Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






И.М. Семенко 7 страница






В стихотворении «Островок» есть строки, построенные как детские стихи:

Тропинки извивы
Под сводами ивы,
Где слышно: «ку-ку»,
Ведут к озерку...

Перед нами почти примитив — Языков его не боится. Правда, далее в «Островке» эмоциональная интенсивность ослабевает, появляются изысканные, но холодные обороты: природа-кокетка, мечтательные сны, таинственный рок.

Если Державин подмечал очевидные всякому, но неожиданные и редкие эффекты пейзажа, «плывущих птиц на луг» (отражение в воде неба); если Жуковский видел, как «сияет» в сумраке лебедь, то для Языкова важнее всего, что берега — зеленые, а трава — свежая («Островок»). И он показывает значительность этого очевидного: ведь свежесть покрывающей землю травы и ее зеленый цвет — основные признаки ее жизни1.



Предпочтение основных, «очевидных» признаков — чисто фольклорная особенность лирики Языкова.

Созови из стран далеких
Ты своих богатырей,
Со степей, с равнин широких,
С рек великих, с гор высоких,
От осьми твоих морей!

Это обращение к России в послании Д. В. Давыдову. Пушкин, по воспоминанию Гоголя, плакал, слушая его. Однако сам Пушкин написал — «Отчизны дальной»2. Здесь же — совсем как в народной песне — страны далекие, равнины широкие, реки великие, горы высокие.

У Пушкина простое становится сложным, у Языкова оно оставалось простым, но возвышенным и значительным по-своему. Примером тому являются языковские пейзажи, составляющие один из наиболее интересных предметов его лирики. Песенная фольклорность сочетается здесь с книжной торжественностью, традиционно одическим «высоким слогом».

Присмотримся к тому, как строятся у Языкова его «программные» стихотворения о посещении Михайловского и Тригорского:

В стране, где вольные живали
Сыны воинственных славян,
Где сладким именем граждан
Они друг друга называли,

Куда великая Ганза
Добро возила издалеча,
Пока московская гроза
Не пересиливала веча.

«Сыны воинственных славян» — патетическая формула декабристской поэзии. Привозимое издалеча «добро» — знак торговой жизни — языковское лексическое новшество (элегические поэты и даже Пушкин в лирике такими «простонародными» выражениями не пользовались). Затем опять свободолюбивая патетика гражданской оды («Когда ливонски знамена // Душа геройская водила...» и т. д.).

Псков и его окрестности связаны с героическим прошлым Руси; это место ссылки Пушкина; место, где другой поэт, Языков, встретился с ним. Сама природа этой страны питает жизнь и «душу»:

...родимая природа
Ее лелеет и хранит
И ей, роскошная, дарит
Все, чем возвышенна свобода.

«Родимая» земля и человек — как бы одно нераздельное существо.

Языкова интересует прежде всего то, что, в его понимании, является первоосновой жизни. В «Тригорском» пейзажи вставлены в раму «утро — день — вечер» природы, но это не имеет характера иллюстративной описательности, свойственной распространенным в XVIII веке жанрам «времена года» и «времена дня». Утро, день,

вечер отмечают течение жизни в природе. В языковских описаниях сочетаются торжественность с «оживленностью»:

Бывало, в царственном покое,
Великое светило дня,
Вослед за раннею денницей
Шаром восходит огневым,
И небеса, как багряницей,
Окинет заревом своим;
Его лучами заиграют
Озер живые зеркала;
Поля, холмы благоухают;
С них белой скатертью слетают
И сон, и утренняя мгла...

Природа здесь не олицетворенная (как у Ломоносова), не одухотворенная (как у Жуковского), — она живая. Светило восходит и «окидывает» багряницей небеса, озера «играют».

Росой перловой и зернистой
Дерев одежда убрана,
Пернатых песнью голосистой
Звучит лесная глубина.

В языковских картинах всегда присутствует воспринимающий их человек. Не так, как у Жуковского, — по-иному. Языковский человек природу воспринимает непосредственно, чувственно: утро — пробуждение жизни, бодрости, «восторга» и труда; день — зной, жара, иссушающая живое; вечер — «мгновенья дивные» летней грозы, все освежающей; она приходит, чтобы

...Восставить утро золотое
Грозой омытой стороне.

Языкову дороги простейшие, но при этом существеннейшие свойства вещей.

И часто вижу я во сне:
И три горы, и дом красивый,
И светлой Сороти извивы
Златого месяца в огне,
И там, у берега, тень ивы —
Приют прохлады в летний зной,
Наяды полог продувной;
И те отлогости, те нивы...

(«П. А. Осиповой» — «Благодарю вас за цветы...»)

Начавшее было складываться поэтическое настроение в духе Жуковского сразу отменяется словом «красивый». «Тень ивы» (вспомним Жуковского — «гибкой ивы трепетанье») у Языкова — «полог продувной», спасающий от зноя и духоты. Бытовое выражение того времени применено к мифологической Наяде.

В языковских пейзажах основой является рельеф. В «Тригорском»:

Там, у раздолья, горделиво
Гора треххолмная стоит;
(На той горе, среди лощины,
Перед лазоревым прудом,
Белеется веселый дом.

И отлогости, и гора треххолмная, и среди лощины — точное определение рельефа.

Постоянны у Языкова «скаты» холмов. В «Корчме» — озеро «полгоризонта облегло». Иногда «рельефность» даже переносится в метафорический план: «Тебя руками обогнуть», «склоны плеч» и т. п.

Сии круги и ленты вод...
...Все видно: цепь далеких гор
И разноцветные картины
Извивов Сороти, озер...

А вот детальный рельеф береговой линии:

Где под кустарником тенистым
Дугою выдалась она
По глади вогнутого дна,
Песком усыпанной сребристым.

Главное внимание Языкова обращено не на красоты пейзажа и не на душевные состояния, навеваемые ими.

По золотистым полосам
Скирды желтелись, там и там
Жнецы к товарищам взывали,
И на дороге, вдалеке,
С холмов бегущие к реке
Стада пылили и блеяли...

Вспомним стихотворение Жуковского «Вечер»:

Когда с холмов златых стада бегут к реке
И рева гул гремит звучнее над водами...

У Языкова «золотистый» не может остаться основным тоном — он сразу же уточнен — желтелись. А у Жуковского стада, бегущие с «златых холмов» к тем самым водам, где «сладко струй плесканье», не могут ни «пылить», ни «блеять»...

Однако в «Тригорском» эти слова — совсем не нарочитые «прозаизмы» и не «низкие». В них есть своя патетика:

И кони спутанные бродят,
И псы валяются; молчат
Село и хо́ лмы; душен сад,
И птицы песен не заводят...

Валяющиеся псы тут являют собой признак безжизненности. Они выражают общее изнеможение природы: солнце «стоит», вода «чуть движется» от жары (тут же слова «почиет», «рдеет», «в бездне»).

Изображение природы у Языкова совершенно иное, чем у Державина, Пушкина, Тютчева. У Пушкина природе свойственна «одушевленность» (что в известной мере идет от Жуковского). У Тютчева природа — это, по существу, конкретный, телесный образ «мировой души»:

И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды...

(Тютчев, «Летний вечер»)

Тютчев создает пантеистический миф:

И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет —
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.

(Тютчев, «Полдень»)

У Языкова же изнемогает от жары не олицетворенная в образе живого существа природа — а все действительно живое — хотя бы и «валяющиеся псы».

Кульминация стихотворения — с необычайной подробностью изображенное купанье. Оно одновременно и торжественно и чувственно:

Одежду прочь! Перед челом
Протянем руки удалые

И бух! — блистательным дождем
Взлетают брызги водяные.
Какая сильная волна!
Какая свежесть и прохлада!
Как сладострастна, как нежна
Меня обнявшая наяда!
Дышу вольнее, светел взор,
В холодной неге оживаю
И бодр и весел выбегаю
Травы на бархатный ковер.

Заметим, что о купанье своего Онегина Пушкин сообщал читателю как о некоем проявлении чудачества, — с помощью изысканной рифмы:

Прямым Онегин Чайльд-Гарольдом
Вдался в задумчивую лень:
Со сна садится в ванну со льдом...
и т. д.

Языков описал купанье и в одном из поздних стихотворений:

И громом, и пеной пучинная сила,
Холодная, бурно меня обхватила,
Кружит, и бросает, и душит, и бьет!
И стихла. Мне любо. Из грома, из пены
И холода, легок и свеж, выхожу...

(«Морское купанье», 1840)

Энергически и самоуверенно звучит в этом контексте короткое «мне любо».

В поэзии Языкова в стилистическом отношении всегда разграничены главные предметы изображения и предметы «фона».

Традиционные и условные поэтические формулы создают красочный, нарядный стилистический узор, на котором рисуется основной контур образа.

Голубоокая, младая,
Мой чернобровый ангел рая!

(«Ау!»)

Здесь образ формируется эпитетом «чернобровый», в том числе фольклорными ореолами вокруг этого слова, — но не ангелом, не раем, не голубоокой и не младой, Между

тем, не говоря о Батюшкове, Жуковском и других поэтах, разрабатывавших или использовавших элегический стиль, даже у Пушкина слова этого типа играли роль в структуре образа более фундаментальную.

У Языкова «наяда» — слово фона, которое оттеняет торжественный смысл пресловутого «полога». Поэт не использует ни основное, ни какие-либо дополнительные значения слова «наяда» — ему важна преимущественно его окраска.

Смысл «украшающих» слов для Языкова менее существен, чем создаваемый ими колорит.

Мой ангел милый и прекрасный,
Богиня мужественных дум!

(«К музе»)

Образ «музы» чаще всего служит автору способом охарактеризовать свою поэзию. Ясно, что «ангел», «милый», «прекрасный», «богиня» здесь выступают не в этой основной функции, а лишь в украшающей, так как основная характеристика «дум» автора заключена в слове «мужественных». Языков это различие стилистики «обыгрывает». Здесь-то и коренится возможность самых неожиданных по смыслу словосочетаний.

Иное мы видим у Пушкина. У него, в сущности, нет деления на слова «фона» и «основные». Пушкин предельно углубляется в разнообразные смысловые значения и ассоциации, заключенные в каждом слове. Неожиданные словосочетания для него не характерны:

И нет отрады мне — и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые, два данные судьбой
Мне ангела во дни былые.
Но оба с крыльями и с пламенным мечом...

(«Воспоминание»)

Ангел-мститель, ангел с мечом не противоречат традиционным религиозным и литературным представлениям: в них нет ничего необычного, как и в том, что ангел — «с крыльями». Ю. Н. Тынянов когда-то оставил открытым вопрос — чем мотивируется пугающая неожиданность пушкинского оборота: «Но оба с крыльями» —

и даже считал, что это совсем не мотивировано1. Ведь ангел с крыльями — это самый «обыкновенный» ангел...

Дело в том, нам кажется, что Пушкин предельно использует разнообразные значения самого слова «ангел», не скрещиваемого и не сталкиваемого с другими (как столкнул слова «ангел» и «чернобровый» Языков). Слово «ангел», кроме религиозного, имело условно комплиментарное значение, в применении к женщине, а также — в традиционной элегии — часто было опоэтизирующим словом и т. п. Выражение «ангел-хранитель» часто употреблялось как условно-элегическое. «Два ангела» сначала и фигурируют в «Воспоминании» именно в этих смыслах, подкрепляемых элегическим «тени милые», «дни былые», «данные судьбой».

Противительный оборот «Но оба с крыльями» вводит в строй классический «атрибут» ангела (крылья); образ при этом углубляется неизмеримо. Условные элегические ангелы как своего рода «оборотни» превращаются в «настоящих»... На кратком стыке двух полустиший Пушкин создает новые смысловые структуры, путем включения традиционных смыслов.

В тех же случаях, когда Пушкин применял неожиданные сочетания слов, он добивался их единства, путем смыслового взаимопроникновения и взаимообогащения («зимних друг ночей — трещит лучинка...»).

Языков, в отличие от Пушкина и подобно Денису Давыдову, значения разъединяет. Но делает это по-другому и в других целях, чем Давыдов.

У Давыдова был важен эффект «разлада» слов: то, что они «рычат, оказавшись вместе». В поэзии Языкова важен эффект резонанса. От столкновения с соседним слово приобретает дополнительную «громкость» — как звук, ударившийся о преграду, оно возвращается усилившимся.

Яркость фона, интенсивность и глубина основных тонов характерны для многих стихотворений Языкова; современники в нем усматривали прежде всего «какой-то электрический восторг».

Одна из наиболее характерных особенностей стиля Языкова — сочетание литературных, «книжных» приемов с фольклорными.

Поэт, очень много сделавший для изучения русского народного творчества, в собственной лирике широко использует фольклорную стихию. Он, например, применяет свойственные фольклору тавтологические обороты: «Дыханьем надышаться» («А. П. Готовцевой»); «песни... певиц»; «пляски... плясавиц» («А. Н. Вульфу» — «Прошли младые наши годы...»), «Твоей прекрасной красотой, твоим величьем величава» («К музе») и т. п.

Под зелеными кустами
Сладко, дева-красота,
Я сжимал тебя руками;
Я горячими устами
Целовал тебя в уста.

(«Элегия» — «Ночь безлунная звездами...»)

Челом в чело, очами в очи,
Уста в уста и грудь на грудь.

(«Элегия» — «Блажен, кто мог на ложе ночи...»)

Языков применяет характерный для фольклора прием парности слов, близких по звучанию: «Слова святые: пей и пой» («Песня» — «Кто за бокалом не поет...»); «Уж мы пили, уж мы пели» («Девятое июня»). Часто пара слов представляет собой семантический контраст: день ведет за собой ночь, земля — небо, глубина — высоту и т. д.

Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет.

(«Пловец» — «Нелюдимо наше море...»)

В обгон летели наши дни,
Светились ярко наши ночи.

(«К Пельцеру»)

Где и когда мы: ты да я...

(«А. С. Пушкину» — «О ты, чья дружба мне дороже...»)

Семантические пары зачастую выражены двумя глаголами, противоположными по смыслу и дающими эффект сопоставления-противопоставления:

Открывала, закрывала
Ты лазурь своих очей.

(«Элегия» — «Ночь безлунная звездами...»)

Каждый день меня счастливым
Находил и оставлял.

(«Островок»)

И смуглых персей дикий трепет
То усыплял, то пробуждал.

(«Элегия» — «Блажен, кто мог на ложе ночи...»)

Один из излюбленных приемов языковской поэтики — параллелизм, обнаруживающий ее осознанность и тончайшую обдуманность:

Как эта ночь, стыдлив и томен
Очаровательный твой взор;
Как эта ночь, прелестно-темен
С тобою страстный разговор;
Ты вся мила, ты вся прекрасна!
Как пламенны твои уста!
Как безгранично сладострастна
Твоих объятий полнота!

(«Дева ночи»)

Простейшие приемы фольклора приобретают большую поэтическую изощренность:

Не жив поток под сумраком туманов,
Не ярок взгляд заплаканных очей;
Медлительно в безмолвии ночей
С холма на холм порхает стая вранов,
Не скоро сна тревожного мечты
От юноши денница прогоняет;
Не скоро он волшебные черты
И горькие обиды забывает...

(«Не жив поток под сумраком туманов...»)

Сопоставлены явления, между которыми нет прямой ассоциативной связи — поток и взгляд. Некоторая неясность, зыбкость ассоциаций, их «затуманенность», входит в замысел поэта. Если сразу ясен параллелизм строк «Не жив... не ярок...», а также «не скоро... не скоро», то лишь постепенно становится заметной глубокая связь с ними строк о «холмах» и «вранах». На первый взгляд не останавливающее внимание слово «медлительно» — менее заметная

смысловая вариация к «не скоро». Эта вариация ведет нас к пониманию еще одной параллели — между образом медленно летающих «с холма на холм» вранов и образами тревожного сна, где сознание вновь и вновь тягостно-медлительно возвращается к «волшебным чертам» и «горьким обидам». Эта «сумрачность» неявных параллелей создает в начале стихотворения очень необычное меланхолическое настроение.

Как правило, в стихах Языкова господствует прием семантического параллелизма с анафорическим повтором. Четкий и явный параллелизм, с повторением одних и тех же значений и звуков, обычно способствует «бодрости», яркости, стремительности языковского стиха:

Свободны, млады, в цвете сил.
Мы весело, мы шумно жили;
Нас Бахус пламенный любил,
Нас девы хищные любили.

(«К Пельцеру»)

«Мы — мы, весело — шумно; нас — нас, любил — любили». Элементарная глагольная рифма (жили — любили) придает четкость параллелизму, да и сама является одним из проявлений параллелизма в стихах1. «Бахус пламенный» и совсем неожиданное «девы хищные» делают необыкновенной эту обыкновенную форму.

Языковские сравнения (тоже одна из его излюбленных форм) часто включают в себя повторы:

Бегите, дни, как эти воды,
Бегите, дни, быстрей, быстрей.

(«Ручей»)

Повторы часто нанизываются поэтом один на другой:

Померкла неба синева,
Безмолвны рощи и поляны;
Там, под горой, едва-едва
Бежит, журчит ручей стеклянный.
Царица сна и темноты,
Царица дивных сновидений!
Как сладостно ласкаешь ты...

(«Ночь»)

Догоняющие друг друга наивно-симметричные «едва-едва||бежит, журчит» своеобразно сочетаются с изысканными «царицей сна», «царицей дивных сновидений» и т.п.

В некоторых поздних стихах Языков в повторах и параллелизмах добивается, напротив, внешней асимметрии и благодаря этому впечатления болезненности, надорванности:

Печальный, трепетный и томный,
Назад, в отеческий мой дом,
Спешу, как птица в куст укромный
Спешит, забитая дождем.

(«Элегия» — «Бог весть, не втуне ли скитался...»)

«Спешу», «спешит» — четко анафорические начала строк; и все же в целом здесь впечатление асимметрии, поскольку «спешит» — часть синтаксического единства, разбитого переносом из стиха в стих («как птица в куст укромный//Спешит»).

Еще пример того же рода, контрастирующий с яркой и четкой ритмичностью других языковских повторов:

Мне своды небес чтоб высоко, высоко
Сияли, открыты туда и сюда;
По краю небес чтоб тянулась гряда
Лесистых пригорков, синеясь далёко,

Далёко...

(«Элегия» — «И тесно и душно мне в области гор...»)

Здесь на стыке двух строф и повтор и перенос; повтор даже усиливает асимметрию, так как дополнительно акцентирует слово «высоко», оторванное от своего синтаксического целого («высоко//Сияли»). Асимметрия далее распространяется на строфику. Строфическая пауза создает разрыв, остановку дыхания — разъединив сращенные в повторе «далёко, далёко». Стихотворение не случайно напоминает позднее давыдовское «Я помню — глубоко...». Впрочем, надо опять оговориться, что, как правило, Языков применяет повторы в целях эпического «раздолья». Этим его повторы (и параллелизмы) отличаются от обычно принятых в поэзии.

Что касается звуковых повторов самих по себе, то они в системе Языкова особенно важной роли не играли.

Языкову было нужно общее, мажорное и эффектное звучание целого; звук к звуку, как Жуковский и Батюшков, он не подбирал. Но отдельные случаи звуковых повторов у него замечательны, как, например, «Волги вал белоголовый» («Молитва» — «Молю святое провиденье...») или «Зашепчет шорохом шагав» («Элегия» — «Меня любовь преобразила...»)1. В этой элегии разного рода повторы — в том числе звуковые — очень искусны и тонки:

Меня любовь преобразила;
Я стал задумчив и уныл;
Я ночи бледные светила,
Я сумрак ночи полюбил.

Двукратное «ночи» оказывается сильно звучащим.

Как живо Геспер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей.

(«Как живо Геспер благосклонный...»)

Опять тот же прием (сонны — бессонницы), усиленный рифмой; «о» звучит глубоко, почти как носовое. Неявный (но очень искусный звуковой повтор — в «Деве ночи»; слово иста́ евать, само по себе очень необычное, созвучно с уста и очи предшествующего стиха.

Повтор — один из наиболее существенных фольклорных признаков языковской поэзии. Это закономерно у поэта с пристрастием к «чистым цветам спектра». Языков, как правило, создает повторы не из красочных слов фона, а из своих коренных, «простых» слов. Повтор увеличивает пространство, занимаемое таким словом, и значение его увеличивается в объеме, становится более интенсивным. «Далёко, далёко — красив, одинок» («Островок»); «О слава богу, слава богу, // Я не влюблен, свободен я» («Слава богу»). Того же типа «Но — всё проходит, всё проходит» («А. М. Языкову»); «всему конец, всему конец» («А. Н. Вульфу» — «Не называй меня поэтом...»); «Когда-нибудь и где-нибудь» («К Пельцеру»); «Тогда, мой друг, тогда, мой друг» (там же). «Туда, туда, туда!..»— не дважды, как у Гете в «Песне Миньоны», а

трижды употреблено это слово («А. Н. Вульфу» — «Поверь, товарищ, сладко мне...»).

И так и льется, так и льется
Его серебряный напев.

(«Я. П. Полонскому»)

И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.

(«Землетрясенье»)

Повторение существительных, прилагательных, глаголов делает их многозначительными и торжественными:

Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой
Собралися мы сюда.
Помним хо́ лмы, помним долы,
Наши храмы, наши селы
И в краю, краю чужом
Мы пируем пир веселый,
И за родину мы пьем.

(«Песня» — «Из страны, страны далекой...»)

Наконец, еще одно и, может быть, наиболее специфическое свойство языковской поэтики (фольклорное по своей природе) — избыточность. Это слово по отношению к себе употреблял сам Языков («избыток страсти молодой»). У Пушкина оно в стихотворении «К Языкову» — основа известной характеристики поэта («Какой избыток чувств и сил, // Какое буйство молодое!»).

В изобилии языковских эпитетов, определений, присоединительных конструкций также выражается размах, удаль, безграничность возможностей, мощь поэтического дыхания. Кстати, многие языковские стихи и строятся на едином дыхании, как одна фраза1.

Языков зачастую как бы не хочет и не может остановить полет своего стиха, стремится к ничем не ограниченному простору, демонстрирует безудержность и неисчерпаемость своего воображения. Все это особенно действенно благодаря многим дерзновенным словосочетаниям.

Но и там, где Языков нарочито подбирает самые привычные слова, его простота по-фольклорному глубока:

Моя краса, мое светило,
Моя желанная, где ты?

(«Вы не сбылись, надежды милой...»)

Любовь к отечеству — «смела, и сильна, и победна» («Новгородская песнь 1-я. 1170 г.»); возлюбленная — «она мила, она далеко, она изменит» («П. Н. Шепелеву»); вино — «как утешительно, как нежно, как упоительно оно» («Виленскому»); волны — «росли, текли, шумели» («К музе»); муза — «вольна... и горделива и смела» («Аделаиде»).

И неподкупностью трудов,
И независимостью лени,
И чистым буйством помышлений,
И молодечеством стихов.

(«А. П. Елагиной при поднесении ей своего портрета»)

Сии подарки жизни шумной,
Летучей, пьяной, удалой,
Высокоумной, полоумной,
Вольнолюбивой и пустой!

(«А. М. Языкову» — «Ты прав, мой брат: давно пора...»)

Моя надежда и забава,
Моя любовь, и честь, и слава —
Мои стихи — тебе привет!

(«Тригорское»)

Но та минувших лет божественная доля,
Та радость и печаль, та вольность и неволя,
Чем сердце и кипит и стынет вновь и вновь,
Ликует, нежится, беснуется — любовь...1

(«Камби»)

«Избыточны» языковские сравнения:

Отважный, как свобода,
И быстрый, как Перун.
Ты строен, как природа,
Как небо, вечно юн.

(«Мое уединение»)

В бурном многословии сцеплений и нанизываний Языков умел избегать вялости, когда-то ужаснувшей Батюшкова в неудачном стихотворении молодого Вяземского «К подруге»:

О милая подруга...
Приди под кров родной,
Под кров уединенный,
Счастливый и простой,
Где счастье неизменно
И дружбой крыл лишенно
Нас угостит с тобой.

«Если б ты меня, — писал Батюшков Вяземскому, — звал под свой кров и нанизал бы в разговоре столько эпитетов, то я, верно бы, не пошел. Бога ради, это поправь! Вообрази себе, что кров родной — этого довольно, а еще уединенный и простой; счастливый — этого мало, но еще где счастье неизменно»1.

Поэтика Языкова строится именно на том, чтоб насытить, наполнить «душевный простор» (выражение К. С. Аксакова).

В поздних стихах Языкова нельзя не заметить изменений, происшедших с его поэтикой. Блестящие прежде повторы превратились в беспомощное «жевание» темы. Они теперь, как правило, ничего не усиливают, а лишь растягивают стих и придают ему вялость, вместо былой темпераментности:

Судьбы великой, жизни славной
На много, много, много дней.

(«Константину Аксакову»)

Языков, исказивший свой пафос, сузивший свой взгляд на мир, почти бессмысленно повторяет в стихах «К Чаадаеву», исполненных ненависти к западничеству:

А ты тем выше, тем ты краше;
Тебе угоден этот срам,
Тебе любезно рабство наше.
О, горе нам, о, горе нам!

Что касается «изобильности» языка, то она зачастую начала превращаться в свою противоположность — в бедность выражения:

Сам стихи мои читал я,
И читанье запивал я
Сокрушительным питьем;
И друзья меня ласкали:
Мне они рукоплескали...
и т. д.

(«Девятое мая», 1839)

Языковский патриотический пафос вырождается в шовинистическую риторику:

Прими ж привет, страна родная,
Моя прекрасная, святая,
Глубокий, полный мой привет...

(«А. Н. Вульфу» — «Прошли младые наши годы...»)

Если бы только это осталось от позднего Языкова, то можно было бы полностью согласиться с теми, кто расценивал его в это время весьма скептически. «Языков — поэт выражения, — писал Кс. Полевой. — Мы не нашли в нем никаких глубоких, многообъединяющих идей»1.

Но и личная и патриотическая лирика позднего Языкова поверхностными декларациями не исчерпывалась.

Поздний Языков силен там, где он по-новому для себя вдумчив, внимателен, серьезен.

Ранее языковские избыточные описания не знали детализации. Теперь размашистость преображается в подробность. Подробности не только фиксируются почти педантически, но каждая тяготеет к тому, чтобы самой стать основным «предметом». Из их сцепления строится исчерпывающее изображение целого. Прежний языковский пафос сочетается с новыми художественными тенденциями в стихотворении «К Рейну» (1840), по-своему очень интересном:

...Тебе привет из стран Биармии далекой,
Привет царицы хладных рек,
Той Камы сумрачной, широкой и глубокой,
Чей сильный, бурный водобег,
Под кликами орлов свои валы седые
Катя в кремнистых берегах,
Несет железо, лес и горы соляные
На исполинских ладиях;
Привет Самары, чье течение живое
Не слышно в говоре гостей,

Ссыпающих в суда богатство полевое,
Пшеницу — золото полей;
Привет проворного, лихого Черемшана
И двух Иргизов луговых...

Здесь видно, насколько своеобразна патетика Языкова. Многому, однако, Языков научился у Пушкина. Так же как Вяземский, он уже после смерти Пушкина усваивает наиболее глубокие его открытия, в частности — от торжественных интонаций переходит к разговорным.

Для новых интонаций Языков находит новые ритмы. Теряет свое господство «бойкий ямб четверостопный», которому поэт, нетерпеливо пропуская метрические ударения, «перелетая» через них, раньше придавал убыстренность темпа1. Теперь темп — замедленный, дающий возможность остановиться на подробностях. Таков, например, нехарактерный для Языкова прежде шестистопный ямб с парной рифмой («александрийский стих»), Им написаны многие стихи 1839—1840 годов: «Элегия» («Толпа ли девочек, крикливая, живая...»), «Гастуна», «Иоганнисберг», «Переезд через приморские Альпы», «Ницца приморская», «Ундина». В последнем стихотворении (оно написано под впечатлением поэмы-сказки Жуковского) Языков «высокой тишине» этого поэта отдает преимущество перед экспрессией, от которой «бывает много грому».

Языков как бы метил в себя самого. Но хотя в его замечании есть истина, своеобразный «гром» его патетической поэзии придал новую звучность и силу русской лирике, переживавшей тогда одновременно и свой период становления, и свой «золотой век».

 

Иль думы долгие в душе моей питаю.

(«Осень»)

У Баратынского бытовые картины из его жизни встречаются только в частных письмах:

Сноски

Сноски к стр. 94

1 Цертелев — реакционный литератор.

2 П. А. Вяземский, Записные книжки, изд-во АН СССР, М. 1963, стр. 53.

Сноски к стр. 95

1 «Русский архив», 1880, т. III, стр. 444.

2 См. статью В. Саянова «Денис Давыдов». — В кн.: Денис Давыдов, Полн. собр. стихотворений, Л. 1933.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.