Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Психология гения






Рассматривая сущность и историю психологии, мы должны сознаться, что ни одной другой науке не пришлось бороться с такими трудностями. Так как непосредственного распознавания психических процессов можно достигнуть лишь посредством самонаблюдения, то последнее издавна служило основанием научной постройки, и лишь при помощи возникших от самонаблюдения понятий можно было перейти к обобщению наблюдения. Если этот метод обладает уже тем крупным недостатком, что по сравнению с другими науками лишён необходимой объективности наблюдения, так как субъект и объект наблюдения будут соединены в одном лице, – то сказанный недостаток ещё более увеличивается от отсутствия повторения одного и того же процесса, и психология таким образом лишена столь ценного для других наук «эксперимента».

Подобно тому как наше физиологическое познание человеческого тела значительно расширилось благодаря патологии, т.е. учению о болезнях, ибо некоторых ветвей физиологии мы никогда не уяснили бы себе без знания соответственных патологических условий, – так и психология претерпела существенный переворот со времени исследования душевных болезней, и обе науки, психология и психиатрия, теперь так тесно связаны меж собой, так непосредственно зависят друг от друга, что одна почти немыслима без другой.

В то время как у греческих философов психология принадлежала к чисто отвлечённым наукам и сохранила этот характер еще в продолжение долгого времени, она в новейшее время пошла по другому пути и может теперь сравниться с другими естественными науками, так как, подобно им, стала на почву скептического наблюдения и отчасти – конечно, в скромной мере – экспериментального исследования.

Подобно тому как всякая другая наука, основанная на наблюдении и опыте, после старательного изучения будничных явлений с особенным интересом обращалась к необыкновенным случаям и из изучения этих особенностей и их сравнения с обыденным черпала новые знания, – так и психология, особливо в последнее время, занялась подробным исследованием тех феноменальных явлений, которые в обыденной жизни называются «гениями».

Результаты, к которым привели эти исследования, весьма различного свойства и, как при решении столь многих научных задач, мы видим, что и здесь самые выдающиеся люди пришли к совершенно противоположным взглядам.

Попытаемся теперь на основании имеющихся исследований составить себе ясное представление о понятии «гений».

Как уже показывает этимология слова, происходящего от genius или ingenium, древние, согласно со своим миросозерцанием, полагали, что в выдающихся людях, в тех людях, которые руководят судьбой народов или которые создали что–нибудь необыкновенное в области искусства или науки, имеется божественный дух. Гением был тот дух, который говорил народу через пифийскую жрицу, который открыл Сократу источник знания, который вдохновил Гомера к божественному песнопению и показал ему мир во всей его прелести исполненным чудных образов. В качестве духа хранителя он доставил Мильтиаду замечательную победу, проложил Платону путь к бессмертной мудрости и таким образом при посредстве избранников вёл человечество к высшему счастью и чистейшему познанию. Это идеалистическое воззрение переходило по наследству от столетия к столетию вплоть до нашего времени.

После того как психология путём самонаблюдения установила ряд понятий, после того как уразумели, что все психические процессы подвержены определенным законам подобно всем другим естественным явлениям, учёные стали пытаться дать определение слову «гений», основанное на научно подтверждённых фактах.

Но в этом-то и кроется колоссальное заблуждение, крупная ошибка, поведшая к стольким напрасным битвам в области науки. Целые столетия философы стараются дать определение гениальности – но тщетно. В новейшее время некоторые учёные стали полагать, будто нашли философский камень, толкуя гениальность просто как явление сумасшествия. И делают они это, не уяснив себе того, что такое гениальность, ни того, – быть может, – что такое сумасшествие.

Целый ряд авторов, писавших о гениальности, называют гением всякого человека с особенно выдающимися умственными способностями. Зульцер говорит: «Тот человек вообще гениален, который проявляет выдающуюся способность и умственную плодотворность в делах и отправлениях, к которым он, по–видимому, питает естественную склонность. Гениальность, кажется, есть ничто иное, как выдающаяся сила ума и обозначения: великий ум, великая голова, гений могут считаться равнозначащими». Дю–Бо объясняет гениальность «полученную человеком от природы способностью выполнять хорошо и легко такие вещи, которые другими людьми, несмотря на все старания, выполняются скверно и с трудом». Точно также высказываются об этом предмете Ридель, Федер, Баумгартен и другие.

Подобное же туманное определение понятия гениальности дает Флегель, говоря: «Гениальность, бесспорно, кроется в познавательной способности человека, ибо лучшей охоты к искусству и науке ещё не достаточно, чтобы о человеке можно было сказать, что он гений». Это, по нашим понятиям, странное воззрение становится несколько понятнее от следующего за сим определения познавательной способности: «Познавательная способность – это дерево, отдающее множество ветвей. Сюда относятся внимание, память, рассудок, разум и т.д. Опыт показывает, что не все эти ветви одинаковой величины, что в одном человеке одна ветвь преобладает над другой. У одного человека больше остроумия, чем ума; у другого более развита способность суждения, чем память; у третьего больше ума, чем силы воображения и т.д. Таким образом, различные виды познавательной способности находятся у человека в известном взаимоотношении между собой. Это последнее и есть гениальность в широком смысле. В этом смысле каждому человеку можно приписать гениальность». И далее: «С понятием о гениальности связывают нечто великое, нечто замечательное в своём роде. Всё, что в умственных способностях человека велико, замечательно, что отличает его от обыкновенных или посредственных голов, называется просто гениальностью. Эти выдающиеся качества бывают свойственны либо всем умственным способностям человека, либо той или другой из них; в первом случае мы имеем дело с гениальностью вообще, во втором – с особенно специальной гениальностью». Виланд различает троякого рода гениальность: услужливую, работающую в области грации и обладающую особенной легкостью в выполнении преследуемых идей; философскую, отличающуюся способностью открывать такие истины, которые имеют отношение к человеческому счастью; и практическую, заключающуюся в стремлении тотчас же воспользоваться распознанными истинами и ведущую к самым смелым и скорым решениям. Но и в этом взгляде нет психологического обоснования произвольно подразделенных явлений. И здесь критерием служит выдающееся и замечательное в производимом, без различия психологического начала, которое должно составлять сущность гения.

Если согласиться с вышеупомянутыми авторами и причислить к гениям всякого человека, способного создать что–нибудь выдающееся в какой–либо области, то это не будет согласно даже с обыденной речью, которая ведь делает ещё различие между гением и талантом, тогда как, по вышеуказанному воззрению, оба эти понятия должны отличаться между собой лишь степенью. Но как бы там ни было, не подлежит сомнению то, что этим определением слова «гениальность» вообще нельзя пользоваться, как научно–психологическим понятием.

В виду шаткости подобного воззрения многие принялись отыскивать особенные качества, будто бы характерные для гения. Некоторые учёные нашли такое характерное свойство в оригинальности. Вайзе говорит: «Все авторы, писавшие о гениальности, согласны в том, что изобретательность – самая существенная её примета». Другие, по–видимому, совершенно позабыли при своих исследованиях, что дело идёт об установлении психологического понятия, а поступили так, как будто должны награждать титулами или орденами за особые услуги. Так, например, Александр Джерард приходит даже к тому выводу, что гением следует называть всякого, сделавшего какое–либо изобретение, все равно, имеет ли оно цену или нет, а так же всякого, высказывающего какого бы ни было рода оригинальные идеи. С этой точки зрения пришлось бы считать гением всякого глупца, совершающего оригинальные дурачества.

Подобным же образом высказываются множество других авторов. Флегель говорит: «До Ньютона цветные лучи призмы, быть может, рассматривались, как детская игрушка; но этот великий ум основал на ней свою остроумную теорию цветов, которая одна доставила бы ему звание гения, если бы он в других отношениях не был великим». Это звучит так, как если бы звания гения можно было добиться, подобно званию полковника или тайного советника. Кант также считает гениальность человека «образцовой оригинальностью его таланта».

Но понятие оригинальности имеет в виду отнюдь не психические свойства, а лишь чисто внешнее явление. Оригинальность может быть обусловлена самыми различными психическими процессами, а с другой стороны одинаковые психические склонности могут в одном случае привести к оригинальности, а в другом – нет, так как это в немалой степени зависит от внешних обстоятельств и условий. Оригинально дитя ко времени пробуждения ума, когда в сознании еще не уместились сложные представления внешнего мира, а когда примитивные представления наивным образом сливаются в одно целое. Этим объясняется, что изречения маленьких детей так часто кажутся остроумными и вызывают всеобщий смех. Оригинален нередко тупоумный человек, воспринимательной способности которого не хватает для составления себе ясного представления о совершающихся перед ним процессах и который прячется от мира. Оригинальны также глупцы, которые воображают, что их сочтут за гениев, если они в своей деятельности будут возможно более отступать от общепринятых взглядов. Если, например, кто–нибудь, как это недавно случилось, напишет книгу, в которой старается убедить людей, что разумнее всего совсем не носить платья, а ходить в костюмах Адама, то такой писатель, по определению Джерарда, должен быть признан гением. Если кто–нибудь заявляет повсюду, что излечивает людей от всех болезней, заставляя их бегать босиком по мокрому лугу, то и он должен быть гением, и действительно, успех – материальный успех этого пророка, по–видимому, свидетельствует о том, что толпа склонна признать в нём гения.

Однако, вскоре убедились, что оригинальность как таковая не может быть существенной приметой гения, поэтому «оригинальность гения» стали всё более ограничивать и точнее определять. Но и тут наибольшее внимание обратили на внешнее явление и при благоприятном случае рассматривали всегда лишь симптом, вместо того чтобы исследовать причину, источник явления. От оригинальности поэтому стали требовать, чтобы она производила «прекрасное» и «истинное», и только тогда ей присваивали гениальность. Так, например, Вайзе говорит: «Гениальность – это непосредственная центральная сила индивидуума в гармоничном сосредоточении его духовных и физических сил для создания идеальных образцовых произведений ума». Многие требовали от гения, чтобы его произведения «составляли эпоху», чтобы они «нравились», «были полезны» и т.п.

Блэр пишет: «Гений всегда включает известную изобретательную или производительную силу, которая не ограничивается одним восприниманием красот, а способна также производить новые красоты в таком виде, чтобы они производили сильнейшее впечатление на душу».

Вместо того, чтобы, как сказано было, обратить внимание на психическую причину, упомянутые авторы всё более отдалялись от неё устанавливанием подобных условий, потому что в таком случае источника гения ищут уже не в нём самом, а во впечатлительности других. Ибо разве существует что–нибудь абсолютно «прекрасное» или «хорошее»? Если поставить понятие о гениальности в зависимость от этих изменчивых ощущений, от колеблющегося вкуса других, тогда становится неизбежным, что некоторые индивидуумы в известные исторические эпохи провозглашаются гениями, в то время как другие поколения развенчивают их и лишают этого звания. Но от этого гениальность теряет всякое значение как психологическое понятие, потому что таковое должно быть неизменным и не зависеть от внешних явлений.

Но оригинальность как таковая отчасти также зависит от внешних обстоятельств и условий. Значительное число выдающихся и ценных открытий и изобретений сделаны были чисто случайно. У многих учёных лишь благодаря счастливому сплетению внешних условий являлась мысль, приводившая их к изобретению или открытию, которого не могли сделать люди, гораздо выше тех стоящие по уму. Когда был изобретён микроскоп, то стоило только поглубже заглянуть в человеческую жизнь, чтобы сделать великие и важные открытия. И действительно, с целым рядом открытий связаны имена людей, которые при других условиях, быть может, вовсе не выдвинулись бы. Возможность явиться оригинальным ограничена в некоторых областях искусства, и шансы стать оригинальным в значительной степени зависят от того, насколько предшественники уже исчерпали данную область. В музыке говорят о «гениальном исполнении». Неужели артист, исполняющий пьесу Бетховена соответственно своему ощущению, будет менее гениален от того, что до него один или несколько артистов так же передавали пьесу, как он? Или же мы назовем гениальным только такого музыканта, который в погоне за оригинальностью, сулящей ему приз гения, исполняет уже не произведение композитора, а какую–то пародию его? Последнего рода явление стало в наше время совсем заурядным.

Учёные, пытавшиеся проникнуть к психологическим законам гениальности, пытавшиеся объяснить явления так называемой гениальности на основании известных психологических понятий, должны были, наконец, придти к сознанию, что при определении гениальности дело шло о самых разнообразных психологических комбинациях. Джерард при своих психоаналитических опытах также вынужден был в конце концов признать две разновидности гения: «Genius for science» (научный гений) и «Genius for the arts» (художественный гений). При этом, однако, яснее всего сказалось его заблуждение. Вместо того чтобы признать, что в обоих этих классах дело идёт о совершенно различных психических условиях, он видит разницу опять–таки во внешнем моменте, говоря: «Вся разница между научным и художественным гением заключается, по необходимости, в различии их целей». Джерард, очевидно, перепутал причину и следствие. Гельвеций также приходит к правильному заключению, что в психологическом отношении должно делать отличие между различными видами гениальности. Несмотря, однако, на вполне правильное воззрение, что естествоиспытатель и поэт должны обладать совершенно различными психологическими условиями, он всё–таки пытается придать этим столь разнообразным элементам одно обозначение и также приходит к заключению, что «изобретательность» и «составление эпохи» служат общим для всех гениев отличием.

Совершенно таким же образом высказывается, между прочим, и Радешток: «...и всё–таки имеются некоторые всем гениям свойственные особенности, а именно: оригинальность и высшая сила умственного творчества; различие видов гениальности есть лишь вторичное явление, зависящее от объектов и жизненных кругов, к которым она обращается». Мы видим здесь тоже смешивание причины со следствием, как и у Джерарда.

Кто после всех исследований, сделанных по этому предмету, пришёл к ясному сознанию, что обыденная речь понимает под гениальностью самые разнообразные вещи, тот должен был придти к убеждению, что науке ничего другого не остаётся, как лишь совершенно отрешиться от этого понятия или ограничить его точно установленным сочетанием психологических процессов.

Правильно толкуя эти факты, Кант и Шопенгауэр ограничили понятие гениальности областью искусства. Шопенгауэр говорит, что у художника дело идёт о совсем иных психологических условиях, чем у учёного и что поэтому нельзя обозначить оба явления одним и тем же именем. Он, между прочим, пишет следующее: «Творчество гения всегда считалось вдохновением, действием сверхчеловеческого существа, отличного от самого индивидуума и лишь на время поселяющегося в последнем. Опыт также показал, что гений в искусстве не имеют способности к математике; никогда еще человек не отличился особенно в обоих одновременно. Альфиери рассказывает, что он даже никогда не мог постигнуть четвёртой теоремы Евклида. Гёте достаточно досталось за его пробелы в математике. Этим же объясняется и тот известный факт, что отличные математики мало восприимчивы к произведениям изящных искусств, что особенно наивно сказывается в известном анекдоте о том французском математике, который, по прочтении Ифигении Расина, пожимая плечами, спросил «Qu, est ce due cela prouve?». Как известно также, выдающаяся гениальность редко сочетается с выдающеюся разумностью; наоборот, гениальные индивидуумы часто бывают подвержены сильным душевным движениям и неразумным страстям».

Но это ограничение гениальности областью искусства встретило сопротивление со стороны всех современных авторов, писавших об этом предмете. Юрген Бона Мейер категорически заявляет, что гении существуют и в науке.

Вопрос о том, можно ли вообще связать определённое психологическое понятие с употребляемым в таком смысле обозначением «гениальность», поэтому решается лишь психологическим анализом так называемых гениев в различных областях, т.е. гениальных поэтов, композиторов, живописцев, виртуозов, драматических артистов, учёных, государственных деятелей и полководцев, которых сравнивают между собой, чтобы узнать, не свойственно ли этим различным индивидуумам одно общее ядро, не существует ли между ними одного общего явления, внутреннего сродства, позволяющего нам подвести их под одно понятие.

Если мы ближе присмотримся к показаниям выдающихся поэтов, умевших наблюдать за происходившими в них внутренними процессами, то мы часто встретим утверждение, что их произведения возникли бессознательно, как бы во сне, что они не создали своих произведений произвольно, а что те как бы слетели к ним.

Вольтер, присутствуя однажды при представлении одной из своих пьес, воскликнул: «Неужели это моё сочинение?».

Ламартин выразился: «Это не я думаю, а мои мысли думают за меня».

О составлении своего Вертера Гёте говорит: «Так как я написал это сочиненьице довольно бессознательно, подобно лунатику, то я сам изумился ему, когда приступил к его обработке».

Бетинелли пишет: «Благоприятный для поэта момент может быть назван сном, приснившимся в присутствии разума, который, по–видимому, следит за его течением с открытыми глазами».

Вот что говорит по тому же поводу Жан Поль: «Гений – лунатик более, чем в одном смысле; в своем ясном сне он может сделать больше, чем бодрствующий; в темноте он взбирается на все выси действительности; но лишите его мира грёз, и он упадёт в действительном мире».

Гёте говорит, что он очень часто предпочитал писать карандашом, так как скрип и брызги пера будили его из состояния ясновидящего творчества и в зародыше уничтожали задуманное небольшое произведение.

Клопшток сам заявляет, что много мыслей из его Мессии явились ему во сне.

Вольтер писал Дидеро: «Все произведения гения суть действия инстинкта. Если бы философы всего мира собрались вместе, они всё–таки никогда не смогли бы сочинить Армиды Кино. Точно также им бы не удалось сочинить басню про зачумленных животных, которую Лафонтель написал почти бессознательно. Корнель писал сцены Горациев наподобее того, как птица строит гнездо».

На чём же основано это инстинктивное бессознательное творчество, это самостоятельное возникновение мыслей, описываемое столькими великими поэтами?

Мы уже в первой главе познакомилась с двумя различными видами мыслительных процессов, а именно с произвольным мышлением, при котором последовательность представлений руководится волей, и с непроизвольным мышлением, которое происходит чисто ассоциативным путём и которое мы назовем фантазией. Но оба эти процесса не разграничены резко между собой, а скорее незаметно сливаются. Мы можем себе поэтому представить процесс мышления как деятельность фантазии при различной интенсивности воли, причем эта интенсивность постепенно переходит от низшей к высшей степени. Вундт отличает в этом отношении пассивную и активную фантазию: «Наша фантазия пассивна, когда мы представляем себя игре представлений, вызываемых в нас каким–нибудь общим представлением; она активна, когда выбирает между создающимися при таком раздроблении представлениями и таким образом целесообразно составляет цельное из единичного. Итак, мы это пассивное, непроизвольное течение представлений назовем просто фантазией; целесообразное же сочетание представлений, произвольное мышление я называю рассудочной деятельностью.

Вот это–то непроизвольное мышление и описывается часто поэтами под видом бессознательного процесса. Но это неверно; бессознательное мышление – это contradictio in adjecto. Даже психическую деятельность во сне нельзя назвать бессознательной, хотя бы она, как это обыкновенно бывает, ограничивалась одними представлениями, или же, как это бывает при лунатизме, сопровождалась поступками. При таком состоянии дело идет лишь об уничтожении самосознания, но не сознания. По этой причине следует признать неправильным §51 немецкого уложения о наказаниях, который гласит, что поступки, совершенные в бессознательном состоянии, ненаказуемы. О бессознательном состоянии может быть речь лишь о глубоком обмороке или при полнейшем оцепенении. Но поступки всегда связаны с представлениями; этим они и отличаются от автоматических и отраженных движений, поэтому представления без сознания немыслимы. Указанный параграф уложения о наказаниях должен был бы поэтому гласить так: поступки, совершенные при прекращенном самосознании, ненаказуемы. Если, стало быть, поэт говорит нам, что он сочинил стихи в бессознательном состоянии или как бы во сне, то мы знаем теперь, как это понять.

Фантазия некоторым образом стоит между сном и активной рассудочной деятельностью. В то время как последняя непосредственно зависит от руководящей ею воли, сама воля во сне совершенно потухает. Целесообразное мышление подобно судну, которое, руководимое опытными и сильными гребцами, может производить всяческие повороты и проходить через самые тесные бухты; сон подобен челну без руля, который, предоставленный на волю волн, бесцельно блуждает по капризному морю. Фантазия же подобна кораблю, который летит по волнам с распущенными парусами; не видно силы, которая его гонит или управляет им, а всё–таки заметен руль, который дает ходу целесообразное направление. Воля действует при фантазии, но лишь более пассивно, чем активно; она как бы удаляет с дороги все препятствия и заботится о том, чтобы мысли не уклонялись в сторону и не путались, а складывались в одно стройное целое.

Под фантазией иногда понимают просто воспроизводительную деятельность. Если, например, живописец так ясно может себе представить физиономию человека, что в состоянии нарисовать его портрет, то о таком художнике говорят, что у него живая фантазия. Я называю этот процесс не фантазией, а способностью представления и надеюсь, что это определение не поведёт к недоразумениям.

Вышеописанная деятельность фантазии присуща каждому человеку. У обыкновенного человека она заключается в так называемом безыдейном мечтании, находящемся, стало быть, в известном противоречии с целесообразным мышлением. Все, что фантазия способна создать, находится в зависимости от предшествовавших впечатлений чувств. Она не в состоянии создать чего–нибудь нового, а её произведения – всегда лишь комбинации хранящихся в памяти остатков прежних впечатлений. На первый взгляд это многим может показаться невероятным, – ведь фантазия создает–де столько «оригинальных мыслей» и «новых идей». Оно то, положим, так, но это обстоятельство всё–таки не противоречит сказанному факту.

Подобно тому как в калейдоскопе сравнительно ничтожное число разноцветных стеклышек создают разнообразные комбинации различнейших узоров, так при помощи фантазии остатки прежних впечатлений, сочетаясь, образуют пеструю смесь оригинальных мыслей. Если в калейдоскоп поместить небольшое число довольно крупных осколков, то узоров будет сравнительно немного, и они выйдут однообразными; если же эти стеклышки разбить на мелкие части, то узоры будут разнообразнее и пестрее. Так называемая богатая фантазия в состоянии разложить полученные впечатления на мельчайшие составные части и слить их в бесконечное множество новых образований. Если эта особенность сочетается с лёгкой ассоциативной деятельностью и сильно выраженной способностью представления, то мы имеем тогда дело с той живой, творческой деятельностью фантазии, какой она изображается поэтами.

В то время как у обыкновенного человека непроизвольное мышление обыкновенно имеет безразличное содержание, у человека с сильно развитой и утонченной фантазией именно при её посредстве возникают гениальные, творческие мысли, которые лишь потом а posteriori открываются сознанию. Этим объясняется, что у поэтов так часто возникает чувство, будто они ту или иную вещь создали бессознательно. Они смотрят на происходящий в них творческий процесс как бы в качестве объективных зрителей.

Вот это–то состояние фантазии, которое, как мы видели, основано на совсем обыкновенном психическом процессе, вовсе не отличающемся от соответственной психической деятельности обыкновенного человека, а составляющем лишь существенное повышение его интенсивности, – это–то состояние и дало повод к мистическим толкованиям и к предложению сверхъестественных процессов.

Эта творческая, некоторым образом самостоятельная сила фантазии, и придаёт художественному произведению характер оригинальности, и многие исследователи предположили, что в ней–то и заключается собственно сущность гения.

Гарве вполне верно замечает по этому поводу: «Ничто так трудно не поддаётся определению, как оригинальность известного ума, особенно когда дело идет о великом уме, а еще более, когда это гениальный ум. Все совершенства ума можно свести к известным совершенствам мыслей, или, лучше сказать, мы знаем лишь столько различий и преимуществ в способностях и силах, сколько мы находим различий и степеней превосходства в мыслях. Мы, следовательно, почти не в состоянии указать характера определенной способности иначе, как описав способ происхождения мыслей, свойственных этой способности. Это возможно только тогда, когда эти мысли суть следствия других мыслей, словом, являются результатом размышления. Если же они возникают, по–видимому, из силы души, если нельзя отыскать вызывающих их высших или прежних идей, или же если они не замечаются даже человеком, обладающим таковыми, – тогда наше исследование считается законченным, как повсюду, где мы в нашем объяснении явлений не можем более выводить следствий из следствий, а доходим до самой действующей силы. Гению мы приписываем именно последнего рода совершенные мысли, и именно это слово должно обозначить источник тех идей, которые образовались не постепенно, благодаря прилежанию, а внезапно всплыли из глубины души».

Юрген Бона Мейер говорит: «Нет ничего более бессознательного, более непроизвольного, как гениальная мысль». (Роль «бессознательного» в творческом процессе подробно рассмотрена в книге Р. Перина «Гипноз и мировоззрение», 2002 – Ред.)

Хотя, как мы сейчас увидим, одной этой творческой фантазии ещё не достаточно для создания поэтического гения и, как мы тоже увидим, степень ее развития не всегда находится в зависимости от величия поэта, мы всё–таки должны будем признать, что эта деятельность фантазии образует психическую особенность, неизменно свойственную всем гениальным поэтам. Мы тем более вправе допустить, что поэты, обладавшие сказанной особенностью в слабой или недостаточной мере, сами считали это злом, недостатком.

Лессинг, сознаваясь, что не ощущает в себе живого источника, бьющего собственной силой в стольких свежих и чистых струях, сознаваясь, что должен выжимать из себя свои произведения, сам в себе отрицает истинный орган художественного творчества.

Шиллер жаловался на то, что теория и критика мешали свободной игре его фантазии. Когда Виланд однажды упрекнул его в недостатке легкости, он написал по этому поводу следующее: «Я слишком хорошо чувствую во время моих работ, что Виланд прав, но я также чувствую, в чём лежит недостаток, и это придает мне надежду исправить его. Мысли не приходят мне в голову в достаточном изобилии, как бы удачны ни вышли мои труды, и мои мысли не ясны мне, до того как я сажусь писать».

Мы встречаемся здесь с весьма существенным, психологическим отличием между великими поэтами. В то время как художественное творчество Гёте обусловливалось, прежде всего, свободной игрой фантазии, – у Шиллера центр тяжести творчества лежал в интеллектуальной деятельности, которая, по его собственным словам, часто мешала богатству фантазии.

Из этого обстоятельства можно также вывести то заключение, что одна только фантазия, будучи хотя необходимой для поэта, все таки не может ещё составить его величия, ибо Шиллер как поэт несомненно стоит гораздо выше многих других, у которых фантазия не так сильно задерживалась умственной деятельностью, как у него.

Продолжая психологический анализ выдающихся поэтов, мы убедимся, что рассудочная деятельность служит не менее важным фактором творческого гения, чем фантазия, хотя для непосредственного создания художественного произведения нужно главным образом действие последней. Как мы видели, творческая фантазия должна довольствоваться материалом, представляющимся ей в виде остатков прежних впечатлений. Чем поэтому обширнее знания поэта, чем более он в состоянии воспринять и укрепить в себе впечатления, доставляемые ему миром, чем здравее и правильнее его суждение об окружающих его лицах и условиях, чем регулярнее его мышление и чем лучше его память, тем богаче может развиться его фантазия и тем разнообразнее будут его творения. Лессинг поэтому неправ, говоря: «Гению суждено не знать тысячи вещей, известных каждому школьнику; его богатство составляет не приобретенный запас его памяти, а то, что он может извлечь из самого себя, из своего собственного чувства».

Истинно великие поэты действительно отличались обширными знаниями и ясным представлением о мире, в котором они жили. Конечно, на свете не мало глупцов, полагающих, что им нечему учиться, что гений должен показать себя в своей первобытной наготе и что знание только мешает их творческой силе. Но это именно – глупцы, о которых нам впоследствии ещё придется поговорить.

Ещё Кант сказал, что гений должен подчиниться гнёту учения. «Желать освободить силу воображения и от этого гнёта и дать таланту действовать беспорядочно, как попало, даже вопреки природе, – это, быть может, было бы лишь оригинальной глупостью».

Очень ясно Гёте рисует источник, из которого черпала его собственная богатая фантазия. «Величайший гений, – говорит он, – никогда не будет иметь никакой цены, если пожелает действовать только собственными средствами. Что такое гений иное, как не способность схватить и применить всё, что нас ни коснётся; привести в порядок и оживить всякое вещество, на которое мы натолкнёмся; взять здесь кусок мрамора, там кусок железа и создать из них прочный памятник? Чем я был бы, что с меня сталось бы, если бы этот способ присвоения вредил гениальности? Что я сделал? Я собрал и сделал применение из всего, что я видел, слышал, наблюдал; я воспользовался произведениями природы и людей. Каждое из моих сочинений мне доставили тысячи людей, тысячи различных вещей; ученый и невежда, мудрец и глупец, юность и старость – все, сами того не ведая, дали лепту своих мыслей, способностей, опыта; часто они сеяли зерно, которое я пожинал. Моё произведение – это соединение существ, взятых прямо из течения природы; и это носит имя «Гёте»… Пустые людишки! Вы напоминаете мне тех философов, которые воображают, что если они на тридцать лет замкнутся в своем кабинете и будут переживать идеи, выжимаемые ими из своего собственного бедного мозга, то они достигнут неиссякаемого источника оригинальности! Знаете ли вы, что из этого ровно ничего не выходит? Когда–то эти глупости меня огорчали, теперь же, на старости лет, да будет мне позволено немного посмеяться над этим».

Кроме фантазии и рассудочной деятельности особенно поражает в выдающихся поэтах ещё другое психическое явление, а именно чрезвычайное утончение чувствительной жизни, души и настроения. Часто мы у великих поэтов находим эти качества столь развитыми, как мы себе это вряд ли можем представить. Им достаточно взглянуть на какое–нибудь произведение искусства, чтобы расплакаться.

У Гейне музыка вызывала особенное настроение, вдохновлявшее его к поэтическому творчеству.

Альфиери говорит, что его настроение во время работы было подобно лихорадке.

Когда Гёте в первый раз прочитал в Шиллеровском кружке сцену между Германом и его матерью под грушевым деревом («Герман и Доротея»), у него ручьями текли слезы и, осушив их, он обратился к слушателям со следующими словами: «Вот как можно расплавиться на собственных углях».

Шиллер писал Гёте: «Ощущение у меня вначале происходит без определенного и ясного предмета; этот образуется лишь потом. Сначала идет известное музыкальное душевное настроение, а за ним у меня уже следует поэтическая идея».

То, о чём здесь говорится, подобно фантазии, не есть новый, самостоятельный или же мистический процесс, свойственный лишь собственным индивидуумам; дело идёт здесь об уточнении известной части психического организма, т.е. о явлении, наблюдаемом у каждого человека, только в различной степени.

Вся наша психическая деятельность, течение представлений, произвольное или непроизвольное, сопровождается известным состоянием, которое мы лучше всего называем «настроением» и о котором я упомянул уже в первой главе. Подобно тому как мы при нормальных условиях не сознаем наших органических чувств, так и настроение, несмотря на постоянное своё существование, обыкновенно не доходит до нашего сознания. Лишь его изменения и колебания дают нам возможность распознать их, как нечто существующее. Об отношении этих настроений к представлениям мнения авторов расходятся. Некоторые ставят настроение в зависимость от представлений; другие же полагают, что содержание представлений зависит от того или иного настроения. Я того мнения, что здесь нельзя установить правила, что представления и настроения находятся во взаимоотношении, что в одних случаях первичное состояние образует представления, а в других – настроения. Если кто–либо получает печальную весть, то грустное настроение, очевидно, будет следствием представлений, но, с другой стороны, настроение подвержено многим колебаниям, которые нельзя отнести на счёт определенных представлений. В последнем случае настроение обыкновенно называют капризом.

Как известно, мы умеем отличать бесконечно много качественных различий в отдельных областях ощущений. Мы в состоянии не только воспринять различие в интенсивности света, а мы умеем также отличать разнообразные цветовые оттенки. Точно также мы умеем не только заметить разницу в силе звука или в высоте тона, но мы можем также точно распознать качество звука. На способности распознавания этого качественного различия звука основан тот факт, что среди сотен знакомых нам лиц мы с закрытыми глазами умеем отличать голоса отдельных лиц.

Мы не в состоянии описать словами характер определенного качества ощущения. Хотя у нас и имеются обозначения для самых грубых различий, но даже они имеют значение лишь тогда, когда их сочетают с известными, ранее полученными впечатлениями. Человеку, родившемуся слепым, невозможно доставить понятие о различии цветов, точно также как человек, родившийся глухим, никогда не сумеет составить себе представление об оттенках звуков.

Таким же образом имеется и бесконечно много качественных различий настроений, которые также не поддаются описанию словами. Хотя у нас и имеются названия для определенных состояний, но они могут вызвать в нас лишь воспоминание о прежде происшедшем впечатлении. Раскаянье, умиление, желание, боязнь, надежда, страх, – все эти ощущения и настроения не могут быть описаны словами. Человеку, никогда в жизни не испытавшему умиления, невозможно было бы дать о нём представление.

Люди, психическая организация которых весьма утончена в этом отношении, сумеют заметить в области настроений качественные различия, которых они не в состоянии описать словами. Подобно тому как музыкальная личность может отличать гораздо больше оттенков звука, чем обыкновенный человек, так и те индивидуумы будут обладать настроениями, которые среднему человеку вовсе недоступны и для которых поэтому в обыденной речи нет обозначений.

Если Альфиери говорит о «тихой лихорадке», а Шиллер об «известном музыкальном настроении», то дело, очевидно, шло о подобных утонченных настроениях чувств, которые они пытались кое–как описать.

У выдающихся поэтов наблюдается затем ещё инстинктивное, неодолимое стремление освободиться от возникших в них идей и чувств; таким образом гениальное произведение искусства является не произвольным, желанным результатом, а непроизвольным, необходимым последствием психических процессов. Итак, гениальным художником во время работы руководит не желание успеха или какой–нибудь другой интерес, а только желание, стремление дать форму и образ художественному произведению, существующему уже в фантазии. Истинный поэт сочиняет, стало быть, не потому, что хочет, а потому, что должен.

Это влечение гениального поэта – тоже чисто физиологическое, каждому человеку присущее явление, но выраженное в более сильной степени.

Мы видим, как сильные душевные движения у каждого человека оказывают сильное влияние на все его умственное состояние. Но следствия аффекта не ограничиваются лишь психической областью, а передаются при посредстве центробежной нервной системы и другим органам тела. Вследствие судорожных или паралитических состояний в кровеносных сосудах человек бледнеет или краснеет, ощущает чувство холода в спине и т.д. Деятельность сердца может дойти до максимума или же совершенно потухнуть. Настроения влияют также на отделение желез, потовых и слёзных. И т.д. Этим душевные движения облегчаются, настроение становиться более спокойным, а общее состояние более приятным. При сильной душевной боли слезы доставляют некоторое облегчение; в таких случаях говорят: он «выплакал» своё горе. Разгневанному человеку становится легче, если он «выместит» свою злобу хотя бы на неодушевленном предмете. Истеричные люди и дети бьют или топчут ногами предмет, о который они ушиблись. Весёлое настроение ищет проявления в резвости, комичное приводит в движение мышцы смеха и даёт этим место более спокойному настроению.

Это стремление аффектов и настроений проявиться наружу сказывается не только в том отраженном виде, а ещё в сильном желании сообщиться другим лицам. Этим достигается известное облегчение, укрепляющее чувство внутреннего довольства. Каждому человеку поэтому, свойственно естественное влечение сообщить свои внутренние чувства и ощущения. Подавление этого влечения имеет следствием внутреннее напряжение, усиление аффекта, общее недовольство. Боль, которую по внешним побуждениям не следует проявлять; боль, которой нельзя излиться в слезах, ощущается тем острее. Насильно подавленный гнев тем сильнее клокочет внутри; подавленный смех вызывает досаду, – многим же это вовсе и не удаётся. Каждый знает как трудно женщинам (и мужчинам?) хранить тайну.

Женщина, узнав новость, «сгорает от нетерпения» сообщить её другим. Человек, пронзенный стрелою амура, чувствует облегчение после признания в любви. Большинство людей испытывают облегчение, после того как выругали особу, вызвавшую их негодование. Преступники, уступая внутреннему влечению, нередко вдруг сознаются в проступке, совершённом очень давно.

Это влечение, которое я называю стремлением проявиться наружу (Entausserungstried), есть, следовательно, нечто вполне нормальное, физиологическое, свойственное всем людям, конечно, в неодинаковой мере.

У гениального поэта, который, как мы видели, обладает столь разнообразными чувствами и настроениями, богатая фантазия которого беспрерывно создает новые мысли и идеи, – это влечение обнаруживается особенно резко. Но так как чувство и настроения художника, как мы уже тоже видели, не поддаются описанию простыми словами, то ему приходится объясняться на своем языке, посредством своего искусства.

Мы, действительно, у многих поэтов можем рассматривать искусство как их естественный язык, как способ выражения их ощущений. Так же мало как разумный человек говорит для того, чтобы говорить, так же мало такой поэт видит цель своего творчества в самом художественном произведении, на которое он смотрит лишь как на средство для выражения возникших в нём ощущений, чувств и мыслей. Если его произведения не имеют успеха и остаются непризнанными, то он испытывает естественное огорчение человека, который имеет потребность объясниться с кем–нибудь, но которого никто не понимает. Но он не в состоянии изменить что–нибудь в своих произведениях или пересоздать их в будущем; он чувствует себя не способным создать что–нибудь другое, кроме художественного воплощения своих представлений и ощущений.

Таким поэтом был Гёте, у которого действительно искусство было лишь средством для выражения его ощущений. Он в поэтической форме высказывал лишь то, что действительно в нём происходило, что он действительно переживал, чувствовал, ощущал. «Чего я не пережил и не прочувствовал сам, того я не сочинял и не высказывал. Любовные стихи я писал только тогда, когда бывал влюблен». Это говорит поэт сам о себе.

В душе Гёте происходила постоянная смена различнейших настроений, «бросавших его из одной крайности в другую». Целью его художественного творчества было найти для них выражение. Материал для его сочинений доставляла ему его творческая фантазия, в свою очередь извлекавшая материал из мира, в котором он жил и который он знал, как никто другой.

Свои радости и свои страдания, свои стремления и желания, свой восторг и своё горе Гёте изобразил в героях своих произведений; в их жилах текла его кровь, они дышали его дыханием, жили его жизнью.

Давая своим ощущениям, своей собственной фантазии художественное выражение, Гёте описывал ощущения и условия общества, ибо его внутренний мир был лишь зеркалом того мира, в котором он жил, и в этом именно заключалось величие поэта, что вместе со своими страданиями и радостями он бессознательно описывал страдания и радости человечества. Сам Гёте касается этого пункта, говоря: «Это большая разница, ищет ли поэт частное для общего или в частном видит общее. В первом случае возникает аллегория, где частное является лишь примером общего; в последнем случае мы имеем собственно дело с природой поэзии; она высказывает частное, не думая об общем и не ссылаясь на него. Кто охватывает это частное живьём, тот получает в придачу и общее, сам того не замечая или замечая это лишь впоследствии».

Но этот способ происхождения поэтических творений наблюдается у всех поэтов. Искусство не всегда служить средством выражения ощущений и чувств; существуют поэты, создавшие не менее выдающиеся произведения, чем Гёте, но проявлявшие совсем другие психологические условия творчества.

Такая именно разница существует между теми двумя мужами, которых немецкий народ по справедливости называет величайшими поэтами века. В то время как Гёте для поэтического творчества должен был «уходить в себя», у Шиллера зародыш его творений лежал во внешнем мире; в то время как герои Гёте были созданы из его собственной плоти и крови, в фантазии Шиллера возникали идеальные воплощения характеров, которые он наблюдал и изучал во внешнем мире. Шиллер придавал особенное значение внешней поэтической оболочке, звучной речи, богатой метафорами, благозвучию стихов, построению драмы, – Гёте же видел во внешней форме лишь отделку, вследствие чего его стихи не отличаются той старательностью отделки, какою поражают сочинения Шиллера.

Эти различия между обоими поэтами не были принципиального свойства, не были следствием теоретического разногласия во взглядах, а исходили непосредственно из различия психологических условий.

Гёте, как он сам описывает, овладевшие им настроения бросали из одной крайности в другую. Его настроения принимали тончайшие оттенки, они возникали в нём самопроизвольно, он не мог себе отдать в них отчёта, они овладевали его представлениями, а богатая фантазия разжигалась чувствами и настроениями и стремилась к художественному воплощению. Он рассматривает свою фантазию как объективный зритель; пестрая смесь становится источником его поэтических идей. Но его могучая рассудочная деятельность указывает границы мечтательной фантазии, не даёт подчинить себя колеблющимся настроениям и умеет поэтому всегда сохранить внутреннее равновесие.

У Шиллера фантазия возбуждалась не самопроизвольно возникающими настроениями; последние зависели у него от представлений, вызывались ими. Хотя фантазия Шиллера и доставляла пытливому уму поэтические идеи, но она не работала самостоятельно, как у Гёте, а была орудием воли; поэтому Шиллер не мог о себе сказать, что его произведения возникали «как во сне», что он сочинял их «подобно лунатику». Шиллер не творил «бессознательно», его произведения созданы были с сознательно намеренной целью.

Шиллер и Гёте оба чувствовали существовавшее между ними огромное различие. Уже после их первой встречи Шиллер писал Кернеру: «Всё его существо иначе одарено, чем у меня; его мир не мой мир, наши представления существенно различны».

Различие у этих двух поэтов сказалось и в некоторых чертах их характера. Гёте, который своим творчеством удовлетворял внутреннему влечению, естественной потребности, сочинял прежде всего для себя и не заботился о публике. Шиллер желал производить впечатление, нравиться публике. Он сам говорит: «Публика теперь для меня всё, мой властелин, мой друг. Только ей я принадлежу теперь; только её суду я желаю подлежать; только этого суда я боюсь, только его уважаю». Гёте не боялся публики и не уважал её, ему не было дела до суждения критики, между тем как Шиллер откровенно сознаётся, что критики имели сильное влияние на его творчество. Гёте не испытывал ни влечения, ни желания поскорее опубликовать свои труды, между тем как Шиллер сгорал от нетерпения познакомить публику с новым своим произведением.

К сожалению, наши сведения о Шекспире, о его жизни и воззрениях очень ограничены, но и из его произведений видно, что никогда еще поэт не создавал таких жизненно правдивых образов, как он. В душе этого бессмертного поэта отражался мир во всей его чистейшей правдивости. Его фантазия создавала не театральные фигуры, а людей, настоящих людей из плоти и крови, которые действительно ощущали и чувствовали, которые плакали и смеялись. Но сам поэт не обращается к нам через своих героев, человека Шекспира мы не знаем, и даже не догадываемся, как и что он сам чувствовал в том или ином случае. В то время как мы в каждом слове, написанном Гёте, слышим самого поэта; в то время как немыслимо любить его произведения, рассматривая их отдельно от поэта, который непосредственно обращается в них к нам, – мы у Шекспира можем увлекаться только созданными им образами. Мы можем чувствовать заодно с ним, но сам поэт остаётся нам чуждым.

Как Шиллер сам нам поведал, он часто оставался равнодушным к теме своих сочинений, его собственные чувства были ему чужды. В своём «Валленштейне» его интересовали только две личности (вероятно Макс и Фекла). В противоположность этому мы видим, как у некоторых поэтов созданные герои оказывают на их поэтическую душу могучее влияние. Так, например, рассказывают про Диккенса, что он чувствовал заодно со своими любимыми героями, что он смотрел на них некоторым образом, как на живых людей; что во время работы его беспокоила их судьба, как судьба доброго друга; что он всецело разделял их страдания и радости. Если, таким образом, у Гёте чувства и настроения лежат в основе возникновения художественного произведения, то у Диккенса таковые вызывались вторичным образом произведениями фантазии. У Шиллера же настроения, по–видимому, не играли ни активной, ни пассивной роли при создании его произведений.

Поэт, которого в психологическом отношении можно было бы сравнить с Гёте, конечно, в более слабой степени, это – Байрон. Для него искусство также было средством выражения чувств и ощущений. Гёте потому и ценил его так высоко, что чувствовал между собой и им известное духовное сродство.

Мы видим, стало быть, какая огромная разница существует в психологическом отношении между величайшими поэтами, даже между теми двумя поэтами, которых немецкий народ привык представлять себе, как одно неразрывное целое (Гёте и Шиллер). Различие это не ограничивается второстепенными качествами, а распространяется как раз на те психологические явления, которые, как мы видели, у Гёте составляли главное условие его творческой деятельности, и которых у Шиллера вовсе не было, а заменялись другими качествами. Как бы то ни было, но у всех поэтов мы находим ту творческую фантазию, без которой нельзя себе представить поэта, в которой мы поэтому должны видеть фактор, свойственный всем великим гениальным поэтам.

Если мы теперь перейдём к психологическому анализу выдающихся композиторов, то мы часто встретим у них такое же описание происхождения их произведений, как у гениальных поэтов. И у них тоже наблюдается чувство бессознательного творчества, самостоятельного возникновения их музыкальных произведений. Моцарт часто говорил, что мысли его творений возникали в нём, как во сне. Глюк говорил, что мысли прилетали к нему неведомо откуда. Гайдн полагал, что его лучшее произведение было создано через него «Божественной волей».

Мы, значит, снова встречаемся здесь с самостоятельной деятельностью фантазии, с какою мы познакомились у гениальных поэтов. Подобным же образом работает фантазия и у гениального живописца. Его сила воображения создаёт беспрерывно новые образы; каждая фигура, каждое дерево, каждый куст рассекается до мельчайших подробностей, чтобы слить с другими представлениями в стройные идеальные изображения.

Тут возникает следующий вопрос. Почему у одного человека фантазия проявляется в поэтическом творчестве, в то время как у другого она создаёт музыкальные произведения, а у третьего живопись образует исходную точку его творческой силы воображения? Ответ на этот вопрос приводит нас к врождённым способностям, которые принято называть талантами.

Что такое, например, музыкальный талант? В то время как человек немузыкальный, слушая оркестровую пьесу, замечает лишь ход мелодии и общий тембр, талантливый сразу распознаёт все частности композиции. В его сознании гармония разлагается на свои составные части, а общее впечатление окраски звука также разлагается у него на детали. В то время как у неталантливого вызванное музыкой впечатление быстро улетучивается, талантливому достаточно раз прослушать пьесу, чтобы надолго сохранить её в памяти. Музыкальный талант может расслышать тонкости, совершенно ускользающие от обыкновенного смертного. Талантливому музыканту даже не нужно непосредственного возбуждения акустических образов, запечатлевшихся в памяти, чтобы вызвать в себе известные музыкальные представления; они могут быть возбуждены у него ассоциативным путём из оптических центров. Так, например, такие люди могут читать партитуру и при этом составить себе такое же ясное представление о музыкальной пьесе, как если бы они ее действительно слушали. Эти качества могут достигнуть какого угодно высшего совершенства, но они всегда остаются только делом таланта. Если Моцарт, один раз прослушав обедню, мог написать её, то это только служит доказательством его крупного таланта, тогда как его композиции свидетельствует о творческой фантазии.

У нас имеются основания предположить, что причины таланта сводятся к анатомическим условиям. Так, при рассечении мозга Гамбетты, бывшего, как известно, замечательным оратором, обнаружилось необыкновенно сильное развитие третьей лобной извилины (извилины Брока), то есть той части мозга, в которой находится центр речи. Можно допустить, что и музыкальный талант основан на особенно утонченном развитии чувствующих центров слуха, специальный характер которых пока ускользает от нашего познания. Талант – это, так сказать, ничто иное, как материал художественной творческой силы. Талант – это как бы инструмент художника, тогда как гениальная творческая сила соответствует художественной деятельности, умеющей извлекать из инструмента звуки.

У Моцарта центр тяжести его художественного творчества заключался в неистощимой фантазии, которая, по отзывам близких к нему лиц, находилась в состоянии беспрерывной деятельности. Его жена так выразилась о нём: «Собственно говоря, он всегда работал головою одинаково, его ум был в вечном движении, он, так сказать, беспрерывно сочинял».

В Праге обратили внимание на то, что Моцарт, играя на бильярде, всё время напевал про себя какой–то мотив и от времени до времени заглядывал в книгу, которую носил при себе; впоследствии узнали, что он был занят тогда первым квинтетом «Волшебной флейты».

Своей неистощимой, неустанно работавшей фантазией Моцарт много походил на Гёте. Когда он приступал к выполнению своих произведений на бумаге, они обыкновенно были уже вполне готовы в его уме. Он писал крайне неохотно и обыкновенно ждал до последнего момента, вообще не торопясь придти к концу. Известно, что увертюру к Дон–Жуану он написал в ночь перед постановкой этой оперы. Творческая фантазия Моцарта есть часть его гениальной деятельности, а огромная музыкальная память есть дело таланта, который у него является не менее феноменальным. Послав однажды своей сестре фугу с прелюдией, он извинялся, что прелюдия, которая должна была находиться перед фугой, так неуклюже была написана после неё. «Это произошло от того, что я фугу уже составил и писал её в то время, как в голове сочинял прелюдию». Его фантазия, следовательно, в состоянии была беспрепятственно работать, в то время как он занят был умственной деятельностью. На первый взгляд это явление может показаться чем–то невероятным, противоречащим обыкновенным психическим процессам. Однако и здесь дело идёт лишь о чрезвычайном уточнении общих психических особенностей. Большинство людей могут, исполняя какую–либо механическую работу, дать волю игре фантазии, и если даже механическая работа требует некоторого внимания, многие сумеют одновременно думать и о другом предмете. Человек, привыкший, например, работать в лаборатории, по опыту знает, что он часто выполнял подобные механические работы, требовавшие полного внимания, и всё–таки мог одновременно думать о других вещах. Феноменальным у Моцарта является то обстоятельство, что перенесение на бумагу существующей в уме композиции – работа, требующая полного напряжения сил даже у довольно даровитого человека, – составляло для него лишь механическую деятельность. Не знаешь, право, чему больше удивляться: его огромному таланту или его творческому гению?

У Моцарта, как и у Гёте, богатая фантазия руководилась высокой умственной деятельностью, приводившей идеи в порядок и умевшей отстранять все мешающие элементы. Моцарт обладал неимоверной способностью сосредотачивать своё внимание на внутренних процессах и исключать на это время все мешающие впечатления. Во время работы ему не мешало, если вокруг него беседовали; он даже мог игнорировать доносившуюся до него музыку, чтобы не отвлекаться от полёта его собственной музыкальной фантазии.

Но и там, где нужно было обратить всё внимание на внешний мир, где нужно было откликнуться на внешние впечатления, мы находим у Моцарта тот же крупный дар. Его фантазия получала богатую пищу от деятельности интеллекта. Старых маэстро он изучил в совершенстве. Он сам говорит: «Никто не употребил столько труда на изучение композиции, как я. Вряд ли найдется хоть один знаменитый музыкант, которого бы я не проштудировал прилежно и по несколько раз».

Установив, таким образом, много родственного между Моцартом и Гёте в психологическом отношении, мы должны коснуться теперь и одного весьма существенного отличия между этими двумя гениями. На фантазию Моцарта настроения не оказывали никакого влияния; по–видимому, они даже не принимали никакого участия в его художественном творчестве. Ему искусство не служило средством выражения собственных ощущений, как мы это видели у Гёте; напротив, он мог приспособить игру своей фантазии к внешним условиям, к мотивам, находящимся во внешнем мире, и в этом отношении Моцарт напоминает нам Шиллера. Он мог ставить своей фантазии произвольные задачи, которые тотчас же им решались. Моцарт умел сочинять по заказу, и многие из его произведений произошли таким образом. В пользу этого свидетельствует и способность Моцарта сочинять оперы на чужие слова, причём музыка по характеру и настроению вполне соответствовала тексту, даже если композитор сам оставался к нему совершенно равнодушным.

Бетховену же искусство опять–таки служило лишь средством выражения его собственных ощущений и чувств. Бессмертные творения, происшедшие из его художественной фантазии, дают нам возможность глубоко заглянуть в душевную жизнь этого музыканта; в них изображены его внутренняя борьба, его страдания и его радости.

Идеалом, которого он старался достигнуть тяжёлой борьбой и который всегда витал перед ним, была сильная могучая душа мужчины, стойко переносящая все удары судьбы и не теряющая мужества в борьбе с жизнью. «Мужайся! При всех телесных слабостях мой дух должен победить». Этому правилу он всегда оставался верен и никогда не терял мужества, как бы ожесточённо ему не приходилось бороться, как бы сурово с ним не поступала судьба. После горемычной юности ему пришлось много выстрадать из–за материальных забот; но хуже всего другого была ушная болезнь, доведшая Бетховена впоследствии до полной глухоты. Представьте себе, какую боль должен был ощущать он, единственный между всеми, которому не суждено было слышать своих собственных сочинений, своих бессмертных произведений. Как горько он этого ни ощущал, как ни страдал, благодаря этому, но его мужество не было сломлено, его дух вышел победителем из борьбы и сохранил господство над его страданиями. В его произведениях и преобладают такие настроения, как внутренняя борьба, печаль, надежда, радость и страдание.

Тонкая впечатлительность Бетховена, нежность оттенков в его настроениях служили не менее важными свойствами его гениальной натуры, как и богатая творческая фантазия. То, что он ощущал, не поддаётся описанию словами; оно могло быть передано лишь речью души, музыкой, и настроения Бетховена образуют поэтому собственно исходную точку его гениальной деятельности.

Между этими двумя гениями, Моцартом и Бетховеном, существует, стало быть, такое же психическое различие, какое мы видели между Шиллером и Гёте. Как бы то ни было, но и здесь творческая фантазия служит общим, неизбежным фактором, без которого нельзя себе представить ни гениального поэта, ни гениального композитора.

Не менее важную роль творческая фантазия играет у выдающихся живописцев. Гумбольдт говорит поэтому: «Если фантазия художника живьём произвела картину, то произведение можно считать законченным, даже если бы его рука в тот самый момент обомлела. Действительное изображение на полотне является лишь отголоском того решающего момента». Но и здесь мы сталкиваемся с теми же психологическими различиями. И в области живописи имеются художники, для которых искусство служило только средством для выражения их ощущений и настроений. Впоследствии нам придётся ещё остановиться на этого рода примерах.

Перейдём теперь к другому классу художников, к исполнителям: виртуозам и актёрам.

Мы уже говорили о том, что именно мы понимаем под музыкальным талантом, а потому нам прежде всего придётся решить вопрос: в чём заключается разница между талантливым и гениальным виртуозом?

Жан Поль говорит о «воспринимающих или пассивных гениях», которые «богаче воспринимающею, чем творящею фантазией» и в творчестве которых нет гениальной рассудительности, «происходящей только от созвучия всех великих сил».

Если Жан Поль говорит о «воспринимающей фантазии», – выражение это с психологической точки зрения неправильно, – то он разумеет под этим душевное состояние, которое можно привести в известное настроение художественным произведением, то есть душу, которая способна чувствовать заодно с художником, которая всецело может насладиться художественным произведением. Дело идёт, следовательно, о людях, которые одарены чрезвычайной утончённостью чувств и ощущений, а потому более способны вникнуть в гениальное художественное произведение, чем обыкновенный смертный, но которые лишены творческой фантазии, лишены, стало быть, возможности дать своим ощущениям самостоятельное, художественное выражение.

Если такие люди одарены музыкальным талантом, если они особенно хорошо играют на каком–нибудь инструменте, то они будут иметь возможность проявлять всё собственное художественное чутьё в передаче чужих композиций, вкладывать свою душу в воспроизведение сочинений других, – словом, мы имеем тогда дело с гениальным виртуозом. Шюц говорит о Паганини: «В тот момент, когда он берёт в руки инструмент, его существа как будто касается искра Божья, проходящая по всему его существу каким–то небесным огнём. Всякое чувство слабости оставляет его тогда, он становится совсем новым существом, он весь преображается, и всё время пока длится его игра, его сила необычайна». Точно также имеются и актёры, и певцы, которые при исполнении роли совершенно забывают, что они на сцене, и вкладывают в исполнение всю свою художественно–настроенную душу, свои чувства и ощущения.

Другие виртуозы с не менее крупным, а, быть может, с ещё более крупным талантом сами остаются холодными и бесчувственными при передаче музыкального произведения. У них эта передача определяется исключительно рассудочной деятельностью: все эффекты рассчитаны, всё «делано». Как бы ни был велик талант таких виртуозов, сказывающийся в высшей законченности техники, но гениями их никогда нельзя будет назвать.

Мы видим, таким образом, что у виртуоза должны искать психологическую причину гениального исполнения в сфере чувства и ощущений. То качество, которое, как мы видели, составляет главное условие гениальности творящих художников, а именно творческая фантазия, вообще не присуще гениальным виртуозам, если они в то же время не творящие гении.

Таким образом, при попытке отнести понятие гениальности насчёт одинаковых или аналогичных психических особенностей, мы уже находимся в затруднении. Хотя всегда удаётся установить известные общие факторы, но как раз те психологические моменты, которые составляют сущность гениальности, оказываются у поэтов, как Шиллер, весьма различными от психологических моментов у гениальных виртуозов, как Паганини.

Перейдём теперь к тем выдающимся людям, которых принято называть учёными гениями или гениальными учёными. Исследуя причину научного величия, мы находим, что здесь дело идёт главным образом о двух факторах, а именно об открытии и изобретении. Коперник, Галилей, Ньютон прославились своими многочисленными и выдающимися открытиями. Как мы видели в начале этой главы, успех людей, делающих открытия, отчасти зависит от внешних условий, но мы не остановимся здесь на внешнем явлении, а попытаемся ознакомиться с теми психологическими условиями, которые лежат в основе гениальных открытий.

Когда Галлей однажды спросил Ньютона, как это он умудрился сделать столько великих открытий, тот ответил: «Это удалось мне благодаря непрестанному о том размышлению». В другом случае он также выразился, что если он сделал что–нибудь выдающееся, то обязан этим лишь своему неустанному прилежанию и терпению.

Галилей был неутомим в труде и исследовании до глубокой старости. Когда он уже ослеп на оба глаза, он писал: «Не видя света, я продолжаю размышлять о различных предметах природы и не могу заставить своих мыслей отдохнуть, как бы сильно этого не желал. Эта беспрестанная деятельность моего ума почти совсем лишает меня сна».

Эти и другие подобные выражения выдающихся учёных, описывающих свою умственную деятельность и происхождение своих гениальных идей, звучат совсем не так, как подобные же описания гениальных поэтов и композиторов. Великие открытия – если только они не были следствием случайности – никогда не были сделаны «бессознательно», «как во сне», «как бы в состоянии сомнамбулизма», а они, напротив, требуют полнейшего бодрствования, сознательного мышления, неустанного прилежания. Эти особенности, которые мы находим у всех великих исследователей и учёных, основаны на высшем утончении той части психического органа, которую мы должны считать носительницей умственных способностей. Люди, делающие великие открытия, обладают прежде всего замечательной способностью наблюдения. Для этого, как мы знаем, главным образом нужно умение всецело сосредотачивать внимание на внеш






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.