все было там; но с чувством отвращенья

Взирал на них пират: он понял сразу,

Что отощает в самый краткий срок

От этакого пира кошелек.

 

 

 

О боги! Как ничтожен человек!

Какие беды смертных поджидают!

Счастливейшим за весь железный век

Денечек золотой перепадает!

Все наслажденья переходят в грех

И, как сирены, в бездну увлекают,

Пират пришел и пировавших пыл,

Как одеялом пламя, потушил.

 

 

 

Старик не тратил слов и не терялся:

Желая дочь приездом удивить,

Тайком поближе к дому он подкрался,

Дабы врасплох пирующих накрыть!

Стоял он долго молча и старался

Все высмотреть, понять и оценить

И удивлялся дочери желанию

Собрать такую шумную компанию.

 

 

 

Не ведал он, что слух прошел о том,

Как будто он погиб, — и три недели

Был в трауре его унылый дом.

(Все люди лгут, и лгут без всякой цели

В особенности греки.) Но потом

Все лица оживились, посвежели,

Гайдэ забыла слезы, расцвела

И как хозяйка дело повела.

 

 

 

Отсюда — танцы, музыка, похмелье,

И рис, и мясо, и обилье вин,

Прислуги праздной пьяное безделье,

Какого старый строгий господин

Не допустил бы; буйное веселье

И женщин охватило и мужчин,

Кипела жизнь, хотя Гайдэ сначала

Все время только страсти посвящала.

 

 

 

Вам кажется, читатели, что он

Вспылил при виде праздничной оравы?

Что был он справедливо возмущен?

Вы, верно, ожидаете по праву,

Что был и кнут и карцер применен,

Что учинил он грозную расправу

И все penchants[18]пиратские свои

По-царски проявил в кругу семьи?

 

 

 

Но вы ошиблись: Ламбро отличался

От озорных любителей разбоя

Как джентльмен, пристойно он держался

И мог, как дипломат, владеть собою.

Мне жаль, что он чрезмерно увлекался

Опасностями, риском и борьбою:

Вращаясь в высшем свете, был бы он

Всеобщим уваженьем окружен.

 

 

 

Он подошел к пирующей компании

И по плечу любезно потрепал

Ближайшего — и выразил желание

Узнать, куда он, собственно, попал

И в честь чего такое ликование?

Но грек уже совсем не понимал

Простейших слов и, весело кивая,

Смеялся, новый кубок наливая.

 

 

 

Мотнув отяжелевшей головой,

Он протянул бокал с улыбкой пьяной

И молвил: «Я пустою болтовней

Не занимаюсь! Наливай стаканы!»

Второй сказал, икая: «Пей и пой!

Хозяин умер — я грустить не стану!

Спроси-ка у хозяйки, милый мой,

Кто новый наш хозяин молодой!»

 

 

 

Гуляки, по случайности, не знали,

С кем говорили. Ламбро побледнел,

Его глаза зловеще засверкали,

Но он порывом гнева овладел;

Он попросил, чтоб гости рассказали,

Откуда сей наследник залетел,

Каких он лет и званья — этот самый

Смельчак — и сделал ли Гайдэ он дамой.

 

 

 

«Не знаю я, — рассказчик отвечал,

Откуда он — да мне какое дело?

Таким вином никто не угощал,

И жирен этот гусь — ручаюсь смело!

Ты лучше бы соседа поспрошал:

Он сплетничает бойко и умело

И, болтовню с приятелем любя,

Послушает охотно сам себя!»

 

 

 

Мой Дамбро проявил (судите сами)

И сдержанность, и редкое терпенье:

С французскими он мог бы образцами

Воспитанности выдержать сравненье.

Скорбя душою и скрипя зубами,

Выслушивал он глупое глумленье

Обжор и пьяниц, за его столом

Его же перепившихся вином.

 

 

 

А если человек повелевает

Покорными и судьбы их вершит,

Заковывает в цепи, убивает

И даже взором подданных страшит,

То сдержанность его нас удивляет,

Коль самого себя он усмирит;

Но, усмирив, он гвельфу уподобится

И права править смертными сподобится!

 

 

 

И наш пират имел горячий нрав,

Но, будучи в серьезном настроенье,

Умел, как притаившийся удав,

Готовить на добычу нападенье.

Не делал он, терпенье потеряв,

Ни одного поспешного движенья;

Но если раз удар он наносил,

Второй удар уже не нужен был!

 

 

 

Расспросы прекратив, томимый думой,

Тропинкой потайной прошел он в дом:

Среди веселья общего и шума

Совсем никто не вспоминал о нем.

Была ль еще в душе его угрюмой

Любовь к Гайдэ — не нам судить о том,

Но мертвецу, вернувшемуся к жизни,

Не по себе на столь веселой тризне.

 

 

 

Когда бы воскресали мертвецы

(Что, бог даст, никогда не приключится),

Когда бы все супруги и отцы

Могли к своим пенатам возвратиться,

Вы все — неуловимые лжецы,

Умеющие в траур облачиться

И плакать над могилами — увы!

От воскресений плакали бы вы.

 

 

 

Вошел он в дом, уже ему чужой.

Невыносимо скорбное мгновенье!

Переживать больнее час такой

Для каждого, чем смерти приближенье.

Очаг могилой сделался глухой,

Погасло все — желанья, впечатленья,

Надежды, чувства, страсти дней былых,

И грустно видеть серый пепел их.

 

 

 

Он в дом вошел бездомный и унылый

(Без любящего сердца дома нет!),

И вспомнил он, как на краю могилы,

Все радостные дни минувших лет:

Здесь солнце счастья некогда светило,

Здесь милый взор и радостный привет

Невинной нежной дочери когда — то

Ласкали чувства старого пирата…

 

 

 

Характером он был немного дик,

Но вежлив и приятен в обращенье,

Весьма умерен в прихотях своих;

В одежде, в пище, даже в поведенье,

Умел он быть отважным в нужный миг

И выносить суровые лишенья,

И, чтоб рабом в стране рабов не стать,

Решил он сам других порабощать.

 

 

 

Любовь к наживе и привычка к власти,

Суровые опасности войны,

Морские бури, грозные напасти,

С которыми они сопряжены,

В нем развили наклонности и страсти

Такие, что обидчикам страшны.

Он был хорошим другом, но, понятно,

Знакомство с ним могло быть неприятно!

 

 

 

Эллады гордый дух таился в нем:

С героями Колхиды несравненной

Он мог бы плыть за золотым руном,

Бесстрашный, беззаботный, дерзновенный.

Он был строптив и выносил с трудом

Позор отчизны попранной, презренной

И скорбной. Человечеству в укор

Он вымещал на всех ее позор.

 

 

 

Но ионийской тонкостью взыскательной

Его прекрасный климат наделил

Он как — то поневоле, бессознательно

Картины, танцы, музыку любил,

Он комнаты украсил очень тщательно

И тайную отраду находил

В прозрачности ручья, в цветах и травах

И в прелестях природы величавых.

 

 

 

Но лучшие наклонности его

В любви к прекрасной дочери, сказались;

Они в душе пирата моего

С ужасными делами сочетались

Без этих чувств, пожалуй, ничего

В нем не было гуманного: остались

Одни лишь злые страсти — в гневе он

Был, как Циклоп, безумьем ослеплен.

 

 

 

Всегда страшна для пастуха и стада

Тигрица, потерявшая тигрят;

Ужасны моря пенные громады,

Когда они бушуют и гремят,

Но этот гнев о мощные преграды

Скорее разобьет свой шумный ад,

Чем гнев отца — немой, глубокий, черный,

Из всех страстей особенно упорный.

 

 

 

Мы знаем: легкомыслие детей

Удел всеобщий, но удел печальный,

Детей, в которых утро наших дней

На склоне лет мечтой сентиментальной

Мы любим воскрешать, когда грустней

Нас греет солнце ласкою прощальной,

А дети беззаботно каждый раз

В кругу болезней оставляют нас!

 

 

 

Но мне по сердцу мирная картина:

Семья, здоровьем пышущая мать

(Когда дочурку кормишь или сына,

При этом нежелательно тощать),

Люблю я у горящего камина

Румяных ангелочков наблюдать

И дочерей вокруг приятной леди,

Как около червонца — кучку меди!

 

 

 

Старик вошел в калитку, постоял,

Не узнанный никем, у двери зала;

Под равномерный шорох опахал

Чета счастливцев юных пировала,

И серебро, и жемчуг, и коралл,

И бирюза посуду украшала,

А на столы причудливой резьбы

Златые чаши ставили рабы.

 

 

 

Обед необычайный и обильный

Из сотни блюд различных состоял

(Пред ними б даже самый щепетильный

И тонкий сибарит не устоял!).

Там — суп шафранный, там и хлеб ванильный,

И сладостный шербет благоухал,

Там были поросята, и ягнята,

И виноград, и сочные гранаты!

 

 

 

В хрустальных вазах розовели там

Плоды и очень пряные печенья,

Там кофе подавали всем гостям

В китайских тонких чашках (украшенья

Из тонкой филиграни по краям

Спасали от ожогов), к сожаленью

Отнюдь не по рецепту англичан,

Был в этом кофе мускус и шафран.

 

 

 

Цветные ткани стены украшали;

По бархату расшитые шелками,

Цветы на них гирляндами лежали,

И золото широкими лучами

Блистало по бордюру, где сияли

Лазурно — бирюзовыми словами

Отрывки гладью вышитых стихов

Персидских моралистов и певцов.

 

 

 

Повсюду, по обычаю Востока,

Такие изреченья по стенам

О «суете сует» и «воле рока»

В веселый час напоминают нам,

Как Валтасару — грозный глас пророка,

Как черепа — Мемфису: мудрецам

Внимают все, но голос наслажденья

Всегда сильней разумного сужденья!

 

 

 

Раскаяньем охваченный порок,

Поэт унылый, спившийся с досады,

Ударом пораженный старичок,

Просящий у всевышнего пощады,

Красавица в чахотке — вот урок

Превратности судьбы, но думать надо,

Что глупое обжорство не вредней

Вина, любви и буйных кутежей.

 

 

 

На шелковом узорчатом диване

Покоились Гайдэ и Дон-Жуан.

Как величавый трон, на первом плане

Две трети помещенья сей диван

Роскошно занимал; цветные ткани

Пылали, как пунцовый океан,

И солнца диск лучами золотыми

Сиял, шелками вышитый, над ними.

 

 

 

Ковров персидских пестрые цветы

И яркие индийские циновки,

Фарфор и мрамор редкой красоты

Усугубляли роскошь обстановки;

Газели, кошки, карлики, шуты

Пускали в ход лукавые уловки,

Чтоб одобренье сильных заслужить

И лакомый кусочек получить!

 

 

 

Там зеркала огромные сияли

И столики с узором дорогим

Из кости, перламутра и эмали,

Бордюром окаймленные витым;

Они узором редкостным блистали

Из черепахи с золотом литым,

И украшали их весьма картинно

Шербет во льду и редкостные вина.

 

 

 

Но я займусь моей Гайдэ: она

Носила две джеллики — голубую

И желтую; вздымалась, как волна,

Сорочка, грудь скрывая молодую:

Как в облаках прекрасная луна,

Она фату накинула цветную,

И украшал жемчужин крупных ряд

Пунцово-золотой ее наряд.

 

 

 

На мраморных руках ее блистали

Широкие браслеты без замка,

Столь гибкие, что руки облегали

Свободно и упруго, как шелка,

Расстаться с ними как бы не желали,

Сжимая их любовно и слегка;

Металл чистейший на нежнейшей коже

Казался и прекрасней и дороже.

 

 

 

Как подобает дочери владык,

Гайдэ на ноги тоже надевала

Браслеты; на кудрях ее густых

Блистали звезды; складки покрывала

Застежка из жемчужин дорогих

На поясе под грудью закрепляла;

Атлас ее шальвар, пурпурно-ал,

Прелестнейшую ножку обвивал.

 

 

 

Ее волос каштановые волны

Природный и прелестнейший наряд

Спускались до земли, как позлащенный

Лучом зари альпийский водопад;

Но локон, сеткой шелковой стесненный,

Порою трепетал, свободе рад,

Когда ее лицо, как опахало,

Дыханье ветра вешнего ласкало.

 

 

 

Она несла с собою жизнь и свет,

Прекрасна, как невинная Психея

Небесной чистотой счастливых лет

Она цвела, как юная лилея;

Казалось, даже воздух был согрет

Сияньем чудных глаз ее. Пред нею

Восторженно колена преклонить

Кощунством не сочтется, может быть!

 

 

 

Напрасно, по обычаю Востока,

Она свои ресницы начернила:

Горячий блеск пленительного ока

Их бахрома густая не затмила.

Клянусь я небом и звездой пророка,

Напрасно хна восточная покрыла

Ей розовые ногти: и без хны

Они прекрасны были и нежны!

 

 

 

Известно: белизну и нежность кожи

Восточная подчеркивает хна,

Но для Гайдэ, я отмечаю все же,

Она была, бесспорно, не нужна:

На гордый блеск снегов была похожа

Ее груди и шеи белизна.

Шекспир сказал: «Раскрашивать лилею

И золотить червонец я не смею!»

 

 

 

Жуана белый плащ прозрачен был,

И самоцветы сквозь него мерцали,

Как Млечный Путь из маленьких светил,

И золотой узор на черной шали

Горел огнем; чалму его скрепил

Огромный изумруд — и трепетали

Алмазы полумесяца над ним

Сияньем беспокойным и живым.

 

 

 

Их развлекали плясками девицы,

И евнухи, и карлы, и поэт

Последний мог успехами гордиться

И думать, что гремит на целый свет.

Вельможе не приходится скупиться,

Коль хочет быть как следует воспет:

Поэтам и за лесть и за сатиры

Отлично платят все владыки мира!

 

 

 

Он, вопреки привычке прежних дней,

Бранил былое, восхищаясь новым,

За сытный пудинг со стола царей

Стал антиякобинцем образцовым.

Он поступился гордостью своей,

Свободной волей и свободным словом,

И пел султана, раз велел султан,

Правдив, как Саути, и, как Крэшоу, рьян!

 

 

 

Он изменялся, видя измененья,

Охотно, как магнитная игла:

Но чересчур вертлявой, без сомненья,

Его звезда полярная была!

За деньги, а порой за угощенье

Он прославлял «великие дела»

И лгал с такой готовностью я жаром,

Что лавры заслужил себе не даром.

 

 

 

Он был талантлив, если ренегат

Способен быть талантливым: к несчастью,

Все «vates irritabiles»[19]хотят

Признанья и похвал из жажды власти!

Но где же мы, читатель?! Виноват!

Простите, бросил я в разгаре страсти

И третьей песни наших молодых

В роскошном островном жилище их.

 

 

 

Поэт, весьма умелый и занятный,

Любимец многочисленных гостей,

Их забавлял игрой весьма приятной

И мелодичной песнею своей:

Порой они считали непонятной

Причудливую вязь его речей,

Но шумно выражали одобренье,

Ведь таково общественное мненье!

 

 

 

Набравшись вольнодумнейших идей

В своих блужданьях по различным странам,

Он был среди порядочных людей

Пришельцем досточтимым и желанным.

Он мог, как в ранней юности своей,

Прикрывшись поэтическим туманом,

Почти без риска правду говорить

И ухитряться все же высшим льстить.

 

 

 

Он знал арабов, франков и татар,

Он видел разных наций недостатки,

Он знал народы, как купцы — товар:

Изъяны их, и нравы, и повадки.

Он был хитер, хотя еще не стар,

И понял, что на лесть все люди падки,

И принцип основной уменья жить

Что «в Риме надо римлянином быть».

 

 

 

Умела петь по вкусу разных стран

Его весьма покладистая муза:

«God save the king!»[20]— он пел для англичан

И «Са ira!»[21]— для пылкого француза.

Он знал и высшей лирики дурман

И не чуждался хладного союза

С разумностью; бывал, как Пиндар, он

Талантлив, изворотлив и умен.

 

 

 

Треченто воспевал бы он в Италии,

Для бриттов написал бы песен том,

В Германии (прославила де Сталь ее!)

При Гете б состоял учеником;

Он сочинил бы в знойной Португалии

Баллады о герое молодом,

В Париже — песни по последней моде,

А для Эллады — нечто в этом роде:

«О, светлый край златой весны,

Где Феб родился, где цвели

Искусства мира и войны,

Где песни Сафо небо жгли!

Блестит над Аттикой весна,

Но тьмою жизнь омрачена.

Теосских и хиосских муз

Певцы — любовник и герой

Бессмертных радостей союз

Бессмертной славили игрой,

Но на прекрасных островах

Забыт ваш глас, молчит ваш прах!

Холмы глядят на Марафон,

А Марафон — в туман морской,

И снится мне прекрасный сон

Свобода Греции родной

Могила персов! Здесь врагу

Я покориться не могу!

На гребни саламинских скал

Владыка сумрачно глядел,

И корабли свои считал,

И войску строиться велел;

Но солнце село, день угас,

И славы Ксеркса пробил час!

Но вот и ты, моя страна,

Безгласно смотришь на закат;

Героев песня не слышна,

Сердца геройские молчат!

Коснусь ли робкою рукой

Бессмертной лиры золотой?

Но на останках славных дел

Я услыхал священный зов,

Я песню вольности запел

В толпе закованных рабов;

Стыдись за греков, и красней,

И плачь о Греции своей!

Но стыдно слезы проливать,

Где предки проливали кровь!

Земля! Верни, верни опять

Великой Спарты храбрецов!

С одною сотой прежних сил

Вернем мы славу Фермопил!

Но ты молчишь — и все молчат!

О нет! Усопших голоса,

Как буря дальняя, звучат

И будят горы и леса:

„Вперед! Вперед! Не бойся тьмы!

Молчат живые, а не мы! “

Вотще взывает к ним война;

Забыта честь и смелый бой,

Лишь кровь самосского вина

Струится в кубок золотой,

И вакханалий дерзкий рев

Глушит призывы мертвецов.

Пиррийский танец есть у вас,

Но Пирровой фаланги нет,

Пустой обычай тешит глаз,

Но умер прадедов завет.

Ужели Кадма письменам

Достаться суждено рабам?

Пускай зальет печали пыл

Вина самосского фиал:

Анакреон его любил,

Когда тирана воспевал.

Но сей тиран был Поликрат

И эллинам по крови брат.

Таким тираном Херсонес

Гордится; славный Мильтиад,

Могуч и смел, как Геркулес,

Свободы доблестный солдат:

Он тоже цепи надевал,

Но их народ не разрывал!

Над морем, у сулийских скал,

На диком паргском берегу,

Дорийцев гордых я встречал,

Не покорившихся врагу:

В их жилах Гераклидов кровь

Научит их делам отцов!

Не верьте франкам — шпагу их

Легко продать, легко купить;

Лишь меч родной в руках родных

Отчизну может защитить!

Не верьте франкам: их обман

Опасней силы мусульман!

Налейте ж кубок мне полней,

Я вижу пляску наших дев,

Я вижу черный блеск очей

Но в сердце слезы, боль и гнев:

Ведь каждой предстоит судьба

Быть скорбной матерью раба!

Я с высоты сунийских скал

Смотрю один в морскую даль:

Я только морю завещал

Мою великую печаль!

Я бросил кубок! Я один,

Страна рабов, — тебе не сын!»

 

 

 

Так пел — вернее, так бы должен петь!

Наш современный эллин, внук Орфея.

(С Орфеем состязаться надо сметь!

Мы все великих праотцев слабее.)

Поэта чувства могут разогреть

Сердца людей. Но, право, я робею:

Все эти чувства — так устроен свет,

Как руки маляра, меняют цвет!

 

 

 

Слова весьма вещественны: чернила,

Бессмертия чудесная роса!

Она мильоны мыслей сохранила

И мудрецов почивших голоса

С мильонами живых соединила.

Как странно поступают небеса

С людьми: клочок бумаги малоценной

Переживет поэта непременно!

 

 

 

Исчезнет прах, забудется могила,

Умрет семья, и даже весь народ

В преданьях хронологии унылой

Последнее пристанище найдет;

Но вдруг из-под земли ученый хилый

Остатки манускрипта извлечет

И строчки возродят померкший разум,

Века забвенья побеждая разом!

 

 

 

«Что слава?» — усмехается софист.

Ничто и Нечто, облако, дыханье!

Известно, что историк — казуист

Ее распределяет по желанью.

Приам воспет Гомером, Хойлем — вист,

Прославленного Мальборо деянья

Забыли бы мы все, когда б о нем

Написан не был Кокса то петый том.

 

 

 

Джон Мильтон — князь поэзии у нас:

Учен, умерен, строг — чего вам боле?

Тяжеловат бывает он подчас,

Но что за дар! И что за сила воли!

А Джонсон сообщает, что не раз

Сего любимца муз стегали в школе,

Что был он скучный муж, хозяин злой

И брошен был хорошенькой женой!

 

 

 

Имели Тит и Цезарь недостатки.

О приключеньях Бернса знает мир.

Лорд Бэкон брал, как полагают, взятки,

Стрелял чужих оленей сам Шекспир,

И Кромвеля поступки были гадки,

Любой великой нации кумир

Имеет нежелательные свойства,

Вредящие традициям геройства!

 

 

 

Не каждый же, как Саути, моралист,

Болтавший о своей «Пантисократии»,

Или как Вордсворт, что, душою чист,

Стих приправлял мечтой о демократия!

Когда — то Колридж был весьма речист.

Но продал он теперь газетной братия

Свой гордый пыл и выбросил, увы,

Модисток Бата вон из головы.

 

 

 

Их имена теперь являют нам

Ботани-бэй моральной географии;

Из ренегатства с ложью пополам

Слагаются такие биографии.

Том новый Вордсворта — снотворный хлам

Какого не бывало в типографии,

«Прогулкой» называется и мне,

Ей-богу, омерзителен втройне!

 

 

 

Он сам нарочно мысль загромождает

(Авось его читатель не поймет!),

А Вордсворта друзья напоминают

Поклонников пророчицы Сауткотт:

Их речи никого не поражают

Их все — таки народ не признает.

Плод их таланта, как видали все вы,

Не чудо, а водянка старой девы!

 

 

 

Но я грешу обильем отступлений,

А мне пора приняться за рассказ;

Такому водопаду рассуждений

Читатель возмущался уж не раз.

Теряя нить забавных приключений,

Я прихожу в парламентский экстаз,

Мне в сторону увлечься очень просто,

Хоть я не так велик, как Ариосто!

 

 

 

Longueurs[22]— у нас такого слове нет,

Но, что ценней, есть самое явленье;

Боб Саута, наш эпический поэт,

Украсил им бессмертные творенья.

Таких longueurs еще не видел свет!

Я мог бы доказать без затрудненья,

Что эпопеи гордые свои

Построил он на принципах ennui.[23]

 

 

 

«Гомер порою спит», — сказал Гораций.

Порою Вордсворт бдит, сказал бы я.

Его «Возница», сын унылых граций,

Блуждает над озерами, друзья,

В тоске неудержимых ламентаций:

Ему нужна какая-то «ладья»!

И, слюни, словно волны, распуская,

Он плавает, отнюдь не утопая.

 

 

 

Пегасу трудно «Воз» такой тащить,

Ему и не взлететь до Аполлона;

Поэту б у Медеи попросить

Хоть одного крылатого дракона!

Но ни за что не хочет походить

На классиков глупец самовлюбленный:

Он бредит о луне, и посему

Воздушный шар годился бы ему.

 

 

 

«Возы», «Возницы», «Фуры»! Что за вздор!

О, Поп и Драйден! До чего дошли мы!

Увы, зачем всплывает этот сор

Из глубины реки невозмутимой?

Ужели глупых Кэдов приговор

Над вами прозвучал неумолимо?

Смеется туповатый Питер Белл

Над тем, кем сотворен Ахитофел!

 

 

 

Но кончен пир, потушены огни,

Танцующие девы удалились,

Замолк поэт, и в розовой тени

На бледном небе звезды засветились,

И юные любовники одни

В глубокое молчанье погрузились.

Ave Maria? Дивно просветлен

Твой тихий час! Тебя достоин он!

 

 

 

Ave Maria! Благодатный миг!

Благословенный край, где я когда-то

Величье совершенное постиг

Прекрасного весеннего заката?

Вечерний звон был благостен и тих,

Земля молчала, таинством объята,

Затихло море, воздух задремал,

Но каждый лист молитвой трепетал.

 

 

 

Ave Maria! — это час любви!

Ave Maria! — это час моленья!

Благословенье неба призови

И сына твоего благоволенье

Для смертных испроси! Глаза твои

Опущены и голубя явленье

Предчувствуют — и светлый образ твой

Мне душу озаряет, как живой.

 

 

 

Придирчивая пресса разгласила,

Что набожности мне недостает,

Но я постиг таинственные силы,

Моя дорога на небо ведет.

Мне служат алтарями все светила,

Земля, и океан, и небосвод

Везде начало жизни обитает,

Которое творит и растворяет.

 

 

 

О, сумерки на тихом берегу,

В лесу сосновом около Равенны,

Где угрожала гневному врагу

Твердыня силы цезарей надменной!

Я в памяти доселе берегу

Преданья Адриатики священной:

Сей древний бор — свидетель славных лет

Боккаччо был и Драйденом воспет!

 

 

 

Пронзительно цикады стрекотали,

Лесной туман вставал со всех сторон,

Скакали кони, травы трепетали,

И раздавался колокола звон,

И призраки в тумане возникали,

И снился мне Онести странный сон:

Красавиц ужас, гончие собаки

И тени грозных всадников во мраке!

 

 

 

О Геспер! Всем отраду ты несешь

Голодным ужин и приют усталым,

Ты птенчикам пристанище даешь,

Ты открываешь двери запоздалым,

Ты всех под кровлю мирную зовешь,

Ты учишь всех довольствоваться малым,

Всех сыновей земли под кров родной

Приводишь ты в безмолвный час ночной.

 

 

 

О сладкий час раздумий и желаний!

В сердцах скитальцев пробуждаешь ты

Заветную печаль воспоминаний,

И образы любимых, и мечты;

Когда спокойно тающий в тумане

Вечерний звон плывет и темноты

Что эта грусть неведомая значит?

Ничто не умерло, но что-то плачет!

 

 

 

Когда погиб поверженный Нерон,

Рычал, ликуя, Рим освобожденный:

«Убит! Убит убийца! Рим спасен!

Воскрешены священные законы!»

Но кто — то, робким сердцем умилен,

На гроб его с печалью затаенной

Принес цветы и этим подтвердил,

Что и Нерона кто-нибудь любил.

 

 

 

Нерон… но это снова отступленье:

Нерон и всякий родственный ему

Нелепый шут венчанный — отношенья

К герою не имеют моему!

Я собственное порчу сочиненье

И осрамлюсь по случаю сему!

(Мы в Кембридже смеялись над бедняжками

И звали отстающих «деревяшками».)

 

 

 

Но докучать я не желаю вам

Эпичностью моей — для облегченья

Я перережу песню пополам,

Чтоб не вводить людей во искушенье!

Я знаю, только тонким знатокам

Заметно будет это улучшенье:

Мне Аристотель дал такой совет.

(Читай его «Поэтика», поэт!)

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.