Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассказ. Утром жена выговорила Николаю Коноплеву, что вчера в гостях, на праздновании дня рождения ее подруги






 

Утром жена выговорила Николаю Коноплеву, что вчера в гостях, на праздновании дня рождения ее подруги, он вел себя неподобающим образом.

- Нес какую-то ахинею, повышал голос... Просто скандал учинил!

- Да какой там скандал... – с грустной улыбкой отвечал Коноплев. – Ну, высказался… Подумаешь...

- Высказался так, что теперь в глаза им стыдно будет смотреть!.. И потом, что это за женщину ты все время вспоминал?

- Не женщину, а старуху.

- Ну, правильно. То старуха, говорил, то женщина.

- Я тебе рассказывал.

- Та, что ли?

- Та, та. Успокойся. И никто вчера не пострадал. Все свои, поймут.

На том и закончили. Ругались они очень редко, и если случалось, то только так, коротко. Жена пошла на кухню готовить завтрак, а Николай сидел на кровати и смотрел в окно. На улице шел легкий снежок. Впервые он выпал два дня назад, но белым-бело уже было кругом. Холодно, должно быть, сейчас в лесу... Чего, правда, разбалаболился вчера? Он все хорошо помнил, до последнего слова: выпил-то чуть-чуть, и вовсе не пьян был, а лишь чуток на взводе. Ни голова не болела, ни тошнило сейчас. Вот только на душе тяжело. Разбередил вчера душу. Вроде уже и забыл о той старухе...

Первый раз увидел ее этим летом, где-то в начале июля.

Как раз прошли дожди, в окрестных лесах появились грибы, и Коноплев стал за ними ходить. Это было рядом: микрорайон окраинный, из дома вышел, меж пятиэтажек и девятиэтажек прошел, и – вот он, лес. Свободного времени у Николая было навалом: он работал старшим мастером на большом заводе, который, как и почти все другие заводы в городе, то и дело останавливался и всех отправляли в вынужденный отпуск, а если и была какая работа, то лишь по сокращенному графику, два-три дня в неделю. Платили соответственно – гроши. Николай, конечно, искал подработку, звонил и ходил по предприятиям и в службу занятости, но ничего не подворачивалось. Работа теперь была главным образом в торговле, а ему это претило, он предпочитал грузить товар, чем продавать его или рекламировать. Но и грузчиком подрабатывать удавалось не часто, раз-другой в месяц. Ну, сторожем еще по знакомству устроился, в библиотеке, временно: подменял на летние отпуска. И все равно свободного времени оставалась уйма, он и ходил в лес почти каждый день: и отдых хороший, можно хоть немного отойти от этой жизни, да и грибы все-таки еда, и далеко не самая худшая.

Но и в лесу уже не так-то просто было укрыться от натиска жизни: если в ближней роще, где грибов всегда было мало, и дальше, за картофельным полем, в немногих проверенных грибных местах и вокруг было еще более-менее чисто (хоть и там немало успели замусорить любители пикников, и там нет-нет да встречалась вываленная самосвалом куча мусора), то еще дальше, за бетонной автострадой, где два-три года назад так славно было срезать в березняках и осинниках тугие красноголовики, шарообразные, телесного цвета обабки и мохнато-розовые волнушки, теперь творилось нечто ужасное, и это чувствовалось уже на подходе к высокой насыпи «бетонки»: уже здесь в воздухе витал неприятный запах, который там, за насыпью, превращался в едкий смрад (из-за чего и не хотела ходить с ним за грибами жена, – один раз сходила и сказала: «Все, больше не заманишь!»). Желтые громадины тракторов К-700, давя траву своими огромными колесами, тянули и тянули грязные цистерны, и из их округлых слоноподобных тел, через толстые хоботы-шланги лилась и лилась в овражки, впадины и живописные пруды-карьеры густая жижа под названием «барда» - отходы спиртового производства. Эта-то барда и распространяла зловоние. Неподалеку от этих мест, возле деревни Мшанка, в корпусах еще недавно мощной, а теперь уже почти заглохшей птицефабрики и в строениях, стремительно возведенных возле нее, работала и успешно развивалась пиво-водочная компания «Сужа» – по названию прежде никому не известной речонки в одном из дальних районов области, где, говорили, то ли родился, то ли какое-то время жил владелец этой компании Игорь Савельевич Крутилка. Никто, однако, не знал толком его прошлого – ни где работал раньше, ни как сумел разжиться капиталом. Его лицо все чаще появлялось на экранах телевизоров и на страницах городских газет, а недавно он заявил о том, что собирается выдвинуть свою кандидатуру на выборы в Государственную Думу. Полуторамиллионный город мертво цепенел в объятиях реформ, на ладан дышали гигантские заводы тяжелой промышленности, ничего уже не производя из того, что раньше давало городу жизнь; напрочь было угроблено объединение текстильной промышленности, стояли швейные и обувные фабрики, стояли заводы – железобетонные, кирпичные, металлоизделий… А водка и пиво текли рекой, ширясь в ассортименте, расцветая новыми этикетками на фигурных бутылках и пластиковых «полторашках» и «двухлитровках», которые все плотней и плотней забивали полки вино-водочных отделов, фирменных точек, пивных ларьков…

Поток спиртного из «Сужи» тек туда, в город, а барда текла сюда, в его окрестности. Об этом уже писали в газетах (конечно, оппозиционных), но толку не было. Промелькнул однажды и сюжет по телевидению, потом – как отрезало.

Некому теперь было защищать природу, никто не наказывал и не штрафовал Крутилку, как наказывали и штрафовали когда-то директоров заводов за нарушение экологии. Барда засыхала навозного цвета коркой в овражках, где раньше больше всего попадалось волнушек; из этой корки омертвевшими прутиками торчали березки. А в большом, глубоком карьере, где когда-то, слышал Коноплев, добывали глину для черепичного завода, после чего за долгое время он превратился в пруд, теперь уже не видно было камыша: черная пузырящаяся жидкость с грязно-белой, сгоняемой ветром на одну сторону пеной поднялась до середины отвесных берегов, и лишь в углу выглядывали из нее черные, словно обугленные, верхушки деревьев. А так хорошо было посидеть здесь с удочкой, половить карасиков и гольянов! Теперь Коноплев удочку с собой не брал, рыбалка стала для него в редкость: ни машины, ни велосипеда у него не было, а ходить пешком к другим прудам или до Иртыша – далеко…

Стали еще и мусор возить сюда и вываливать аккурат возле карьера. Куча его день ото дня росла, ветер разносил по высокой траве среди редких стволов ближнего леска обрывки бумаги, легкие белые «чойсовые» банки, глянцево сверкающие разными цветами пакетики из-под чипсов, леденцов, сухариков-кириешек… Все это шуршало и хрустело под ногами, и было досадно: идешь, как по заброшенному городскому пустырю, – но Коноплев продолжал сюда ходить: грибы здесь водились, самое место для обабков. Да и главный осинник, в котором после дождей всегда появлялось много красноголовых подосиновиков, был здесь же, за накатанной машинами лесной дорогой.

Отсюда-то, из этого редкого леска, Николай впервые увидел старуху. Это было жарким ветреным безоблачным днем. Он стоял, пораженный, глядя меж толстых сосновых и березовых стволов туда, в сторону карьера, где у берега-обрыва росла трехствольная береза, а на ее фоне в ярчайшем солнечном свете, слегка колеблясь в струях прозрачных испарений, стояла она, довольно высокая, по-хозяйски уперев в бока руки, одетая в длинное светло-голубое платье, на голове - белый платок, повязанный по-русски глухо, так что видно одно лицо. Поразило его то, что эта старуха (или, может, пока не старуха, а просто женщина в возрасте, – во всяком случае, даже издалека бросались в глаза стройность и статность ее фигуры) явно пришла сюда не за грибами, как он, а – жить; за это говорил и какой-то скарб, лежавший вокруг нее на траве, а главное – маленький шалашик из ветвей, прилепившийся со стороны карьера к расходящимся букетом трем стволам березы... Уходя к осиннику, он все оглядывался на нее, уже неторопливо ступавшую по траве, и память уносила с собой эту картину, когда он под густой листвой осин привычно продирался сквозь ветви, высматривая внизу, в затененной высокой траве красные шляпки, и потом, когда шел к дальним лесам через дикое поле, где по странному стечению обстоятельств произошло событие, оставившее крохотную ссадинку на душе: из-под ног, из травы вдруг вспорхнула серая куропатка, – обычно они взлетали стаями и с пронзительно-писклявым верещаньем, дружно треща крыльями, стремительно уносились прочь, а тут она почему-то притаилась одна и, вспорхнув, полетела невысоко над землей, но сверху, от слепящего солнца, ее вдруг стремительно накрыла легкая тень: кобчик, хищная птица, упал вместе с ней в траву, и она успела только пискнуть... Кобчик тут же взлетел, держа в когтях неподвижный комочек, поднялся ввысь, и высоко в небе возле него, улетавшего против солнца к лесу, закружил еще один кобчик. Николаю стало не по себе, его даже кольнуло чувство вины, и потом он иногда думал, что в этом событии, может быть, есть какая-то мистическая связь с существованием этой старухи, которую он увидел на том же месте, у карьера, и на следующий день, и еще через день, уже загораясь любопытством, испытывая все большее желание подойти к ней, поговорить, но не решаясь.

Впрочем, случай представился сам, когда он, шагая через лесок и глядя в сторону трехствольной березы с шалашиком, не увидел ее там, но, выходя из-за стволов, наткнулся на нее взглядом. Вот она, стоит посреди мусорной кучи, уже огромной. Наклонилась, что-то высматривает в ней.

- Добрый день! – как-то само вырвалось у Коноплева.

Она вскинула на него взгляд из-под платка, надвинутого низко, почти до бровей. Кивнула.

- Вы, никак, постоянно здесь обосновались? – шутливо спросил он.

- Что сделаешь, жизнь заставит, – ответила она негромко, ворчливо, выворачивая из мусора корпус газовой плиты.

- А сами-то откуда?

- С Курганской области.

- А здесь как?

- Да вот, к родне приехала.

- Что, не приняли?

- Сама не захотела… Так, ну сейчас я это буду вытаскивать, а потом к себе носить…

И она, больше не глядя Коноплева, может быть, уже и не помня о нем, взялась за работу – вытащила из кучи на траву корпус плиты, потом стала носить туда же картонные коробки, помятые кастрюли, дощечки…

В следующую встречу он спросил:

- Как звать-то вас?

- Ильинична. – Она сидела у дороги напротив своей березы, на перевернутом пластмассовом ящике из-под пива, глядела на расстилавшееся за дорогой поле.

- А имя?

- Зачем имя? Просто Ильинична... Марья Ильинична... Все так звали – Ильинична.

И в этом «звали», сказанном тихо и хмуро, Коноплеву послышалось: была жизнь, да кончилась.

Для себя он назвал ее Наядой, поскольку жила она хоть и у загаженного, но все-таки водоема. Полностью же мысленно называл ее – Наяда бражного карьера (уж коль содержимое его имеет отношение к бражному делу). Читал он, что в древнегреческой мифологии наяды почитались самыми добрыми из фей, потому что больше всех помогали людям, а он уже знал из того, что говорила ему о себе Ильинична: в своей жизни она очень много сделала для людей. Это можно было понять и так, не расспрашивая, по одним только ее большим, темным рукам, с которых не сошли еще мозоли и трещины после работы на земле, в колхозе, погибшем в перестройку... В прошлом у ней было двадцать восемь лет трудового стажа, в будущем – ничего, а в настоящем – неистребимая тяга к труду, напряженному, но и неспешному, основательному, с перерывами, когда вот так же, сидя у дороги и глядя вдаль, она о чем-то думала, а потом снова вставала и бралась за работу, монотонную, бессмысленную (так, по крайней мере, считал Коноплев), нося к своей трехствольной березе из не иссякавшей, а наоборот, день ото дня растущей мусорной кучи всякий хлам. С каждым днем его прибывало и прибывало, владения Ильиничны ширились; все извилистей становились лабиринты между перевязанными бечевкой и проволокой кипами газет и журналов, картонными коробками, набитыми сломанными сковородками, утюгами, настольными лампами, погнутыми алюминиевыми мисками, прохудившимися чайниками и всем прочим, что только способно служить человеку до тех пор, пока не придет в негодность и не окажется выброшенным из дома. Глядя на нее, Коноплев думал: сколько ж полезного могла бы она еще сделать - прополоть грядок, надоить молока, напечь хлеба… Но не труда ее, впустую траченного, было ему жалко, а ее саму.

Однажды он ей сказал:

- Ильинична, а вы бы пошли в монастырь. Это недалеко отсюда, я могу вас проводить. В том году я заходил в него... Так, для интереса… расспрашивал... У них была всего одна монашка. Значит, место есть. Будете в чистоте, в тепле, всегда накормлены. Да и работы у них, сколько я знаю, невпроворот.

- А что в монастырь? – скороговоркой ответила она. – Там у них все по-своему, с мужем жить нельзя, то, другое нельзя. Нет, не по мне это.

- Так мужа-то у вас все равно нет.

- Ну и что ж, что нет... Нет, так, может, еще будет. Мне вон знакомые-то и советуют: ты, мол, найди жениха молодого, чтоб помощником был...

Тут-то и дошло до Коноплева, что ведь и в самом деле она еще не старуха. И морщин на лице немного, просто темное оно у ней, лицо, обветренное – от жизни и работы на воздухе. А лет ей – пятьдесят один-пятьдесят два, не больше. До пенсии не дожила. Вполне еще замуж можно, верно советуют.

Вот только, кто ей эти советы давал, было ему непонятно. Ни разу никого с ней рядом он не видел. Но по ее словам получалось, что она постоянно с кем-то общается, и вроде даже связь с городом у ней есть: родственники, говорила она, зовут ее к себе, а врачи какой-то больницы уговаривают лечь подлечиться, но она не хочет.

- Вчера мне передали продуктов, – сетовала она. – А шофер не отдал.

- Какой шофер? – удивлялся Коноплев.

- А вот, что мусор сюда возит. Другой-то отдает, на той неделе привозил, а этот – ни Боже мой!

Странно все это было. Коноплев не знал, верить ей, нет. Признаться, особо и не верил. Но должна же она была чем-то питаться: ни по лицу ее, ни по глазам не сказать было, что голодает. У шалашика, бывало, курился дымок. Может, готовила себе что-то. Один раз он предложил ей грибов. Она отказалась, сказала, что не ест их: и без того все время расстройство желудка... А что ела, так и оставалось для него загадкой. Поневоле вспоминались библейские слова о птицах небесных, которые не сеют, не жнут... Однако он не сомневался, что Ильинична запросто могла бы засеять здесь участок и даже поставить жилье, будь у нее для этого все необходимое.

А ближе к осени у трехствольной березы вместо шалашика и возникло какое-то подобие жилья: маленькое сооружение из фанеры и досок, что-то вроде лачуги с косой крышей и постоянно открытой дверью.

- Хоть такое получилось, и то ладно, – говорила она. – У меня ж ни топора, ни пилы… Из ящиков гвозди вытаскиваю да утюгом сколачиваю...

- Но зимовать-то здесь все равно нельзя, – говорил Коноплев.

И продолжал убеждать ее пойти в монастырь. Она уже ничего на это не отвечала.

- Придет ведь зима-то! – сказал он ей в начале осени. – Никуда не деться, придет!

- А до зимы я не доживу, – ответила она спокойно и равнодушно, будто речь шла о каком-то пустяке. Это так поразило Коноплева, что он не нашел, что сказать. Просто повернулся и, чувствуя, как сжимается что-то внутри, пошел прочь.

Тогда же, в начале осени, в лучшем грибном месте, в осиннике, появились какие-то люди. Из гущи молоденьких деревьев доносились их голоса. Они вырыли землянку, причем, быстро: вчера не было, сегодня готова, живут.

Коноплев поинтересовался у Ильиничны:

- Кто там поселился?

Она ответила:

- Семья. Муж, жена, сын. Из Запорожья прибыли.

В сентябре все светило солнце, грея уже слабей. Выпадали и дождики. Потом стало подмораживать по ночам, но грибы еще попадались… Он встречал Ильиничну идущей по дороге возле своих владений. На голове у ней был все тот же белый, странным образом сохранявший чистоту платок, но поверх платья она теперь надевала черное мужское пальто. Кутаясь в него, она держала руки в рукавах, как в муфте. На ногах у ней были большие разбитые войлочные ботинки.

- Холодно, – жаловалась она. – Сегодня утром мороз за руки кусал.

Такой она и запомнилась ему: идет по дороге, руки в рукавах, глядит вперед – спокойно, сумрачно, отрешенно...

В начале октября зарядили дожди, резко похолодало. Грибной сезон кончился, и в лес Коноплев больше не ходил. На заводе появилась работа. Ненадолго, конечно. Но пока он целые дни проводил в цехе.

За всеми делами Ильинична вспоминалась все реже.

И вот – этот вчерашний случай, на дне рождения. Скандал, как сказала жена.

Никакого скандала, конечно, не было, просто был застольный разговор погромче обычного, с эмоциями погорячей повседневных. И начал-то не он, а сама именинница, говорливая особа, умеющая облекать свои рассуждения в некую изящную словесную оболочку – притом, что смысл ее рассуждений всегда был легок, лежал на поверхности. Вот и вчера она мусолила одну-единственную мыслишку: дескать, главное в жизни – зарабатывать деньги, обеспечивать семью, кормить детей, а все прочее, карьера, успех – второстепенно. Говорила она очень напористо, словно стремясь кому-то что-то доказать, хотя с ней никто не спорил. Коноплеву понятна была причина всех этих словоизлияний: раньше Виктория (так звали подругу жены) работала на их заводе конструктором первой категории, руководила проектной группой, но когда из-за развала всего и вся завод остановился и группу сократили, она, хоть и могла остаться, ушла с завода вслед за своим мужем (он тоже был инженером, но работал в другом отделе). Муж занялся коммерцией, и Виктория села торговать в один из его ларьков. Коноплев ничуть не сомневался – если бы все вернулось, и Виктория снова стала авторитетным конструктором, ее рассуждения приняли бы прямо противоположный ход, и она отзывалась бы о торгашах точно так же, как в былые времена – с презрением. Он понимал, что весь ее словесный поток – не более чем самооправдание (одно время она и Надежду, его жену, подбивала идти торговать, но жена даже и не раздумывала на этот счет – так и работала на их заводе ведущим технологом). " Изначально самым главным для человека была борьба за выживание, а значит, стремление к материальной обеспеченности…» – говорила Виктория, глядя то на одного, то на другого из гостей. Всего было человек восемь, все связаны общим прошлым – работой на одном заводе. На столе среди разнокалиберных тарелок с закусками посверкивали розовато-ажурные фужеры и дутые рифленые хрустальные рюмочки. В комнате было не очень светло и не так уж тепло. За окном шел снег. Позвякивали вилки. Все молча закусывали и слушали Викторию. Нет, не все. Не слушал муж Виктории, Иван Темнов. Он сидел рядом с Коноплевым, часто наливал себе водки, без всякого тоста выпивал и заедал, пошмыгивая носом, поматывая головой и о чем-то беспрестанно и мрачно думая. Коноплев хорошо помнил, каким он был до ухода в коммерцию, когда занимался диссертацией и готовился сдавать кандидатский минимум. На вопросы знакомых: «Зачем тебе это надо? Денег, что ли, мало?» – он серьезно отвечал: «Не в этом суть. Мне главное – рост. Не хочу топтаться на месте!» Тогда он был по-настоящему увлечен своим делом и совершенно не пил – даже по праздникам позволял себе немного. Теперь же лил и лил в себя, словно стремясь притушить внутри что-то саднящее, неотступное. И постарел он здорово. Да и вообще, вид у него теперь был какой-то растрепанный. Если бы Коноплев не знал Темнова, он бы решил, что его дела в бизнесе из рук вон плохи. Но дела-то у него там как раз шли хорошо.

" Пора отходить от когда-тo и кем-то навязанных стереотипов! – говорила Виктория. – Пора мыслить по-новому! Делать деньги – теперь не позорно. Наоборот, деньги – знаковая черта времени! Это сейчас самое важное для всех!» Тут отчего-то возникла пауза. Возможно, Виктория специально ее выдержала. И у Коноплева вдруг вырвалось (он сам от себя не ожидал): " Нет, не для всех! " Николай почувствовал, как сидевшие за столом враз посмотрели на него. Он хотел остановиться. Но не смог. " Лично мне бы хотелось заниматься своим делом, – сказал он, глядя через стол на Викторию. – Пусть и не за большие деньги. Для меня деньги никогда не были главным. И уже не будут главным. Так уж я воспитан. То, что ты называешь стереотипом, как видно, устоялось во мне намертво». Он говорил, и ему было горько от внезапной мысли, что скоро опять закончится работа, и снова он будет оторван от цеха, куда после всякого «отпуска» приходил, как в свой дом, по которому соскучился (а " дом" погружался во все больший и больший упадок, и с каждым разом видеть это было все тяжелей, хоть и оставалась, жила в душе надежда: а может, вернется еще все, возродится…) «Не всем хочется жить только ради того, чтобы делать деньги… – продолжал он. – Есть люди, которые работают просто потому, что не могут без этого. Вот я знаю одну женщину…» И он заговорил об Ильиничне, не называя ее никак, просто «женщина» (а изредка, забываясь, – «старуха»). Он говорил и чувствовал, как нарастает в нем тревога от этого внезапного воспоминания о ней. Поглядывая в окно, на снежинки, кружившиеся в обледеневших ветвях тополя, он продолжал говорить, но внутренне содрогался от мысли А как же она там сейчас-то?.. Как же?.. Он говорил о тяготах, свалившихся на плечи русского человека и о его способности оставаться при своем достоинстве в любых условиях, о том, что интеллигенции никак нельзя отступать от своих ценностей, ибо это будет равносильно предательству («Принимая примитив, который навязывается нам извне, можно, извиняюсь, скатиться до интеллектуального уровня механической швабры!»). Он говорил, что эта старуха в его понимании в общем-то и не отдельное какое-то, не единичное явление, не " одна из миллиардов пылинок" а олицетворение России, и даже сама Россия, обманутая, выброшенная на обочину… Вот до чего договаривался Коноплев, но ему и сейчас не было стыдно за те свои слова. Его несло, он распалялся, но ему никто не возражал, и даже наоборот, некоторые соглашались, начинали рассказывать о своих знакомых рабочих, хороших специалистах, точно так же оставшихся не при деле… Пошел нормальный, живой разговор. Виктория, правда, замолчала, время от времени недовольно косясь на Коноплева. Из-за нее, конечно, и жена была им недовольна. Но все же – о каком там скандале можно говорить?

Коноплев все сидел на кровати, глядя в окно. На душе у него было зябко и пасмурно, как на улице. Он встал и, даже не подумав побриться и умыться, оделся и вышел в коридор.

- Куда? – спросила из кухни жена.

- Проветриться, – ответил Николай, надевая пальто.

Он вышел на улицу. Сверху, с молочно-белого неба снег падал уже крупными хлопьями, отчетливо белея на фоне серых панельных стен домов, косо пролетая насквозь голые кроны деревьев и опускаясь на шапки прохожих, на еще не замерзшие лужи и на помойку, превратившуюся в огромную мусорную кучу, из которой торчали края наполненных баков…

Николай зашел в магазин, купил шматок сала, булку серого хлеба и прямиком пошел в лес.

За крайним девятиэтажным домом стоял березовый околок, а за ним открывалось просторное картофельное поле; там ветер задувал сильней, бросал в лицо снегом, свистел в тонких стебельках сухого бурьяна у дороги. Держа под мышкой хлеб в полиэтиленовом мешочке, Коноплев шел торопливо, оставляя следы на нетронутом снегу, покрывавшем бугристую дорогу, по которой текли навстречу извилистые снежные струи. Что-то подгоняло его, заставляя ускорять шаг, словно от этого могло зависеть, застанет ли он ее там. " А до зимы я не доживу", – вспомнилось ему вдруг.

Миновав поле, пройдя привычным путем мимо леса, где от ветра скрипели стволы высоченных берез, он вышел к белой от снега насыпи " бетонки", взбежал по ее крутому взъему и, переждав промчавшиеся в ту и другую сторону машины, перешел дорогу и остановился на ее краю, глядя туда, где за березами, в стремительно летящем снегу виднелся карьер с его гуталиново-черной, не отражающей берегов поверхностью.

Он сразу понял: дальше можно не ходить. Сердце у него упало. И все же он спустился с насыпи и подошел к берегу. Барда и сейчас едко шибала в нос. Ее уровень заметно поднялся. Оно и понятно, ведь " Сужа" расширялась, а Крутилка процветал. Он, вкладывая большие деньги в свою предвыборную кампанию, держал первое место по рейтинговым опросам, и в городе только и говорили о том, что победа на выборах в Госдуму ему обеспечена.

У трехствольной голой березы на том берегу все так же стояла фанерная лачужка, зияя открытым нутром – двери теперь не было. А во владениях Ильиничны хозяйничали трое: один, похоже, из тех, которые «прибыли из Запорожья», двое других – знакомые на вид бомжи (их часто можно было видеть в микрорайоне, – то они тащили чем-то набитые грязные пластиковые пакеты, то рылись в помойке).

Все трое деловито распаковывали тюки Ильиничны, открывали коробки...

«Ушла, – думал Коноплев и все смотрел, смотрел, все вглядывался туда, в лачужку, в ее нутро... – Ушла... Наяда… Может, все-таки послушалась?.. Может, пошла в монастырь?» Но что-то тревожно пульсировало в мозгу: " А ушла ли?.. Точно ли ушла? " Он успокаивал себя: " Ушла, ушла! Конечно, ушла! " И не хотел думать по-другому… С полей, куда обычно глядела Ильинична, сидя у дороги и думая свою думу, задувала вьюга, крутя снежную пыль, размывая очертания дальнего леса. Коноплев вдруг вспомнил куропатку, которую вон там, в тех полях накрыл и унес в своих когтях кобчик… «Не так ли и ее… вся эта жизнь…» – подумал он. Ему хотелось пойти и спросить тех троих об Ильиничне, но он чувствовал: лучше не надо… Пусть лучше так…

Николай повернулся и пошел назад. Взбираясь по насыпи, оскользнулся раз, второй... Упал, поднялся. Наконец, кое-как влез... Снег летел в лицо, глаза сильно слезились. Уже наверху, на бетонке, смахнув с ресниц слезы, он обернулся и в последний раз посмотрел на карьер и на лачужку, едва черневшую в снежной пелене... Хотел идти, да спохватился. Подошел к почти занесенному снегом бугорку оставшейся после дорожного ремонта щебенки и бережно положил на него хлеб и сало. Как на могилу.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.