Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Декабря. Днем захожу к Пастернаку






Днем захожу к Пастернаку. Он живет в небольшой ком­натке, ход в которую через кухню, где вечно шумно и грязно. На столе словари, томик Шекспира и книга В. Гю­го о Шекспире на французском языке. Когда я беру ее в руки, Б. Л. начинает ее хвалить и сожалеет, что она мне недоступна. У меня тут всего один экземпляр пьесы с массой опечаток, сделанных при перепечатывании в Отделе распространения, выправленных мною расплыв­шимися на скверной бумаге чернилами, но Б. Л. это не смущает. Он только спрашивает: можно ли ему не торо­питься и читать понемножку, так как «я терпеть не могу читать залпом».

На обратном пути иду в ВУАП, и Хесин сообщает мне, что под вечер из Казани будет звонить консультант Ко- ■ митета искусств Г. Г. Штайн, который просил вызвать к телефону меня, Пастернака и Глебова. Я берусь передать это Пастернаку и возвращаюсь к нему. Вхожу со страхом, что он прочитал первые страницы пьесы и сейчас вер­нет мне ее обратно, но — счастье! — рукопись лежит на том же месте, куда я ее положил, а он сидит и работает. Вечером снова встречаюсь с Б. Л. в райкоме, куда должен последовать звонок Штайна. Кроме Глебова и Пастернака приходит еще Д. Петровский. Ждем звонка часа два. Пастернак, Глебов и я болтаем, а Петровский сидит нахохлившись. Первым зовут к телефону меня. Приятные новости о том, что пьеса принята к изданию и что Театр Революции все-таки будет ее ставить в Таш­кенте. Я рассказываю Штайну о нашей новой, совместной с Арбузовым, пьесе. Пастернак просит меня подождать его. Он говорит со Штайном о каких-то расчетах по пе­реводам и жалуется на безденежье. После разговора он вдруг становится нервен и почти уныл, что ему так не­свойственно. Я провожаю его, и мы снова сидим у него в комнате. 3. Н. на дежурстве в детском интернате Лит­фонда. Он рассказывает, что на днях кончил перевод «Ромео и Джульетты», но сам не очень высоко оценивает эту работу. Сожалеет, что война опрокинула все планы постановки его любимого перевода «Гамлета». От него я собираюсь в Дом учителя на концерт пианистки Лойтер. Ему не хочется оставаться одному, и он идет со мной.

 

.. 369

На концерте, в скудно освещенном маленькой керосино­вой лампой зале, все сидят в шубах и шапках. Пастернак собирается раздеваться, и я почти насильно заставляю его этого не делать — холодище адский. Лойтер играет Баха, Бетховена, Листа, Чайковского. Пастернак слушает удивительно. Вместе со всеми бурно аплодирует, потом идет за кулисы и целует руки пианистке, маленькой, некрасивой еврейке в круглых очках и трех шерстяных кофточках. Провожаю его до дома. Целый день с Пастер­наком.

25 декабря

Днем встретил в столовой Б. Л. Он зовет меня сесть за свой стол.

Едим постные щи, к которым дается 200 граммов чер­ного хлеба. Второго нет. После обеда он зовет прогуляться: сегодня теплее. Идем мимо собора к Каме и направо к затону.

Разговор о многом. Снова о его «Гамлете». Он удручен неудачей с постановкой. Он ставит эту работу, пожалуй, слишком высоко по сравнению с другими, даже ори­гинальными своими произведениями. Жаловался на то, что, чем серьезнее переводческая работа, тем меньше шансов, что она может как-то обеспечить:

— Шекспир, поверьте, мне почти ничего не дает,
а грузинские поэты могут прокормить год-полтора...

Говорим о том, что может быть после войны. Он пред­ставляет Ставского, как нового Скалозуба, который по­строит всех нас в шеренгу и станет командовать еще круче.

— Если после войны все останется по-прежнему, я
могу оказаться где-нибудь на Севере среди многих своих
старых друзей, потому что больше не сумею быть не самим
собой...

Он прочитал два акта «Давным-давно» и говорит, что они веселы, живы и изящны, но, пожалуй, слишком «густо написаны»...

— Не чересчур ли вы увлеклись фоном и колоритом?

Впрочем, он оговаривается, что это только самые пер­вые, предварительные замечания, а настоящий большой разговор о пьесе у нас будет позднее, когда он прочтет все четыре акта.

Б. Л. расспрашивает о моих дальнейших замыслах. Ему очень понравилась мысль написать героическую дра­му о Петефи. Он сам недавно переводил его стихи и про­читал его биографию. Интересно говорит о «цыганском,

буйном духе» его поэзии. Дал совет прочесть для пьесы статью Ф. Листа о цыганских мотивах в венгерской му­зыке и как следует познакомиться с Н. Ленау (я признал­ся, что плохо его знаю). Если бы я сумел достать здесь томик Ленау по-немецки, то он охотно попереводил бы мне его прямо с листа... Потом говорим о М. Цветаевой. Выслушав мою восторженную оценку «Конца Казановы», он с огорчением говорит, что не читал эту пьесу «или непростительно забыл». Говорим о ее смерти в Елабуге — «вон где-то там», — и он показывает рукой вверх по Ка­ме. Снова о его переводе «Ромео и Джульетты», о перевод­ческом искусстве и о переводах Луначарского, которые лучше, чем можно было ожидать (в частности, переводы Петефи), и снова о «Гамлете». Опять он сетует на МХАТ за то, что он отказался от постановки, и рассказывает анекдот о Ливанове в Кремле. Говорим и еще о многом... — Гений — не что иное, как редчайший и крупней­ший представитель породы обыкновенных, рядовых лю­дей времени, ее бессмертное выражение. Гений ближе к этому обыкновенному человеку, чем к разновидностям людей необыкновенных, составляющих толпу окололите­ратурной богемы. Гений — это количественный полюс качественно однородного человечества. Дистанция меж­ду гением и обыкновенным человеком воображаема, вер­нее, ее нет. Но в эту воображаемую и не существующую дистанцию набивается много «интересных» людей, вы­думавших длинные волосы, скрипки и бархатные куртки. Они-то (если допустить, что они исторически сущест­вуют) и есть явление посредственности. Если гений кому и противостоит, то не толпе, а этой среде, так часто являю­щейся его непрошеной свитой. Нет обыкновенного че­ловека, который в зачатке не был бы гениален...

— Наверно, я удивлю вас, если скажу, что предпо­читаю Демьяна Бедного большинству советских поэтов. Он не только историческая фигура революции в ее драмати­ческие периоды, эпоху фронтов и военного коммунизма, он для меня Ганс Сакс нашего народного движения. Он без остатка растворяется в естественности своего при­знания, чего нельзя сказать, например, о Маяковском, для которого это было только точкой приложения части его сил. На такие явления, как Демьян Бедный, нужно смотреть не под углом зрения эстетической техники, а под углом истории. Мне совершенно безразличны отдельные слагаемые цельной формы, если только эта последняя — первична и истинна, если между автором и выражением

не затесываются промежуточные звенья подражательства, ложной необычности, дурного вкуса, то есть вкуса по­средственности так, как я ее понимаю. Мне глубоко без­различно, чем движется страсть, являющаяся источни­ком большого участия в жизни, лишь бы это участие было налицо...

— Вспоминая формулу Маяковского, в общем верную,
но неверно понятую, хочу сказать, что нам не нужно не­
скольких Маяковских или нескольких Демьянов Бедных.
Поэт — явление по существу своему единичное и только
в этой единичной подлинности ценное. Асеев, настоящий
поэт, принес свое дарование в жертву своей преданности
Маяковскому. Но эта жертва, как, может быть, вообще
все жертвы всегда, ложная... Для созревания Пушкина бы­
ли нужны и Дельвиг, и Туманский, и Козлов, и Бог­
данович, но нам достаточно одного Пушкина с Баратын­
ским. Поэт — явление коллективное, ибо он замещает
своей индивидуальностью, безмерно разросшейся, мно­
гих поэтов, и только до появления такого поэта нужны
многие поэты...

— Я часто недоумеваю перед легкостью, с которой отли­
чают хорошие стихи от плохих, словно это сделанные
по стандарту части какой-то машины. То, что обычно
считают плохими стихами, вовсе и не стихи. Я часто воз­
вращался к мысли, что плохих и хороших стихов не су­
ществует, а существуют хорошие и плохие поэты, то есть
отдельная строка существует только в системе мышле­
ния творчески производительного или крутящегося вхо­
лостую. Одна и та же строка может быть признана хо­
рошей или плохой, в зависимости от того, в какой поэ­
тической системе она находится...

— Поэт должен иметь мужество, меняя круг тем и ма­
териал, идти на то, чтобы временно писать как бы плохо.
То есть не плохо вообще, а плохо со своей прежней точки
зрения. Так я писал после своей книги «Второе рожде­
ние». Я шел на это сознательно, иначе мне было бы не
одолеть пространства, разреженного публицистикой и
отвлеченностями, малообразного и неконкретного...

— Первый признак одаренности — смелость. Сме­
лость не на эстраде или в редакторском кабинете, а перед
белым листом бумаги...

— Плохой вкус куда хуже откровенной безвкусицы...

— Меня сейчас влечет к себе в поэзии точность, сила
и внутренняя сдержанность, прячущая все неостывшее
и еще дымящееся личное, все невымышленно реальное

— 372

— и частное в знакомую всем общность выражения. Я мечтаю о стиле, который я бы назвал незаметным, о простоте, по­хожей на лепет, о задушевности, близкой к материнскому баюканью...






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.