Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Ю. Манн






«СТРАНСТВОВАТЕЛЬ И ДОМОСЕД» БАТЮШКОВА

// Динамика русского романтизма: В.Жуковский, К.Батюшков, А.Пушкин..: Пособие для учителей, студ.-филологов и преподавателей гуманит. вузов. - М., 1995. - С. 331-336.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

«Поклонник суетным мечтам»

(Романтическая поэтика в свете иронии)

 

Начальные стадии русского романтизма, как мы уже отмечали (см. главу 4), характеризуются довольно выдержанным в своей основе, «серьезным» тоном.

Романтическое произведение знает и иронические намеки, и сатирические пассажи, и инвективы, однако все это определенно и четко направлено против фона, окружения центрального персонажа, против ограниченной и низкой толпы.

Так развивалась романтическая поэма пушкинского типа, поэма Рылеева, Козлова, Баратынского и других, а затем – рядом с ними – драматургические и прозаические жанры русского романтизма. Диалогический конфликт в произведениях типа «Дмитрия Калинина» расширил сферу комического: его лучи задели фигуру центрального персонажа, но очень осторожно, щадяще, оттенив главным образом его житейскую практическую уязвимость и недостаточность. И такое ироническое ретуширование равносильно было возвышению–эстетическому и философскому.

Иными словами, под сомнение не ставилось субстанционально-значительное в самом романтическом конфликте; последний не превращался в объект иронии или пародирования.

Постепенно, однако, нити иронии проникают в саму основу романтического конфликта, делая ее пестрее, многоцветнее – и в то же время готовя условия для преодоления такого типа конфликта вообще.

Предвестием этого процесса является стихотворная сказка-повесть К.Н. Батюшкова «Странствователь и домосед» (написана и опубликована в 1815).

Исследователями творчества Батюшкова уже отмечен большой историко-литературный интерес этой повести, которая «с замечательной рельефностью отражает развитие нового романтического мироощущения у «послевоенного» Батюшкова»[1] [1 Фридман Н. В. Поэзия Батюшкова. М., 1971. С. 218] (то есть после его участия в Отечественной войне 1812 года).

Добавим, что повесть отражает новое мироощущение (или, в наших категориях, новые моменты конфликта) вместе с явной тенденцией к иронии, и последнее, пожалуй, самое любопытное. Ведь «Странствователь и домосед» несколькими годами упредил появление русской романтической поэмы, а с нею – мощный подъем русского романтизма. Для пародирования романтизм еще не накопил соответствующего материала, еще нечего было пародировать. Да и по существу категория «пародии» была бы тут не самой точной. Нити иронии еще очень тонко обволакивают здание романтического конфликта; притом что последний еще не до конца определился, достроился.

Один из двух братьев-афинян, Филалет, покидает родину ради дальних пределов. Это еще не романтическое бегство, но путешествие («странствие», как напоминает заглавие), как, скажем, в «Чувствительном и холодном» Карамзина, «Теоне и Эсхине» Жуковского и в других произведениях предромантической поры. Для романтического бегства еще не хватает резкости разрыва; мотивировка не заострена, общественно-неопределенна; она, так сказать, еще экстенсивна, растянута как длительное переживание: «О! Я с тобой несходен; Я пресмыкаться неспособен В толпе граждан простых...»

Следующий затем диалог Филалета с его братом Клитом подчеркивает ту же длительность, а заодно впервые овевает облик будущего «странствователя» легкой иронией. Устремления Филалета еще смутные, неопределенные, хаотичные:

«Чего же хочешь ты?» – «Я? славен быть хочу» –

«Но чем?» – «Как чем? – умом, делами,

И красноречьем, и стихами,

И мало ль чем еще? Я в Мемфис полечу

Делиться мудростью с жрецами:

Зачем сей создан мир? Кто правит им и как?

Где кончится земля? Где гордый Нил родится?

Зачем под пеленой сокрыт Изиды зрак,

Зачем горящий Феб все к Западу стремится? –

Какое счастье, милый брат!

Я буду в мудрости соперник Пифагора!

В Афинах обо мне тогда заговорят...»

Перечисление будущих дел Филалета дано от лица персонажа, но так, что в его речи чуть-чуть сквозит насмешливая интонация автора, то ли восхищающегося, то ли иронизирующего над юношеской размашистостью желаний («...и мало ль чем еще?»). Невольно предвосхищается более поздняя фраза Грибоедова: «Взгляд и нечто. Об чем бишь Нечто? – обо всем...»

Путешествие не приносит Филалету желаемого успокоения, не дает разрешения поставленных вопросов. Оно приносит одно разочарование за другим. Не выдерживают встречи с жизнью мифологические представления этого античного Дон Кихота («Да где ж тритоны все? Где стаи нереид? Где скрылися они с толпой океанид? Я ни одной не вижу в море!»). Не удовлетворяют его плоды преподанной в Мемфисе египетской мудрости «о жертвах каменной Изиды, Об Аписе – быке иль грозном Озириде», – как и все другие теории и учения, с которыми столкнулся странствователь. Но самое сильное разочарование постигло Филалета по возвращении в Афины, когда, умудренный опытом странствий, он решил обратиться к собравшемуся на площади народу с речью и был освистан и прогнан с «кафедры».

Можно подумать, что возвращение Филалета в родной дом под защиту преуспевающего и благополучного Клита – это молчаливое признание поражения, равносильное, скажем, возвращению Эсхина. Комический вариант неудачного «странствования» был разработан И.И. Дмитриевым – в «Искателях фортуны», в «Двух голубях», в «Причуднице», где возвращение домой (или равносильное этому пробуждение от чудесного сна, как в «Причуднице») сдобрено еще благоразумной моралью:

О вы, которых бог любви соединил!

Хотите ль странствовать? Забудьте гордый Нил,

И дале ближнего ручья не разлучайтесь...

«Два голубя»

Однако у Батюшкова завершающий поступок персонажа перечеркивает всю привычную схему. Едва Филалет пришел в себя, оправился от бед, как его вновь потянула вдаль неведомая сила. Были презрены все родственные предостережения и уговоры.

«Брат, милый, воротись, мы просим, ради Бога!

Чего тебе искать в чужбине? новых бед?..»

...Напрасные слова – чудак не воротился –

Рукой махнул... и скрылся.

Словом, «развивая мотив странствований, Батюшков пришел к полярно противоположным, по сравнению с Дмитриевым, выводам»[2] [2 Там же]. Эта противоположность тем неожиданнее, чем само путешествие Филалета, казалось, лишено высокого субъективного обоснования. Иначе говоря, финал неожидан после иронической обработки фабулы и особенно после того, что направление иронии двойственно: не только против тех, с кем встретился Филалет, его наставников и опекунов, но и против самого «странствователя».

В описании его злоключений Батюшков целенаправленно применял технику так называемых point-концовок, тонко разработанную французской поэзией[3] [3 См. об этом: WalzelO. Deutsche Romantik. Bd. II. Dichtung. Leipzig; 1918. S. 65], употреблявшуюся у нас в до- и послеромантической литературе, но старательно избегавшуюся в поэме романтической, «серьезной». И понятно, почему избегавшуюся.

Вот пример point-концовки из «Руслана и Людмилы». Княжна в плену у Черномора мечтает о смерти:

«Вдали от милого, в неволе,

Зачем мне жить на свете боле?..

Не нужно мне твоих шатров,

Ни скучных песен, ни пиров –

Не стану есть, не буду слушать,

Умру среди твоих садов» -

Подумала – и стала кушать.

Point-концовка создает такой перелом тона, лексический и смысловой сдвиг, что все предыдущее, то есть намерения и чувства персонажа, на миг ставится под вопрос. Но подобного эффекта – в отношении центрального персонажа – будут затем старательно избегать и романтическая поэма и, в основном, романтические произведения других жанров.

Однако Батюшков не боится point-концовок, причем именно в отношении центрального персонажа:

Но хижину отцов нередко вспоминал,

В ненастье по лесам бродя с своей клюкою,

Как червем, тайною снедаемый тоскою.

Притом же кошелек у грека стал легок...

«...Все призрак!» – «Сновиденье!» –

Со вздохом повторял унылый Филалет;

Но, глядя на сухой обед,

Вскричал: «Я голоден!»...

Рядом с высокой мотивировкой, заглушая ее, появляется мотивировка прозаическая. Сильнее духовных побуждений дают себя знать голод, отсутствие денег, наконец, просто инстинкт жизни. И несмотря на это, Филалет не отступает, не может отступиться от своей странной идеи! Повесть Батюшкова, одной из первых, намечает параллелизм судьбы персонажа и авторской судьбы, – и в описании последней так же сквозят иронические нотки:

Объехав свет кругом,

Спокойный домосед, перед моим камином

Сижу и думаю о том,

Как трудно быть своих привычек властелином;

Как трудно век дожить на родине своей

Тому, кто в юности из края в край носился,

Все видел, все узнал, и что ж? Из-за морей

Ни лучше, ни умней

Под кров домашний воротился:

Поклонник суетным мечтам,

Он осужден искать... чего – не знает сам!

Странствование не вдохновлялось обдуманной целью, не принесло благих плодов. Но отступиться от своей идеи не представляется возможным.

Звено, крепко связывающее обе судьбы – автора и персонажа, – словечко «чудак», появляющееся в самом конце повествования («Чудак не воротился»)[4] [4 В первоначальной публикации, в «Амфионе» (1815), это слово появлялось и ранее, в строке 125: «Сказал и сделал так Наш ветреный чудак». Оставленное лишь в заключении, слово приобрело силу своеобразной точки над «i»]. Исследователем Батюшкова собран большой материал, показывающий роль этого понятия в словоупотреблении писателя[5] [5 См.: Фридман Н.В. Указ. соч. С. 86 – 87]. «Чудак» – синоним истинного поэта, ведомого только своим внутренним голосом и отклоняющегося от обычаев толпы.

Но «чудак» сродни не только «странному человеку» (обозначение, которое затем получило особую популярность у русских романтиков: вспомним одноименную драму Лермонтова), но и «лентяю». Строки о себе из послания Батюшкова «К друзьям» – «Был ветрен в Пафосе, на Пинде был чудак... И жил так точно, как писал... Ни хорошо, ни худо!», – подчеркивая срединность, заурядность, граничат с непривычной для высокого поэта самоиронией.

Итак, ирония в «Странствователе и домоседе» то и дело вторгается в очень опасную зону, затрагивая высокость и важность романтических устремлений.

Смех не щадит ни героя, ни субстанционально-значительного, авторского в нем (ср. признание поэта, что он в стихотворении «сам над собой смеялся»[6] [6 Там же. С. 219. Впервые опубликовано в указ. соч. Н.В. Фридмана]) и, однако, не перечеркивает, не меняет направления конфликта.

Весь эффект в непреложности финального шага, увенчивающего коллизию, несмотря на тень иронической игры, брошенную на предшествующее повествование.

Известно, что современникам, прежде всего Вяземскому, стихотворная повесть не понравилась[7] [7 Сложнее было отношение к повести А.С. Пушкина. В заметках, сделанных в 30-е годы на полях 2-й части «Опытов в стихах и прозе» Батюшкова, Пушкин, хотя и критиковал растянутость и отсутствие плана, но отметил: «Конец прекрасен»].

Произведение, действительно, не вполне гармонировало с духом времени и литературы, еще только вступающей в романтическую пору, и казалось странным и неопределенным в своей творческой концепции. Однако в перспективе художественного развития обнаруживается сложность этого явления, высвечиваются его разные грани. Аналогичный факт мы уже отмечали, говоря о параллелизме судьбы автора и персонажа в романтической поэме, – параллелизме, который, во-первых, связывал романтизм с предшествующими формами; во-вторых, разнообразил и обогащал собственно-романтическую палитру красок; и, в-третьих, с точки зрения будущего, уже подготавливал почву для реалистических стилей (см. об этом в главе 4).

Подобную тройственность можно констатировать снова. С одной стороны, произведение Батюшкова подходило к романтическому «странничеству» и «чудачеству» как бы в аспекте предшествующих стилей, в том числе и классицистического, с его рациональностью и выверенностью. С другой стороны, своим ироническим призвуком «Странствователь и домосед» обогащал общее звучание формирующегося отечественного романтизма, не разрушая его общего контура, но лишь намечая в его пределах «особенную разновидность»[8] [8 См.: Кошелев В.А. Творческий путь К. Н. Батюшкова. Л., 1986. С. 60 – 61]. Однако это еще не все: в перспективе литературного развития стихотворная повесть Батюшкова предвосхищала некоторые более поздние тенденции. Предвосхищала не только романтические моменты коллизии, но и порожденную ими светотень иронии, что подготавливало почву для дальнейшего, вышедшего уже за пределы романтизма движения поэтики.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.