Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава XIII. Нарцисс






Не понимаю, отчего современные люди решили, что Нарцисс влю­бился в самого себя и был за это наказан. Они не могли взять эту легенду у греков. Так же как не могли найти ее и у римлян. Такая интерпретация мифа подразумевает осознание самого себя, враж­дебность к личному domus тела, а также углубленный внутренний анализ, который развился только с приходом христианства. А миф прост: охотник зачарован взглядом, не зная, что это его собствен­ный взгляд, что он попросту видит свое отражение в лесном ручье. И он падает в это отражение, заставившее его оцепенеть, убитый собственным прямым взглядом.

Отчего на римских фресках Нарцисс никогда не изображается склоненным над своим отражением?

Это augmentum. Это миг, предшествующий смерти. Если он на­клонится, то в миг, когда его зачарует собственный взгляд, он будет поглощен смертью.

Куда же он падает, когда погружается во взгляд, обращенный на него? Он падает в саму сцену: он рожден от насилия реки над ручьем. Древние выражались точно: Нарцисса убивает не любовь к своему двойнику. Его убивает взгляд.

Существует три варианта мифа о Нарциссе. В Беотии он звучал так: некто Нарцисс жил в Феспии. Нарцисс был юношей, любив­шим охотиться на Геликоне. Другой молодой охотник, Амений, питал к нему безумную любовь. Но Нарцисс относился к нему с отвращением и отталкивал его от себя; Амений был ему настолько противен, что однажды он послал ему в подарок меч. Получив ору­жие, Амений схватил его, выбежал из дома, ринулся к дверям На­рцисса и там убил себя, взывая, во имя своей крови, брызнувшей на каменный порог, к мщению богов. Через несколько дней после самоубийства Амения Нарцисс отправился охотиться на Геликон.

Там он почувствовал жажду и решил напиться из источника. Его взгляд остановился на отражении взгляда, и, увидев его, он покон­чил с собой.

Павсаний рассказывает легенду по-иному1: Нарцисс любил свою сестру-близнеца, которая умерла подростком. Он так сильно скорбел по ней, что горе мешало ему любить других женщин. Од­нажды, увидев себя в ручье, он решил, что видит сестру, и черты ее лица утишили его скорбь. И с той поры не было такого ручья или реки, над которой он не склонялся бы в поисках образа, уте­шавшего его в горе.

Эта, более рациональная, версия Павсания имеет преимущест­во ясности: герой ни минуты не думает, что любуется самим собою в зеркале воды, отражающей его лицо.

Овидий же создает следующую легенду2: Нарцисс был сыном бога реки Кефиса и нимфы Лириопы. Бог Кефис силой овладел нимфой. Когда у Лириопы родился сын, она отправилась в Аонию вопросить божественного Тиресия о судьбе, назначенной ее ребен­ку. Тиресий был слеп; оба его глаза были приговорены к «вечной ночи» (aeterna nocte), ибо он познал наслаждение разом и под видом женщины, и под видом мужчины. Слепец Тиресий ответил Лириопе: «Si se non noverit» (Если не узнает самого себя).

К шестнадцати годам Нарцисс стал так красив, что не только молодые девушки, не только юноши, но и нимфы вожделели к нему, особенно та, что звалась Эхо. Но он отвергал их всех. И девушкам, и юношам, и нимфам он предпочитал лесную охоту на оленей.

Нимфа Эхо страдала от безответной любви. Любовь эта была столь сильна, что Эхо стала повторять все слова, что говорил ее возлюбленный. Пораженный (stupet) Нарцисс оглядывался, не по­нимая, откуда исходит этот голос.

— Coeamus! (Соединимся!) — крикнул он однажды таинст­венному бестелесному голосу, который преследовал его. И таинст­венный голос ответил:

— Coeamus! (Сольемся в объятии!)

Очарованная произнесенным словом, нимфа Эхо внезапно вы­бежала из чащи. Она бросается к Нарциссу. Она обнимает его. Но он тотчас бежит прочь. Отвергнутая Эхо возвращается в чащу. Му­чимая стыдом (pudibunda), она худеет и тает. Вскоре от влюблен­ной нимфы остаются лишь кости да голос. Кости превращаются в скалы. И тогда от нее остается лишь жалобный голос. Sonus est, qui vivit in illa (Один лишь звук, вот все, что осталось от нее).

Отвергнутые девы, отвергнутые юноши, отвергнутые нимфы — все они взывают к богам о мести.

Однажды, в знойный день, Нарцисс пошел на охоту. Устав от преследования зверя, мучимый жаждой, он прилег на траву с ко­пьем в руке, возле прохладного источника. Он хочет утолить жажду, он наклоняется. И пока он пьет, глядя на свое отражение, он влюбляется в этот бестелесный призрак (spem sine corpore amat). Он принимает за тело то, что всего лишь вода (corpus putat esse quod unda est). Он замирает в изумлении, с застывшим лицом (imraotus), подобно статуе, изваянной из паросского мрамора (ut e Pario formatum marmore signum). Он любуется своими глазами, ко­торые кажутся ему прекрасными, как звезды, кудрями, прекрасны­ми, как у Бахуса (dignos Baccho).

Quid videat, nescit; sed quod videt uritur illo (To, что он видит, ему незнакомо; но то, что он видит, пожирает его). Atque oculos idem qui decipit incitat error (To же заблуждение, что обманывает его взор, возбуждает его).

Per oculos perit ipse suos (Его собственные глаза несут ему ги­бель).

Овидий пишет и продолжение легенды: попав в Ад, на берега Стикса, Нарцисс вновь склоняется и созерцает черную воду реки, пересекающей царство мертвых (in Stygia spectabat aqua).

 

Овидий настолько убежден в том, что прямому взгляду свойственна смертоносная зачарованность, что сам, от лица рассказчика, обра­щается к своему герою с наставлением: «Доверчивый юноша, зачем так упорно стремишься ты заключить в объятия призрачный образ (simulacra fugacia)? To, что ты ищешь, не существует. То, что ты любишь, исчезнет, стоит тебе отвернуться. Мираж, который ты уви­дел, не более чем отражение (repercussio) твоего собственного об­раза» (imago). Ho Нарцисс не желает слушать увещания автора и продолжает зачарованно смотреть в глаза, которые предстали его взору.

Овидий отмечает, что Нарцисс видит в своем отражении статую Бахуса. Отражение — не значит «сходство». Об этом свидетельст­вует ода Горация к своему юному любовнику, которую Ронсар позже переиначил в сонете к Кассандре: «Этот румянец, коему по­завидовала бы пурпурная роза, исчезнет под густой бородой, о, Ли­гурин! Эти густые кудри, разметавшиеся по твоим плечам, выпадут. И ты скажешь, увидя в зеркале кого-то другого (in speculo videris alterum): " Зачем нет у меня нынче моего прежнего лица! Зачем прежде не думал я так, как нынче! "» («Оды», IV, 10). Внешность

человека изменчива, словно вода в реке; тождество личности можно уподобить бурному течению. Древние полагали, что Нарцисса убила не любовь к своему образу в воде — его убил зачаровывающий взгляд (fascinatio).

Тот самый взгляд, которого избегала римская живопись.

Как же римские живописцы изображают Нарцисса? В тот самый миг, что предшествует смерти, — совсем как Медею, следя­щую за своими детьми, поглощенными игрою в кости. На фресках Нарцисс еще не зачарован отражением в воде. Мы видим лесную лужайку. Жаркий полдень. Юный охотник еще держит в руке дро­тик. Он еще не видит ручья, текущего у его ног. Он еще не накло­нился. Он еще не увидал своего отражения (repercussio), которое едва видно зрителю и которое сделано намеренно нечетко.

Нужно избежать прямого взгляда. Но Нарциссу неведома хит­рость Персея, уклонившегося от взгляда Медузы. Он не знает, что встреча с другим взглядом несет смерть. Он не знает, что спастись от чужого завистливого взгляда можно лишь с помощью apot­ropaion — фасцинуса. Вода лесного ручья — то же зеркало храма Ликосуры, где молящийся видел в мутном бронзовом зеркале не свое лицо, но созерцал бога или мертвеца — обитателя царства теней.

Вспомним, о чем Эрот предупреждал Психею, желавшую уви­деть его тело воочию: «Non videbis si videris» (Если ты его увидишь, то не увидишь более).

Нельзя смотреть прямо перед собой (Персей, Актеон, Психея). Нельзя глядеть назад. Именно это Овидий-рассказчик говорит Нар­циссу, прервав свое повествование; самое любопытное, что с этими словами следовало бы обратиться скорее к Орфею, нежели к Нар­циссу: «Quod amas, avertere, perdes» (Если ты обернешься, то по­теряешь предмет своей любви)'1. Но мог ли Нарцисс отвернуться? Уклончивый взгляд римских женщин либо избегает прямой встречи с чужими глазами, либо обозначает намек на поворот тела, не до­веденный до конца.

Психея не обнажает тело Эрота: в темной комнате она всего лишь подносит лампу к его лицу, но горячее масло обжигает ему плечо. И он тотчас исчезает, обернувшись птицей. Граф де Лузи­ньян вздумал подглядеть одним глазком через дыру в свинцовой перегородке за Мелюзиной; он видит ее обнаженной в ванне. Тотчас же она исчезает, обернувшись рыбкой.

Эдип вырывает себе глаза. Тиресия ослепляют за то, что он познал любовные услады обоих полов. Горгона стала жертвой соб­ственного отражения в зеркале, протянутом ей Персеем, — зер-

кале, сравнимом с материнским зеркалом воды, которое Лириопа протянула Нарциссу. Эрот-Фанес4 из Орфических гимнов имел, кроме двух половых органов, мужского и женского, две пары глаз. Маленький Дионис, играя со своей юлой, ромбом и костями, упал в зеркало (мир) и был изрезан на куски Титанами5. Зеркало Ди­ониса — это зеркало Нарцисса, и оно же — зеркало Августа. Римляне заимствовали у греков почти все, что имело отношение к театру; так, Август, в последний день жизни, «потребовал зер­кало» (petito speculo). Вот как Светоний рассказывает о смертном часе императора («Жизнь двенадцати Цезарей», XCIX): «Он велел причесать себя и разгладить одутловатые щеки. Затем приказал впустить друзей и спросил, хорошо ли он, на их взгляд, сыграл и завершил комедию своей жизни. И даже добавил по-гречески тра­диционную формулу: «Если пьеса вам понравилась, наградите ее аплодисментами и выразите дружно свою радость! (charas)». После этого он отослал их. И в ту же минуту внезапно почувст­вовал сильный испуг (subito pavefactus). Он успел простонать, что его увлекают прочь сорок юношей (quadraginta juvenibus), и скон­чался».

 

Актеон не знал, что застанет Диану нагою. Собаки пожрали этот устремленный па богиню взгляд. Взгляд становится жертвой страс­ти того, что ему неведомо. Желание увидеть — вот что такое не­известность. Август призвал к себе Овидия и покарал его ссылкой, согласно закону, выраженному «в нескольких строгих и мрачных словах», ибо тот увидел нечто, чего ему видеть не полагалось, — мы никогда не узнаем, чего именно. Строфа 103 книги II «Скорбных элегий» гласит: «Зачем увидел я нечто (Сиг aliquid vidi)? Зачем сделал мои глаза преступными? Зачем лишь после этой опрометчи­вой неосторожности понял я свою вину (culpa mihi)»? Овидий сам сравнивает себя с Актеоном (inscius Actaeon). «Божество не про­щает даже неумышленного оскорбления. День, когда свершилась роковая моя оплошность (mala error), стал днем крушения моего дома (domus)».

Август сослал Овидия на край света — в ледяной край дикой Паррасии. «Никто доселе не видывал столь дальних краев. За моей спиной — пустота. Морская вода скована льдами». Это первое пись­менное свидетельство осознания самого себя. «Я тот, кто тщетно пытается обратиться в камень. В записках моих я повествую о себе. Я силюсь не умереть в молчании. Стремление писать книги — это болезнь, близкая к безумию». Существует цепкая, неразрывная вза­имосвязь между утраченной вещью, вещью, не имеющей цены, тем,

что называется monstrum, химерой, чудом, искусством. «Две вещи сгубили меня — мои стихи и моя оплошность (Perdiderint cum me duo crimina: carmen et error). O второй я должен умолчать (silenda culpa)6».

Юлий Басс говорил: «Мы действуем с большей решимостью, когда не видим, что делаем. Пагубность нашего поступка (atrocitas faci­noris) от этого меньше не становится, но испуг (formido) слабее» (Сенека Старший, «Контроверсии», VII, 5).

Тела не могут дистанцироваться от того, что они собой пред­ставляют. Тела не повелевают в полной мере своими органами. Мы наслаждаемся другим телом, но никогда не владеем им до конца. То же самое происходит, когда мы захвачены чтением: мы уже не ощущаем книги в руках, мы перестаем жить, быть самими собой. Наше тело существует в сознании (conscientia) лишь как объект страдания или видимость в глазах других. Трагедия любовников со­стоит в том, что им никогда не удается достичь полного взаимора­створения в любви. Любовь пуритански скупа. Любовники умалчи­вают о своих объятиях, ибо им не дано прожить этот миг в полной мере. Достичь идеального слияния тел, отдаться друг другу до конца — вот самое трудное в любви. Мы лишены способности без­раздельно властвовать над своим телом. Мы никогда не бываем до­статочно immeditatus. Наслаждение ускользает от нас, оборачиваясь забытьём, торопливым утолением страсти.

Легенда о Нарциссе доказывает невозможность увидеть самого себя, невозможность gnô thi seauton, невозможность взгляда назад, в прошлое. Орфей, перебирая струны своей лиры, пытался утолить скорбь по жене, которую он любил и потерял. «Одиноко бродил он на диком берегу и неумолчно пел. День занимался, день угасал, а он все пел. Он спустился в недра Тенаре. Он пересек священный лес, окутанный черным туманом страха. Он попал в царство теней, к их грозному повелителю. Он запел, и из бездны Эреба, разбужен­ные звуками этой песни, возникли бледные подобия существ, ли­шенных света (simulacra luce carentum), неосязаемые тени (umbrae tenues). Их было бесчисленное множество. Они теснились, точно птицы, что укрываются в листве деревьев или в кустах, когда при­ходит ночь или когда рев урагана прогоняет их с гор. Средь них были тени матерей и супруг, героев и детей. Они поднимались из зловонной бездны ужасного черного болота, и мерзкие тростники Коцита стояли вкруг них грозной стражей. Стикс, с его девятью кругами, держал их в плену. Ветер утих. Трехглавый Цербер застыл в недоумении. Остановилось колесо Иксиона. Он уже возвращался

назад с Эвридикой. Прозерпина велела ему идти впереди, перед женой, не оглядываясь. Он выходит из тьмы, видит дневной свет, как вдруг внезапное безумие овладевает им. Он остановился (Res­titit)... Уже совсем близок лучезарный берег, уже Эвриднка возвра­щена ему, но тут, забыв обо всем (immemor), ослабев душою, он обернулся назад (respexit). Он стоит лицом к лицу с нею. Он бро­сает на нее взгляд. И тогда из Авернской пучины поднимается ужас­ный троекратный вопль (fragor). II Эвридика заговорила: «Орфей, какое безумие погубило меня? Какое безумие погубило тебя самого? Второй раз возвращаюсь я туда. Второй раз сон затуманивает мне глаза и уносит в бесконечную тьму». И как тает в воздухе призрач­ный дымок, так и она внезапно скрывается из вида (ex oculis subito). Тщетно Орфей пытается задержать тени. Орфею никогда больше не перейти вспять ужасное болото. Лодочник Орка не по­зволил ему вернуться. Уже Эвридика отплывала, ледяная и безглас­ная, в адской барке. Семь полных месяцев свершили свой бег, а он все оплакивал ее над волнами пустынного Стримона, у подножия горы. Тигры в своих логовах лили слезы, слыша его безутешные рыдания. Дубы трепетали от звуков его песен. Никакая любовь, никакой новый союз не могли смутить его душу: он оплакивал от­нятую у него (raptam) Эвридику и бесполезные дары Дита. Его верность разгневала других женщин (matres) страны киконов. Во время мистерий, в разгар ночных оргий в честь Бахуса они схватили юношу, растерзали на части и разбросали его члены по полям. А голову его, оторванную от тела, Эагр Гебр забросил в волны, взбур­лившие вокруг нее. И тогда все услышали голос Орфея: его язык призывал Эвридику. Губы его, вместе с последним вздохом, истор­гли ее имя, повторяя: «Эвридика!» И берега вдоль реки подхватили: «Эвридика!» (Вергилий, «Георгики», IV, 465).

 

От самосозерцания до омофагии всего лишь один шаг. Ненависть к себе выросла до устрашающих размеров. Во время гражданских войн один легионер отрубил голову своему соотечественнику. Голо­ва, скатившаяся на камни мостовой, успела сказать убийце: «Ergo quisquam me magis odit quam ego?»7 (Значит, кто-то ненавидит меня более, чем я сам?). Вот первый христианин в истории человечества, появившийся за шестьдесят лет до пришествия Христа.

Ответ Тиресия Лириопе звучит вполне ясно: «Человек живет, если не знает самого себя». Нарциссы же погибают. «Ego» обречено смерти. Как фасцинус (facilius на латыни — это сам акт, само пре­ступление) притягивает взгляд человека, повергая его в эротическое оцепенение, так взгляд Нарцисса, обращенный на самого себя

(sui), побуждает его к «самоубийству» (вот здесь-то fascinus и пре­вращается в facinus). В римских изображениях Нарцисса отражен­ный образ — это деталь в самом низу фрески, иногда вовсе уходя­щая за ее край. У Нарциссов эпохи Возрождения отражение — это уже часть картины, весьма существенная для художника, — она занимает центр полотна. Отражение в произведении искусства всег­да зачаровывает сильнее, чем сама модель, вдохновившая худож­ника, ибо художественные произведения меньше соотносятся с жиз­нью и метаморфозой. Им ближе жесткая застылость красоты, их пронизывает застылость смерти. Существует какая-то часть, более возвышенная, нежели химеры рассудка, служащие источником ис­кусства (менее возвышенным, на их взгляд), которая интегрирует животное начало, неотделимое от человека, и которая меньше под­чинена взгляду, что отрывает его от него самого и отделяет от тела. Те, кто любит живопись, подозрительны. Жизнь себя не созерцает. То, что оживляет животность животного, то, что оживляет живот­ность души, не дистанцируется от самого себя. Ego (я) жаждет отражения, раздела между внутренним и внешним, смерти того, что постоянно соотносит первое со вторым. Потому неведение, от ко­торого мы не можем избавиться, нужно любить, как саму жизнь, которая возможна лишь в нем. Всякий человек, уверенный, что он «знает», отделен от своей головы, от изначальной случайности свое­го рождения. Всякий человек, уверенный, что он «знает», лишается головы; ее отрубают от тела. Его отрубленная голова остается в воде зеркала. То, что обрекает человека на зачарованность (на эроти­ческое смятение), оберегает его в то же время от безумия.

Римские патрицианки расстались с зачарованностью. Римские патрицианки начали отделять себя от вечного течения бытия, раз­личать желание и испуг, é ros и pothos, соитие и любовь (деспоти­ческое н пуританское опьянение, свойственное чувствам, принадле­жит политике, но ни в коем случае не эросу). Любое чувство, в отличие от желания, утверждает власть одного человека над другим, подавляет другого, иными словами, порождает феодальное отноше­ние (feodalis) и жажду успеха в социальной экономике, объединяю­щей родовую собственность и генеалогический наследственный ка­питал. Подобно тому как ставят экран перед очагом, мужчины в конце концов поставили заслон отвращения к жизни перед сладо­страстием, а затем и перед телесной наготой. Женщины же взяли на себя заботу о благочестии, о почитании мертвого бога со стыд­ливо прикрытыми чреслами, бога, чью жизнь его Отец принес в жертву; по смерти они оставляли этот капитал храмам и уединен­ным виллам, передаваемым по наследству. И вот уже не Эней уно-

сит на спине своего умирающего отца из горящей Трои, а Бог-Отец оборачивает благочестие против своего Сына, которого приносит в жертву, как последнего раба (servus). Христианство являет собой феномен колоссальной недвижимости — наследие, оставленное римскими патрицианками, разведенными, овдовевшими или ли­шившими наследства своих сыновей. Христианство — тот самый мертвый сын, которого матери несут на спине. Главная ненависть к желанию связана с этим детоубийственным или, по крайней мере, пуританским стремлением, которое обеспечивало будущую жизнь и позволяло бесконечно приумножать это недвижимое достояние. Ни Ветхий, ни Новый Заветы никогда не проповедовали отказ от вос­произведения, завещание храму родовых поместий, социальный или антифискальный анахорез и taedium vitae.

Римская сексуальность была подавлена не волею императоров, не религией, не законами. Римская сексуальность самоуничтожи­лась. Ее место заняла сентиментальная любовь — странная связь, когда сама жертва становится палачом. Те, кто попал в это рабство, свыклись со своим бессилием и начали почитать свои цепи, как бога. Более того, они постарались стянуть их потуже. Они поспе­шили освятить и превознести зависимость женщины и облагородить эту рабскую зависимость с помощью торжественных церемоний, с целью умерить испуг, превратившийся в страх.

Новая, чиновничья знать расширила понятие зависимости, под­чиненности. Как чиновник зависел от императора (princeps), так же и сознание зависимости между мужем и женой родило понятие взаимовыбора, которое реорганизовало, сделав внешне доброволь­ной (то есть окрашенной любовным чувством) связь, прежде стро­ившуюся на неравенстве и зависимости женщины от мужа. Отец знатного семейства, глава независимого рода, отказался от клано­вой борьбы и стал главой семьи императорского чиновника, слугой повелителя. От этого рабского подчинения другому недалеко и до самоподчинения. Так самосозерцание Нарцисса превратилось в самосъедение Беллерофонта.

Прежде нагота испытывала страх перед чужим взглядом. Затем она испытала страх под взглядом Бога. И наконец, она стала ис­пытывать страх под собственным взглядом. Эти новые зависимости сломали прежние отношения между супругом, супругой и детьми. Тогда же инцест между матерью и сыном начал рассматриваться как преступление: он противоречил новым устоям супружеской жизни, он стал horror. Обычай, возбранявший римским матронам кормить грудью младенцев, вновь подвергся сомнению, — правда, женщины от него все-таки не отказались. Фаворин из Арля тщетно

призывал матерей-христианок выкармливать своих детей. Желание перестало сопрягаться с рабством: рабы, проникшись новыми вея­ниями и недовольные насильственным обращением сверху, сами на­чали создавать секты и вступать в браки подобно свободным людям. В результате гомосексуализм, за отсутствием предложения, а потом и спроса, постепенно становится маргинальным, как любое явле­ние, переставшее быть статусным. Забота о приличиях, подавление сексуальности, автаркия, самоограничение — вот понятия, кото­рые, не будучи связаны между собой изначально, в конце концов объединились в нечто целостное. Стоицизм оказался настолько бли­зок самодостаточности, что сексуальность стала выглядеть грубой, непристойной. Любовь к жене, детям, друзьям допускалась лишь в разумных пределах, если человек не мог совсем отказаться от них. Одна фраза из послания Павла к римлянам в 57 году вполне могла бы принадлежать стоику: «Melius est enim nubere quam uri» (Лучше жениться, нежели сгорать от желания).

Появились первые брачные договоры. Скоро в них начали включать статьи, согласно которым супруг обязывался не брать себе ни наложниц, ни pais. И хотя подобные документы не оформлялись официально, их можно назвать первыми брачными контрактами Запада. Так, император Марк Аврелий, последователь секты Эпику­ра, похвалялся в своих дневниках тем, что не притронулся к слу­жанке по имени Бенедикта и даже к рабу (которого звали Теодо­том), несмотря на снедавшее его желание. Этот внутренний (уже почти психологический) самоконтроль выводит нас к теме subjectus и obsequens maritus. Сдержанность, послушание означают почти пассивность. Римляне времен Республики назвали бы такого суп­руга impudicus; по их мнению, это человек, попавший под иго Юноны Юги. Любовь genialis превращается в любовь conjugalis. Супружеская любовь -- это миф, согласно которому покорность как следствие силы (obsequium как следствие virtus) становится психологической и религиозной (pietas и fides).

Таким образом, между эпохой Цицерона и веком Антонинов сексуальные и супружеские отношения претерпели изменения, со­вершенно независимо от какого бы то ни было христианского вли­яния. И метаморфоза эта произошла за сто или более лет до рас­пространения новой религии. Христиане приписали себе заслугу новой строгой морали, которая на самом деле оформилась во вре­мена Римской империи, при императоре Августе и его зяте Ти­берии.

Христиане причастны к изобретению христианской морали не

более, чем к изобретению латинского языка: они просто приняли ито и другое, как будто это заповедал им Бог.

Сексуальная мораль полностью перестала быть вопросом стату­са. Эта трансформация не повлекла за собой ни малейшего изме­нения в законах Империи по той простой причине, что они-то ее и породили. Эта эволюция не сопровождалась никакими переменами в идеологии и новой теологии империи, установленными Августом, Агриппой, Меценатом, Горацием, Вергилием, — обе они были не только сохранены, но и укреплены ими. То был медленный, глу­бинный, естественный процесс под охраной страха. Однако челове­ческий страх не может ничего охранять, поскольку страх — это то, чтоохраняет человека от желания. Поскольку страх ограждает себя от желания, он охраняет лишь бессилие или в крайнем случае ущербность, усугубляя боязнь. Иными словами, он охраняет «ничто», он охраняет «не-жизнь» — стыдливо прикрытые чресла, тело, до такой степени отверженное, что оно стало мертвым и его навечно прибили гвоздями к кресту.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.