Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Военный корреспондент 3 страница






А спустя два года, по приезде в Париж, мы получили с оказией письмо из Москвы, где прямо говорилось: «Боимся за М. П. А., как бы его не послали к Гумилеву: уж очень желчен и неосторожен».

Г-жа Кускова говорит дальше (конь уже передними ногами в луже! Sic!): «Я боролась открыто и спорила с большевиками, почему же Арцыбашев не поднимал против них своего голоса?»

Пока существовал хоть самый слабый намек на самую ничтожную свободу печати, Арцыбашев в тех же «Мыслях писателя» не переставал клеймить большевизм и коммунизм. Что же ему оставалось делать, когда вся небольшевистская, неказенная пресса была пристукнута насмерть?

Идти и вопиять на торжищах и приять, при первом же опыте, мученический венец?

Это ли хотела видеть совсем не кровожадная г-жа Кускова?

Г-жа Кускова ратоборствовала с большевиками в их же печатных органах. Оппозиция его величеству. Таковой сделки никак не перенесла бы ни гордость Арцыбашева, ни высота его гнева.

Оттого-то они и попали оба за границу столь различными путями. Ведь разные бывают приезды и уезды. Инако приехали в Россию Плеханов и Бурцев, инако — Ленин, Зиновьев и Красин. Г-жа Кускова спокойно села в вагон. «Товарищ Кускова, вот здесь, в корзиночке, закуска, здесь — теплое одеяло и кружка, здесь, в сверточке, полотенце, мыло, зубная щетка, порошок. Ну, добрый путь, товарищ! С демократическим приветом! Пишите! А надоест на чужбине — возвращайтесь. Вот будем рады».

Арцыбашев ушел без спросу. Что он испытал и перенес во время своего тяжелого и опасного побега — об этом мы, надеюсь, услышим или прочитаем когда-нибудь. Наверно, бывали и те страшные моменты, знакомые почти всем «нелегальньш» беженцам, когда выносят из беды незримые заботы о нас Николая Угодника или св. Михаила Черниговского.

 

Святая месть*

 

Г-жа Кускова набросилась на М. П. Арцыбашева за то, что он считает месть грабителям, насильникам, истязателям и убийцам делом нужным, естественным, законным и святым. Набросилась с запалом и с закидом. В особенности раздражала ее, как красный платок — быка, святость мести. Как! Освящать кровопролитие? И пошла: тра-та-та, тра-та-та…

Возразил ей Арцыбашев очень сдержанно. Кротко указал на те места, где г-жа Кускова исказила умышленно его слова, сделала передержку или, вырезав произвольно кусок абзаца, дала по нему совершенно иное толкование всей мысли, чем то, которое имел в виду автор: обычное дамское рукоделие в полемике. Один только раз он позволил себе обронить по поводу какой-то уж очень пистолетной выходки словечко «глупо», но тотчас же рассыпался в извинениях за резкость. «Я никогда не забываю, что полемизирую с дамой, но вот до какой грубости иногда могут довести дамские приемы в споре». В общем же тон Арцыбашева таков: Господи, и без того жарко, и скучно, и противно, а тут еще эта муха над головой, хоть бы отвязалась.

Но мне все-таки кажется, что в своей статье — логичной, холодной и острой — он допустил одну ошибку, кажущуюся сначала несущественной:

«Выражение „святая месть“, — говорит Арцыбашев, — не мое. Я взял его у Пушкина».

Да. Нам известны теперь многие русские люди, которые, будучи чужды одинаково как блохоискательству в жизни Пушкина, так и проверке алгеброй гармонии его творчества, любят поэта с доверчивой простотой и умильной нежностью. Для них Пушкин — как бы кодекс добра, правды и красоты. Поэтому и ссылка Арцыбашева опирается на непререкаемый источник.

Не надо долго искать, откуда взяты эти слова. Это «Полтава», сцена пытки Орликом Кочубея. Гетман говорит о своих кладах:

 

Мой третий клад — святая месть,

Его готовлюсь Богу снесть.

 

У Пушкина, вообще, есть много прекрасных мест, где этот афей и вольнодумец является в свете истинного, глубокого христианства. Вот эти две строки. Разве они не исходят из евангельских слов: «Мне отмщение, и Аз воздам».

То есть не человеку принадлежит право расплачиваться за обиду обидой, за смерть смертью, а суду всеправедного, всезнающего и всемогущего Бога.

Правда, мы не знаем, как распорядился бы Кочубей со своей местью, если бы ему удалось вырваться из рук Мазепы. Правда, сам поэт поник венчанной головой с свинцом в груди и жаждой мести (хотя впоследствии Данзас рассказывал, что по дороге домой, в санях, жестоко мучившийся Пушкин несколько раз спрашивал о состоянии Геккерна и горячо обрадовался, что его противник не убит, а лишь легко ранен). Правда и то, что Иисус Христос, передавая людям учение высокой чистоты, благостно снисходил к недостаткам и слабостям человеческой природы. Поэтому не нам, обыкновенным и грешным смертным, судить таких же наших братьев за противление злу и извлечение меча из ножен в случаях личной обиды или защиты себя от насилия. Сильный же пусть удержит свою руку и простит, если может.

Массовая месть — это уже явление не только несовместимое со святостью, но и совершенно чуждое как Божеской справедливости, так и человеческому достоинству. Это — разнуздание в человеке всего, что в нем есть ниже скотского и яростнее звериного. Мы видели святую месть пролетариата за угнетение «трудящегося» народа. Гнуснее, позорнее, отвратительнее этого зрелища не являла еще история.

Война знает свои неписаные законы и свои пределы даже невозможному. Мстящая толпа их и не может знать, объятая всего лишь жаждой крови, огня и разрушения, поглотившая без остатка отдельные человеческие мысли, воли, характеры и сознания.

Армия, вовлеченная в такую месть, быстро разлагается, выходит из повиновения, теряет первоначальную великую идею и, наконец, в убийстве и в насилии видит уже не средство, а цель. Потребовать разубедить ее в этом — значит, обречь себя на верную гибель.

 

Электрификация и электрофига*

 

Целый день от Оша до Тарба, потом до Лурда и Пьерфита карабкался поезд в гору. В Пьерфите пересели в электрический вагон и доползли к сумеркам наверх-в горный курорт Сен-Совер-ле-Бен. И во всю дорогу, то следуя рядом с ней, то ее пересекая, извивались и мелькали под мостами мелководные, быстрые, каменистые горные реки, стремительные речки, торопливые шумные ручейки, а вдали пенистые, узкие каскады повисли в горах белыми нитями. И чем выше, тем больше было этих «graves» (потоков), как их называют в Верхних Пиренеях.

Сен-Совер лежит по обеим сторонам крутобокой лощины, на дне которой бежит, то расширяясь, то суживаясь, весь в водоворотах, пене и блеске, гремучий Grave de Peau.

С чем сравнить этот горный пейзаж? Там, где он красив, — ему далеко до великолепной роскоши Кайшаурской долины и до миловидного, нарядного Крыма. Там, где он жуток, — его и сравнить нельзя с мрачной красотой Дарьяльского ущелья. Есть местами что-то, слегка похожее и на Ялту, и на Кавказский хребет, но… давно известно, что у нас было все лучше…

Несмотря на позднее время, я успел пробежаться по главной горной дороге от Люза до легкого железного моста через речку, построенного по желанию Наполеона III.

Меня поразило обилие воды. Она струится, плескается, журчит и скрежещет камнями повсюду: впереди вас, и сзади, над вашей головой, и под вашими ногами, бежит опрометью вдоль узких тротуаров, льется светлыми дугами из труб, белыми клокочущими, ярыми клубами бьет прямо из скал и с уступа на уступ падает в горах многоярусными водопадами.

Ночью я проснулся в своем гостиничном номере. Спросонья мне показалось, что на улице идет проливной дождь. Именно тот ливень, про который говорят: «разверзлись хляби небесные» и «льет, как из ведра». Я босиком пошел затворить окно. На небе было тихо и звездно. Облака спокойно окутывали вершины гор. Ветер заснул. Но неумолчным шумом, ропотом, плеском, звонким говором полны были земля воздух. Это — бежали горные воды.

 

* * *

 

Весь горный массив Пиренеев становится мало-помалу исполинским источником электрической энергии. Все эти быстрые реки, сотни говорливых речек, тысячи бырких, звонких ручейков — все они представляют собой неистощимый запас белого угля. Их падение регулируется, их дикий разбег обуздывается системой каналов и шлюзов, их тяжесть и скорость, претворенные в электрические токи, уже дают свет городам и движение машинам. На каждом горном извороте вы увидите горное здание с надписью: «Электрическая станция» И из Пиренеев до Орлеана тянутся на шестьсот верст толстые металлические кабели, подвешенные десятками параллельных линий на массивных железных столбах.

И это всего лишь начало того грандиознейшего предприятия, думая о котором невольно проникаешься почтением к человеческому гению.

 

* * *

 

В России была не электрификация, а, с позволения сказать, электрофига, чтобы не приводить других наименований известной комбинации из пяти пальцев. Ее большевики сунули в нос Европе и своему косолапому, простому народишке одновременно с вавилонской башней Татлина и ленинским нужником из золота. Мало того, доводили наглость свою до того, что показывали успехи электрификации иностранцам. «Мы не богаты быстрой водой, — говорили они, — но вместо белого угля у нас непочатое богатство угля земляного, то есть торфа. Поглядите: вот — добывание торфа, а вот и электрическая станция». И показывали: налево стоит в меланхолической позе, по колено в болоте, мужичонка — в левой руке он держит заступ, а правой чешет под картузом затылок; а направо из деревянной хибарки торчит самоварная труба и из нее вьется и дрожит синеватый дымок от можжевельника.

Заманивали знатного иностранца в коровий хлев, где, действительно, в стене горела электрическая лампочка, едва освещая жалкую коровенку, облепленную грязью, с выпирающими маслаками, ростом не больше хорошего дога.

«Вы видите результаты? Через двадцать лет, ко времени всемирной революции, электрифицированная Россия будет богаче всех стран мира».

А коровенка, обернув назад свою тупую морду, точно хотела, но не могла сказать иностранцу: «Снаружи, в сене, спрятана батарейка Лекланше. Ее возят из деревни в деревню».

Эх! Какая уж тут электрификация, когда денег не хватает даже на пропаганду и поддержку чужих большевиков.

 

С того берега*

 

Вот какое письмо мне принесли на днях из редакции «Русского времени». Оно без подписи. Но я только могу одобрить такую осторожность. Письмо вовсе не теряет своей убедительности оттого, что под ним вместо фамилии корреспондента стоит довольно широкое указание: «С того берега». Привожу его целиком:

«Милый, дорогой Куприн (для нас ваше имя мило и дорого) — я лишь недавно „оттуда“… и хочу вам сказать, что вашим именем советские волки искусно пользуются, чтобы разжечь страсти против вмешательства в русские дела. На деле же они боятся интервенции пуще всего на свете — война в России — их смерть, война вне России — их жизнь! А народ говорит: „Войною пришли — войною им и уйти“. Все эти ложные предлоги о том, „что прольется кровь“, — только подготовка отступательных позиций для тайных и явных друзей зиновьевской своры — разве ежедневно в России не льется кровь, разве ее не обескровливают систематически: каждый день там может быть последним днем!.. А здесь сентиментальничают „о пролитии крови“? А мы говорим там: откуда бы ни пришло спасение, какими бы руками ни произошло освобождение, только бы конец ежечасной муке!..»

Нет, мой дорогой безымянный друг. О крови надо говорить с величайшей опаской.

Интервенция — если таковую потребует судьба — будет направлена совсем не против народа русского и, в главном своем смысле, даже не против отдельных большевиков как объектов лакомой мести, а ради спасения огромной страны от рабства, нищенства, болезни, разрушения и окончательной государственной гибели. В этом великом деле каждая капля крови народной должна быть охранена бережно. Здесь никак нельзя маскировать страшную ответственность под легкомысленными оправданиями: «в драке волос не считают» или «не разбивши яиц, яичницу не состряпаешь».

Самая страшная сторона интервенции именно та, что она без насилия и пролития братской крови не обойдется. Кто же возьмет на себя установить меру и цену этой крови, когда большевики насильно погонят пулеметами русские полки умирать за блажную, нелепую доктрину и за их сатрапское существование?

Помню я, какая-то дама-писательница предложила однажды загадку (такую игру раньше очень любили у нас на семейных вечерах): «Едем мы на лодочке. Посредине я, а по бокам Ленин и Троцкий. И вдруг — ужасная буря, ураган! Втроем мы погибнем. Вдвоем, может быть, и спасемся. Спрашивается: кого я выброшу и кого оставлю?»

Здесь ответ ясен. Конечно, Ленин и Троцкий, не задумываясь ни на минуту, выбросили бы, как куренка, вопрошающую даму в море.

Вовсе не по примеру этой праздной дамы я ставлю себе и другим вопрос.

Вот — разбойник. На его совести сотни преступлений, за самое невиннейшее из которых он повинен лютой смертной казни. Он завладел моим домом, захватив и всех моих близких с целью грабежа, вымогательства, поругания и убийства. Уничтожить злодея — не только мой личный долг, но и обязанность перед обществом. Я вооружен. Но буду я или не буду стрелять, если разбойник вывел вперед моих — отца мать, братьев и сестер — и сам заслонился ими?

Увы! Подобно даме, я дальше вопросительного знака не иду. Но и не отступаю. Интервенция только тогда может пройти наиболее успешно и бескровно, если большевики будут угрожаемы своим собственным тылом, то есть всей Россией. Этой-то угрозы они и боятся, потому что ясно видят сквозь общий страх общую ненависть к себе. (Так и в моем грубом примере я рассчитываю на то, что злодея схватят и обезвредят сзади.)

Но для того, чтобы интервенция не явилась новой бесплодной жертвой, мертворожденным предприятием, напрасным и безрезультатным кровопролитием, которое только укрепило бы силы и дух большевизма, — необходимо лишь одно-единственное условие.

Это — чтобы Россия ждала интервенцию и верила, что она несет за собою свободу, здоровье, мир, безопасность, равенство перед законом и правосудием.

Но для насаждения этой веры эмиграция пока еще мало работает. Все мы ждем среди нас людей, совмещающих в себе силу, мудрость и любовь. А что если окажется, в конце концов, что именно такие люди живут не здесь, а там, но живут пока с заткнутыми ртами и завязанными руками?

 

Осенний салон*

 

Полторы тысячи полотен! Вообразим себе усердного, добросовестного посетителя, который, честно покрывая входную плату, решил посвятить на осмотр каждого номера выставки всего лишь одну минуту. Знаете, сколько в общем он употребит на это времени? Ровно двадцать пять часов: сутки с часом.

Полагая три часа как предельный срок, в течение которого возможно мотаться по музею или выставкам без особого вреда для ног, глаз и мозга, наш рачительный, но все же торопливый посетитель получит об осеннем салоне приблизительное, но случайное представление лишь после восьмого визита.

Приведенные мною цифры можно, в сущности, признать ничтожными, потому что перед некоторыми полотнами зритель может простоять четверть часа и больше и отойти в полном недоумении: «Меня ли здесь дурачат? Я ли отстал от быстроты новых течений? Или оказалась негодной старая, крепкая формула: „Искусство может выбрать своим предметом и прекрасное, и ужасное, но никогда — отвратительное“»

Сравнительно с прошлым годом выставка находится в гораздо лучших условиях. Свет падает сверхуровно, обильно, мягко. Нет прежней круговой путаницы с ответвлениями. Нет зловещих «угольных ям». Обойдя выставку по одной и по другой стороне, вы не пропустите (если захотите) ни одной картины. А в Гран-Пале приходится иногда взывать к помощи сторожа.

Но-увы! — тем назойливее лезут в глаза беспомощность, скудость, жалкая манерность, худосочие и золотуха современной живописи.

Я ходил и думал: «А что если бы на эту выставку каким-нибудь астральным или оккультным чудом вдруг проникли старинные, чудесные мастера. О, конечно, не в качестве экспонентов — их картины все равно были бы мгновенно и единодушно забракованы, — а просто так, незримыми зрителями, что, по мнению Конан Дойля, отнюдь не невозможно. Интересно было бы таким же четырехмерным путем ознакомиться с их впечатлениями.

Раньше всего они, конечно, сказали бы: „У этих молодых людей нет ни веры в Бога, ни уважения к искусству, ни простой вежливости к людям. Потомства с его воистину страшным судом для них не существует“.

А затем „незримые“ перейдут к подробностям.

1. Очевидно нынешние художники живут в темных подвалах, с окнами, выходящими в семиэтажные колодцы.

2. Всем им было некогда учиться и работать. Впрочем, это немудрено в теперешний сумасшедший, торопливый, оглушительный мелькающий век.

3. Куда девалось прекрасное женское тело? Здесь на полотнах сплошная кунсткамера уродов. Откуда, из каких больниц и моргов собрали сюда все эти кривые ноги, вывихнутые руки, желтые, большие, вялые животы; зады, висящие бараньими курдюками?! Плоские бедра, вывернутые плечи, свинцовые лица, узкие тазы? Или красивые женщины [стали прятать от современных художников свои цветущие, благословенные прелести? Наши натурщицы были и нашими любовницами. Поглядите на них: они во всех музеях мира. В наше время мир был переполнен красотою.

4. И как, должно быть, бедны эти несчастные молодые люди. Дойти до того, чтобы скупиться на краски, можно только в состоянии крайней голодной нищеты. Они кладут краски с такой экономией, что сквозь них — и даже не на свет — можно разглядеть всю нить полотна. И какой непрочный, жидкий холст! Какие жалкие, жухлые краски! Беднякам, вероятно, некогда самим приготовлять их? Да ведь и все равно — пишут они в расчете не на столетия, а на один счастливый денечек. Пишут не годами, а часами. Где уж тут думать о грунте или фоне! Ах, бедняги, бедняги! И горестно смотреть на их картины, и противно… Уйдем».

 

* * *

 

Но, конечно, это только общее, огульное впечатление. Среди мусора, среди рыночной стряпни, среди вопиющего безобразия, рассчитанного на скандал, и просто плоской бездарности все же глаз изредка отдыхает и на вещах, заключающих в себе и красоту, и ум, и правду, и благородный, возвышенный труд. Вот прекрасная голая купальщица у Боннара, приставленная, увы, к пестрому и непонятному телу. Площадь Сен-Мишель с розоватыми колоннами и зеленой бронзой Жюля Фландрена и его же Реббека. Фужита опять нарисовал мраморную, но живую женщину на ковре. Трогательно, наивно и прекрасно, чистым рисунком и в благочестивых тонах написано «Введение во храм» Андре Mapре. Мил и сладок для глаза Анри Матисс; его картинки точно персидские миниатюры, показанные через лупу. Положительно хорош Пьер Нери в его пейзаже (Шебер). Замечателен натюрморт Валлотона. Этот швейцарский художник изобразил, с конечным совершенством, на темном фоне два предмета: химическую большую зеленоватую бутыль тонкого стекла, налитую до половины, и рядом с ней тазик, так и горящий свеженачищенной желтой медью. Эта простая вещица — шедевр. Она бессмертна и по высокому мастерству недосягаема: в ней заключена какая-то особая тайна художника. Очень хороша у Валлотона также улица Рокандур.

Ван Донген выставил голову Аллы Назимовой (я, глядя издали, подумал, что это молодой Байрон). Белое с голубым. Сходство — как всегда у Ван Донгена — точное. Но избаловался фаворит: работа небрежна до распущенности — тяп-ляп.

Не сомневаюсь в том, что я многое ценное проглядел. К сожалению, я был не один. Со мной шел рядом один талантливый художник и ругал все картины, а это отвлекает внимание. Впрочем, бранились вслух очень многие, особенно пожилые дамы.

Теперь о русских художниках.

Н. С. Гончарова. На этот раз представилась она на с футуристическим, а с хорошим настоящим, божеским пейзажем. Как приятно было бы надеяться, что этот большой, оригинальный, изящный и богатый талант пошел вновь по естественному пути, указанному художнице природой и личным изысканным вкусом

Евгений Зак. О нем много говорят и пишут за последнее время. Странный живописец. В нем есть какая-то осенняя сквозьтуманная прелесть. По тонам его письмо похоже на детские переводные картинки — декалькомани, еще до переноса их на бумагу.

Григорий Глюкман. Спиною к публике женский манекен, забронированный черным лионским шелком — толстым, скрипучим, скользким и цепким. Фабрика и цены не указаны.

Константин Терешкович. Птенец футуристической высидки заговорил по-человечески и, право, совсем не заикаясь. Очень мила его кокетливая улица, вся в солнце и в тенях, веселая и нарядная. Другая картина — «Испанская женщина». Почему она со шпагой? Таких могучих бедер не видно было со времен Тициана. К тому же они обтянуты вплотную светлым трико, и даже глаз чувствует их стальную упругость. Я бы, на его месте, так назвал картину: «Бёдра».

Малявина я оставил нарочно под конец. О нем нового ничего нельзя сказать русской публике — так широко, прочно и определенно он ей знаком. Красное, оранжевое, пунцовое, малиновое, коричнево-красное, семчовое — и все это в пылающей восхитительной гармонии. У Малявина тоже свой таинственный секрет. Избирать краски, и их смешивать, и накладывать. Здесь область, где он одинок. Картина называется «Крик». Просто разбрелись две девки и третья — старая баба, ведьма, у которой из темного угла заднего плана видишь только ядовитый глаз да последний кривой зуб во рту. Почему орут — от веселья или злобы — не понять, да и не нужно понимать, не мужское это дело. Но так закричались, что левую девку даже в зевоту ударило. Публики здесь всегда полно. Только и слышно на разных языках: превосходно, чудесно, замечательно, поразительно и т. д., и т. д. С чем мы Ф. А. Малявина и поздравляем второпях.

Второпях потому, что по залам издали шествует толстый, добрый Левинсон и длинный, заостренный Шлетцер. Все картины сразу осунулись, побледнели и озябли. Ведь все-таки в каждой из них живет частица той души, которую в нее вдохнул художник.

Мы, дилетанты, уступаем поле профессионалам, старым жрецам.

 

О сплетнях*

 

Сплетни — это слух о каком-либо живом или жившем лице, пущенный из ушей в уши и приобретший, благодаря неточностям устной передачи, преувеличенные размеры и искаженные формы. Сплетни весьма напоминают прогрессивное нагромождение катимого снежного шара. Русское слово «сплетня» гораздо выразительнее французского «les comm& #233; rages». Там — живописно: беседа кумушек у воды или за чашкой кофе. У нас точнее: постоянное сплетение тонкой нити истины с нитями плохой памяти, дурного характера, игра воображения, тайного недоброжелательства, стремления поразить эффектом, что в результате — как продукт коллективного творчества — многоцветный узор, в котором порою совсем пропадает первоначальный мотив.

Наиболее живучи и плодущи сплетни в среде малокультурной, тесной, замкнутой в узкие границы совместной жизни или профессии. Скука является хорошим питательным бульоном сплетен. Больше сплетничают в маленьких провинциальных городишках, в тюрьмах, в монастырях, в эмигрантских кругах, партиях. Напрасно говорят, что женщина сплетничает охотнее и чаще, чем мужчина. И те, и другие занимаются этим с одинаковым усердием. Мужская работа даже солиднее и прочнее женской, как, впрочем, во всяком ремесле и искусстве. Чем выше, в интеллектуальном смысле, то общество, в сфере которого катятся сплетни, тем они тоньше, злее, ядовитее.

Сплетни всегда заключают в своем составе и клевету, и диффамацию. Но последние преследуются законом. Сплетни же безнаказанны и безответственны, ибо они по существу своему анонимны: до их родителей так же не доискаться, как до авторов пословиц и анекдотов. Если даже проследить течение сплетен в обратном порядке, от их полного разлива до истока, то вы никогда не найдете того пункта, где они теряют свой невинный вид и принимают гнусный облик, отнимающий у далекого, чужого, иногда даже умершего человека честь лица и имени. Так путешественник, совершив кругосветное путешествие с Запада на Восток, теряет один день… Где он его потерял — неизвестно. В каждой точке и нигде.

Как явление сплетни интересны тем, что подлежат не только наблюдению, но и опыту. Всем известна игра «телефон», весьма распространенная как забава на домашних вечеринках. Она состоит в том, что молодые особы обоих полов садятся в кружок: начинающий игру передает на ухо своему соседу какое-нибудь вымышленное известие, тот — другому, другой — следующему и т. д. Последний в очереди, слегка прикрасив от себя услышанное, объявляет его вслух, а после него первый игрок восстанавливает первоначальный текст. Иногда выходит забавно.

В тридцатых и сороковых годах светские баловники Петербурга развлекались иногда этой веселенькой игрой в чрезвычайно крупном масштабе и, к чести тогдашнего поколения, надо сказать, не задевая отдельных личностей. В четыре часа дня, в хорошую погоду, выходили двое таких шутников на Невский проспект, на солнечную его сторону, по которой в это время прогуливался весь видный Петербург, и, идя, скажем, от арки Главного штаба до Зимнего, останавливали самых болтливых из своих друзей, чтобы сообщить им самую свежую, самую нелепую новость, например: «Вчера в залу Сената, во время заседания, вбежал чей-то муругий гончий кобель, вскочил на стол и опрокинул чернильницу». Пройдя неторопливо весь проспект, они возвращались назад (час туда, час обратно) и уже ловили пущенный ими слух в расцвеченном, разукрашенном, махровом виде: «Откупщик Мурузи, уличенный комендантом Скобелевым в чернокнижье, был вызван в Синод, но его разбил паралич».

Очень жаль, что два явления, столь обычные в человеческой жизни, как сон, — вранье и сплетни, — до сих пор в своей природе и психике не исследованы при помощи научных методов… А надо сказать, что во всех трех есть общие, родственные черты.

У Шекспира Меркуцио (в «Ромео и Джульетте») говорит:

— Рассказывающие свои сны часто врут.

Вранье и лганье — близкая родня, и оба входят в существо сплетен: первое — не умышленно, по вдохновению, второе, хотя бы в слабейших оттенках, нарочно.

Сплетни, — если отбросить умышленные, злостные искажения, — проникают по тем же капризным, случайным путям, как сны, как и наши мысли, когда они не направлены усилием воли к определенной цели, а предоставлены самим себе. Звено за звено цепляются не по законам логики и правды, а по беззакониям созвучий, сближений, противоположностей, сходств, соседству образов, внезапному господству ничтожных мелочей и т. д. Для проверки этого наблюдения попробуйте вспомнить какой-нибудь ваш длинный сон по его этапам. Или еще лучше. Сядьте в метро на станции «Дофин», но без книжки, без собеседника и без нарочного плана мыслей, подъезжая к «Венсэн», поймайте самого себя: «О чем я сейчас думаю?» А когда поймали, попробуйте, идя задним, обратным, путем, добраться до самой первоначальной мысли (ведь не думать человек не может ни одной секунды). И вот вы с удивлением увидите, какими странными, причудливыми, ничтожными, воздушными мостами соединены острова ваших мыслей и как детски-случаен их ход и их возникновение. Так и сон, так и сплетни.

Врем и лжем мы походя, каждый день и каждую минуту. «Да, сударыня, вы хоть и мать, но правы. В вашем трехмесячном ребенке, действительно, видны зачатки гения». «Что вы, Иван Исидорович, восемьдесят лет? И это вы называете старостью? Да у вас совсем жениховский вид». «Наденька! Скажи ты ему, ради бога, что меня нет дома» — и т. д. Лгут и врут, сами этого не замечая, почтеннейшие, достойнейшие люди. Не помню, какой из английских юмористов написал рассказ о том, как некий молодой человек решился — на пари — говорить в течение только одного дня, но во всех, даже самых мелких случаях одну голую, прямую правду. К вечеру он подвел итог своим убыткам. Богатый дядя лишил наследства. Горячо любимая невеста отказала. Родители прокляли. Со службы выгнали. Кроме того, юноша успел побывать в тюрьме и в сумасшедшем доме.

Незаметно для себя мы и сплетничаем ежедневно, повторяя ближним слышанное от ближних о ближних и непроизвольно накладывая новые штрихи на пересказ. Но от лганья и вранья можно отстать, отучиться или хоть воздержаться в иных случаях. От сплетен — никак и никогда. Нельзя же не говорить о самом интересном — о живых и знакомых людях. А в этом-то прикрытии и заключается могущественная сила сплетен.

Я не знаю во всем свете ударов, равных по силе тем, которые наносят сплетни. Они способны отравить человека на всю жизнь и даже убить его, да, да, физически убить: всем кажется, что человек умер от того, что выстрелил себе в рот из нагана, а его, на самом деле, убили сплетни, переданные дружескими или даже любимыми устами.

Жил-был в революционном эмигрантском подполье бунтарь Петров, добрый и милый малый. Как-то назвали его имя в тайном собрании столпов зарубежной революции в связи с каким-то поручением средней важности. Один столп вдруг гмыкнул. Может быть, даже без всяких задних мыслей гмыкнул, так, просто откашлялся. Но на него обратились все взоры, и кто-то спросил:

— Вы что-нибудь имеете против Петрова, Афиноген Анкудимович?

Момент неловкости. Расплох. Спрошенный пожимает плечами:

— Я? Гм… Ничего.

Но это «ничего» вышло у него от внезапности немного фальшиво, ну, на самую чуточку, на одну восьмую тона, и главное, вышло совсем невольно. Это часто встречается в обычной жизни. А на следующий день другой из заседавших столпов в разговоре с видным членом о том же Петрове уронил небрежно:

— Ах, Петров? За ним ничего нет такого, но, знаете, как-то… все-таки…






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.