Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассказ. На нашей улице грейдером сделали обочины, и она одно лето была страшно пыльной, по ней непрерывно ходили грузовые машины






На нашей улице грейдером сделали обочины, и она одно лето была страшно пыльной, по ней непрерывно ходили грузовые машины. Наши матери в июле вставили вторые рамы. На следующий год по весне машины разбили дорогу, перестали по ней ездить, и она заросла гусиной травкой. Мы, ребятишки, были этому очень рады, потому что без опаски можно было играть в футбол и лапту прямо на проезжей части.

Целыми днями нас не могли загнать во двор, и только голод заставлял нас на минуту заглянуть домой. Но, взяв потихоньку кусок хлеба и неслышно прикрыв калитку, мы сно­ва стремглав бежали от строгих родительских глаз. Дома всег­да было окучивание, поливка, подметание и другие малоприят­ные дела, угнетавшие наш свободолюбивый мальчишеский дух. Меня часто заставляли полоть грядки, считая, что эта маленькая помощь по дому не надорвет моего растущего организма, но приучит к трудолюбию и заставит ценить хлеб. Эта работа доставляла мне мало радости. Когда у меня начинало рябить в глазах от корешков, я думал, что хорошо бы найти мальчишескую страну, где не надо полоть грядки и можно целыми днями играть в футбол, питаясь зелеными калачиками, и никогда не мыть ноги.

Едва до моего слуха доносились удары мяча, как сердце мое начинало сладко биться, яволновался и выдергивал вместо сорняков хилые всходы свеклы. Никакие уговоры и угрозы не могли остановить меня – я убегал на улицу. На ули­це я находил своих друзей – Трипузана, Тютю и Феря.

У нас, всех четверых, были прозвища, меня звали Чубатым. Я однажды выменял у знакомого парня за велосипедный насос голубя. Он говорил, что этому голубю цены нет, потому что он чубатый. Голубь оказался обыкновенным дикарем, об этом нам сказал старый голубятник, сосед Антипов.

С неделю голубь жил у меня под старым ведром с дырками, пока его не выпустила моя младшая сестра. Про голубя скоро забыли, а я с тех пор стал Чубатым.

Генка был прозван Трипузаном за большой живот и непомерный аппетит. Весной он в страшном количестве погло­щал цветы желтой акации, сырыми ел пескарей, на спор мог съесть дождевого червяка, предварительно выжав из него землю.

Юрку Спицына прозвали Тютей из-за маленькой сестренки. Когда ей давали конфету, она ела ее не сразу, а долго держала во рту и всем показывала. Высасывала ее, а потом прятала под язык и говорила: «Тю-тю».

Эдик Виннер в первом классе не мог выговорить «портфель» и говорил «ферь».

Прозвища эти были нашими уличными именами. Когда надо было кого-нибудь вызвать из дома через родителей, мы говорили, например: «Софья Андреевна, Ферь дома?» – и она кричала в глубь квартиры: «Эдик, тебя Чубатый зовет».

Эдик, единственный из нас, жил в большом доме, и его всегда отпускали. Тютя и я были закабалены огородами, а у Трипузана мать держала корову. Правда, рвать траву для коровы было интереснее, чем полоть грядки. Мы набивали два мешка лебедой и гусиной травкой, ставили их вместо штанг и пинали по воротам. Эдик здорово стоял на воротах и хорошо падал. У него всегда были ободраны колени.

Из нас четверых самым плохим футболистом был, пожалуй, Трипузан. Он по собственной инициативе редко играл в футбол, но, когда играли улица на улицу, его ставили в защиту. Он «ковался» даже босиком. И хотя он делал это не по злому умыслу, его боялись.

В основном же Трипузан занимался сбором утиля, который мы потом сдавали, а на вырученные деньги покупали обливные пряники и кильку, для поправки нашего здоровья.

У Трипузана был нюх на утиль, он открывал целыезалежи тряпок, бумаги или меди. Медь ценилась дороже всего.

Однажды во дворе рабочей столовой мы отыскали массу костей. Сначала собирали сверху, а потом Трипузан догадался копнуть. Это была золотая жила. Целую неделю мешками мытаскали кости старику Яичкину и зарабатывали по два, а то и по три рубля. Мы ходили грязные, от нас воняло помойкой, но чувствовали себя вполне счастливыми.

Как-то, когда мы тащили свою добычу Яичкину, нас остановил пожилой, хорошо одетый мужчина.

– Чем собирать такую гадость, стали бы лучше тимуров­цами, – сказал он.

В то время мы жили в довольстве, а счастливым наплевать на такого рода советы. Но жила иссякла, а мы уже несколько развратились доходами, и играть в футбол, не подкрепляясь пряниками, не очень хотелось.

Решили стать тимуровцами.

– Сначала к старику Смирнову, – сказал Эдик Ферь, он в школе был отличником и звеньевым.

– Дедушка, – сказал Ферь, – у вас большой сад, яблочки, малина и все такое... Вы старенький, давайте мы вам будем помогать. Наколем дров, чтобы вы не видели, или воды натаскаем.

– Нет, – сказал дед Смирнов, – я еще в силах. Я знаю, вы хорошие ребята, пионеры, но я еще в силах, – при этом он покосился на кусты смородины, которые были сплошь усыпаны спелой ягодой. Старик закрыл калитку, считая, что разговор исчерпан.

Мы стояли, досадуя и недоумевая. Мы уже собрались уходить, как дед снова открыл калитку и сказал, обращаясь к Тюте, который был ему немного сродни:

– А твоя мать, Юра, обижается, что ты ей плохо помо­гаешь.

Этим он окончательно обидел нас. Дед не понимал, что быть тимуровцем – одно, а вырывать в одиночку травинки на своих грядках – другое.

Но, несмотря на свою обиду, мы сделали еще одну попытку, сходили к бабке Фоменчихе. Та посмотрела на нас, как на сумасшедших, и, не сказав ни слова, спустила собаку. У нее в огороде ничего не росло, непонятно, зачем она держала собаку...

 

Мы по-своему отомстили им обоим: у деда отрясли две яблони, у бабки на воротах мелом написали: «Остерегайтесь, злая старуха».

После этого мы несколько дней скучали, и за это время Трипузан вырезал из каучукового мяча обезьянку. За эту обезьянку знакомые девчонки отдавали Трипузану все фанти­ки, но он только смеялся: на что ему были эти фантики? Он подарил обезьянку мне. Я показал ее отцу, и отец сказал: «Хороший слесарь получится из парня».

Подошла мать и, стукая меня по голове пальцем, проговорила: «Есть же дети, что-то делают, чем-то увлекаются, а наш болван – ни с чем пирог».

Отцу, видно, такая оценка сына не понравилась, он увел меня в другую комнату и виновато сказал: «Ты, Колька, мать не слушай – это она со зла. Но дело себе присматривай, большой ведь, в четвертый класс пойдешь. А Генка, он молодец, хорошо вырезает, ты ему отнеси пешку от наших шахмат, пусть сделает такую же, у нас одной не хватает. Сам ведь, наверное, потерял?..»

Трипузан действительно сделал точно такую же пешку. Тогда и мне захотелось сделать пешку. Я промучился два дня, но пешку так и не сделал и с досады перерезал пополам трипузановскую. А дома сказал, что он не умеет делать пешки из дерева.

В конце лета мы стали встречаться реже. Покупали учебни­ки, заживляли цыпки.

В школе нас ждал сюрприз. Трипузана и Феря рассадили. Генку посадили с новенькой. Мы возмущались, и он больше всех – сидеть с девчонкой считалось позорным. Но через несколько дней Генка перестал возмущаться, а потом заявил, что того, кто его будет называть Трипузаном, он вызовет один на один. Пришлось смириться. Генка был сильнее каждого из нас.

В середине первой четверти произошел чрезвычайный слу­чай. В кабинете естествознания исчез кусок мамонтового бивня. Это был маленький обломок, но он был гордостью школы, его нашел какой-то семиклассник во время похода по родному краю. Учитель часто показывал его нам и говорил: «Вот какие бивни бывают у мамонтов».

Не знаю почему, но все считали, что украл его Трипузан.

Учитель сходил к его матери. Трипузан показывал нам рубцы от ремня, но не признавался, что он взял эту ценную кость.

Выяснилось это месяц спустя. Трипузан выточил из кости слоненка. Он подарил его новенькой, своей соседке. А она отдала его учителю, чтобы доказать, что именно он украл этот проклятый клык.

Разноса, как ожидали, не последовало. Просто учитель сказал, что брать чужое нехорошо, но раз уж такое случилось, то лучше всего признаться и вернуть вещь. Трипузан покраснел. Мы думали, он попросит прощения, а он встал и попросил пересадить его на другое место. Генку пересадили, а слоненка поставили в кабинете естествознания. После этого случая Три­пузан как-то стал отдаляться от нас, записался в кружок ИЗО и не ходил цепляться на коньках за машины.

Иногда мы заходили к нему в гости, он всегда был перепачкан глиной, гипсом. Подоконник и стол его были завалены разными фигурками. Он охотно дарил их нам на выбор, но в футбол даже улица на улицу играть отказывался.

 

Вскоре Юрка Тютя переехал в другой город. Эдик поступил в музыкальную школу. Я стал увлекаться фотографией. Кроме школы мы встречаемся редко.

Сейчас и Эдик переехал в другой район города. Я изредка захожу только к Генке Трипузану, он по-прежнему мой сосед.

Каждый раз он дарит мне какую-нибудь фигурку. Их собралось у меня так много, что я часто дарю их своим новым друзьям. И только каучуковая обезьянка занимает почетное место на этажерке, и отец, заходя ко мне в комнату, берет иногда ее в руки и говорит: «Хороший бы слесарь получился из парня».

ХУРДА [1]

Рассказ

У меня умерли родители, а родственников было много. Дяди и тети, дедушки и бабушки по отцу и по матери предъ­являли на меня родственные права, и все наперебой считали, что они мне самые близкие. Поэтому я часто менял места жительства. В пятнадцать лет я переехал жить к дяде в де­ревню в Волгоградской области. После Пскова волгоградский июль ошеломил меня жарой, а деревня скукой. Я или в пол­ном одиночестве бродил по пыльной улице, или лежал дома на полу и читал книги.

Ребята моего возраста и старше работали в совхозе, дядя целыми днями мотался по фермам (он был ветврачом), а мое общество составляла поволжская немка, согнутая пополам старуха, которая знала по-русски столько же, сколько я по-немецки. Когда она что-нибудь говорила, я только кивал голо­вой, потому что не понимал ни одного слова. Впрочем, содер­жательные беседы мы вели не каждый день. Чаще ограничива­лись тем, что я утром говорил ей «гутен морген», а она мне — «добрый утро». Целыми днями она вязала шерстяные носки своим сыновьям и внукам, а потом отсылала их куда-то в Казахстан. Она была так сосредоточена, что забывала варить обед. Одним словом, я скучал и уже хотел было попросить у дяди денег на обратный билет, но тут он мне предложил.

– Хочешь, Колька, попасти хурду? – сказал он.

– Хочу, – ответил я, хотя не знал, что такое хурда.

– Завтра за тобой зайдет Василий, – сказал дядя.

На следующий день я познакомился с Василием, он разго­варивал со мной на «вы», но называл Колькой.

– Вы, Колька, кем Ивану Павловичу приходитесь?

– Вы, Колька, откуда родом?

– Вы, Колька, когда один будете ездить, так Машку силь­но кнутом не понукайте, она кобыла старая, списанная, мо­жет рассыпаться.

– Вы, наверное, Колька, с овцами не работали, вы только
на метре катались, но ничего, не всю жизнь на лаврах почивать, попасите хурду, кнутом научитесь хлопать. Не умеете,
наверное, хлопать? У меня хлопец говорить еще не может, а
кнутом щелкает, аж в ушах звенит.

В тот же день я узнал, что такое хурда, и научился за­лихватски хлопать кнутом.

Каждый вечер я приезжал на тряской линейке домой и ужинал вместе с дядей.

Потом мы садились друг против друга и молча читали газеты, как подобает настоящим мужчи­нам. Приятно было ощущать усталость в ногах, чувствовать, как горит от жаркого дневного солнца лицо, коротко, басом отвечать на редкие дядины вопросы.

Я мечтал с первой получки купить себе клеш и бляху с якорем, какие носили в деревне все уважающие себя парни. Брюки были просто необходимы, потому что за две недели, проведенные в отаре, я не только стал настоящим, как я ду­мал, чабаном, но и успел влюбиться, влюбиться безумно и, как мне представлялось, навсегда.

Звали ее Фешей, было ей двадцать восемь лет, – впрочем, это меня не интересовало. Было у Феши двое детей, старший в этом году должен был пойти в школу. Но это меня тоже не смущало. Мужа у нее убило на войне. Она мне казалась за­мечательно красивой, глаза у нее были теплые и карие, от них кругом расходилось множество морщинок от работы на солнце.

В жаркие дни, когда овцы стояли, уткнувшись головами в колоды, или лениво лизали соль, мы лежали где-нибудь под деревом. Я украдкой разглядывал ее, и сердце мое сладко билось. Василий, несмотря на жару и мух, храпел поодаль. Феша тоже, казалось, дремала, накрыв лицо платком. Но, словно зная, что я не сплю, она говорила лениво и тихо:

– Колька, принеси воды, что-то жарко.

Или бросала в сторону Василия:

– Храпеть здоров, как его дома терпят?

Иногда она рассказывала, как жила до войны, когда жив был ее муж:

– Мой Костя был ростом с Ваську, только в плечах поширше. Мы тогда по Волге арбузы из Камышина возили. Он, бывало, скажет: «Ну-ка, Феша, поди ко мне». Возьмет меня поперек, поднимет над головой и прямо с баржи в Волгу. И сам потом прыгнет, и плаваем мы долго и не устаем.

Рассказывала она и о том, как они работали на Урале, на шахте, но всегда почему-то кончала эпизодом, где Костя под­нимал ее на руках, и замолкала надолго.

Я страшно ревновал ее в эти минуты, и так как Костя из ее рассказов мне совсем не представлялся, то я ревновал ее к Василию. Василий был здоровый мужик, с широченной грудью, с бронзовым телом, и трудно было вообразить, что ее Костя был еще «поширше».

Впрочем, Василий себя никак не проявлял. На Фешу не глядел, а на ее вопросы, от которых меня бросало в жар, отве­чал односложно.

– Много у тебя девок было до женитьбы? – спрашива­ла она его вдруг, без всякой видимой причины.

– Много, – отвечал Василий.

– Сколько? – спрашивала она снова, поблескивая гла­зами.

– Не считал, – отвечал Василий.

– А какая была лучше всех?

– Все вы одинаковые, – говорил Василий и закуривал.

– Ну вот, – говорила Феша, шла к роднику, пела, мыла ноги и потом отпрашивалась у Василия в деревню.

– Иди, – говорил Василий, – шестерку поставлю.

– За что же, дурень, шестерку, у меня же дети без над­зору?

– Знаем, знаем, – отвечал Василий.

– Ни черта не знаешь, валух лупоглазый. – И она ухо­дила, оставляя на пыльной дороге аккуратные следы малень­ких босых ног.

Василий спокойно покуривал и говорил, ни к кому не обра­щаясь:

– Во какие бывают стервы.

«Хорошо ему, – думал я, – он умеет курить».

Однажды я пас хурду, и один ягненок лег. Я взял его на руки и понес к загону. Около будки, где ночью спал Василий, я услышал Фешин смех и мужской голос. Мне стало не по себе, я положил ягненка, схватил кнут и побежал к будке. У будки была привязана оседланная лошадь, и незнакомый мужчина целовал Фешу. Я, не помня себя, подбежал к нему. Он отпустил Фешу, и они оба недоуменно смотрели на меня.

– Что за сопляк? – спросил, наконец, мужчина.

– Врачов племяш, – сказала Феша, – не трогай его.

– Что, заступника нашла?

Феша не ответила. Мужчина сел на лошадь и уехал, а я все стоял, не в силах от стыда и горя поднять голову и дви­нуться с места.

– Ты что же, Колька, дурак такой? – спросила Феша и вдруг засмеялась и пошла за моей хурдой.

Я лег на землю за колоду, прижавшись щекой к ее прохлад­ному влажному краю. Я лежал так очень долго, до темноты. Я слышал, как Феша с Василием загоняли овец, как потом Василий ловил Машку и как застучала линейка. Я, наверное, на какой-то момент задремал, потому что не слышал, как подо­шла Феша. Я почувствовал на шее ее прохладную руку.

– Ну что ж, Колька, лежать-то, пойдем домой, что ли.

Я встал. Мы пошли напрямую по степи. Шли и молчали.

Мне было очень стыдно молчать, но я никак не мог заста­вить себя заговорить.

На краю деревни Феша остановилась и повернулась ко мне.

– Тебе сколько лет, Колька? – спросила она.

– Семнадцать, – соврал я.

– А худенький какой, – сказала она, осторожно погладив мои плечи.

Мы стояли так несколько минут. Я даже в темноте боялся поднять глаза.

– Ну что же ты? – сказала она. Я молчал.

– Ну что же ты? – повторила она. – Иди домой, уже поздно.

Я послушно побрел домой.

– Колька, – позвала она. Я остановился.

– Ты умеешь плавать?

– Да, – сказал я и продолжал стоять.

– Что же ты стоишь, – сказала она, – иди домой, тебе завтра рано вставать.

Утром я собирался в отару и все время думал, как я встре­чусь с Фешей, но в тот день она не вышла на работу, не вышла и на следующий. А еще через два дня Василий сказал, что Фе­ша перешла работать на ток. В тот же вечер я слышал, как она смеялась у себя во дворе так же, как тогда, но мне было не так больно и даже было приятно жалеть себя. Я пришел домой и долго рассматривал себя в зеркало, а потом написал стихи:

Почему я такой несчастный,

Почему это участь моя,

Почему я такой некрасивый,

Что никто не полюбит меня?..

После стихов мне стало совсем легко, и я решил сделать­ся поэтом и больше никогда ни в кого не влюбляться.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.