Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Военный корреспондент 2 страница






Правда, я часто и не очень доброжелательно говорил о тех лицах, которые составляют порчу, зло, докуку, тормоз и причину разброда эмиграции: о неумолкающих водолеях, тщеславных пузырях и замшелых, но безграмотных реставраторах, о соглашателях, зазывателях, сменовеховцах, брюзгливых пессимистах, о спекулянтах на человеческой стадности и о спекулянтах на человеческой крови, о старцах, забывших уроки истории, как старой, так и новейшей, и о старцах, ведущих свою политику исключительно из великих начал и завоеваний великой русской революции. И еще о многих. О них же я говорил в упоминаемой статье, откуда был вырван клочок

Но всегда я знал и помнил, что они — всего лишь легкий вредный налет, лишь поверхностная гниль на всей толще эмиграции, внутреннее ядро которой цело и крепко.

И к этой-то настоящей, здоровой эмиграции я отношусь с неизменным уважением и с постоянным сочувствием, что я всегда высказывал печатно и устно.

Я горжусь тем, что русские дети и юноши идут первыми как в учебных заведениях, так и в механических мастерских, что русские студенты серьезно учатся во французских высших школах, преодолевая легко трудности чужого специального языка, что русские профессоры почти в каждом государстве, давшем им добрый приют, воссоздают наново убежища и хранилища науки из обломков храма, разбитого революцией.

Я радуюсь тому, что на вокзалах, на заводах, на фабриках, на фермах, в магазинах — повсюду — русские рабочие, люди самых разнообразных классов, положений и профессий в прошлом, завоевали без всякой натуги доверие хозяев, высокую ценность в глазах суровых мастеров, признание равенства у французов-товарищей

Читая газеты, я с удовольствием вижу, что количество преступлений и нарушений закона совсем незначительно, почти равно нулю, среди русских беженцев. Почему это так? Берегут ли они инстинктивно честь бело-сине-красного флага? Или, правда, за границу просочился лучший отбор? Думаю — и то, и другое.

Судить надо русскую эмиграцию не по ее будничным, серым дням, не по ее молчанию и не по ее болтовне, а по тем моментам, когда широко и трогательно проявляется ее подлинная душа. Большая душа, временно скрываемая в шелухе мелочей!

Разве все мы не помним того ужасного года, когда вся Россия корчилась от голода, умирая миллионами, чего большевики так упорно и долго не хотели признавать? Тогда началась помощь Америки, и вот вся эмиграция, точно воспрянув от летаргии, поднялась в общем движении, соединилась в общем прекрасном и живом деле. Несколько миллионов хуверовских посылок на сотни миллионов франков было послано эмигрантами из одной лишь Франции, не считая других стран. Посылали из последнего, лишая себя самого необходимого, и посылали бы еще долго и так же самоотверженно. Но… но Хувер вынужден был прекратить помощь ввиду того, что хлеб, предназначенный крестьянам, большевики отрывали от голодных ртов и продавали за границу, ради нужд Че-Ка и агитации. Хувер сказал об этом громко, на весь мир.

Вспомним и о маленьких индивидуальных посылочках: фунтик какао, фунтик риса, шоколада, карамелей, макарон и т. д. Их тоже было послано на несколько миллионов… Но они не дошли. Их большевистские таможни обложили столь несуразно огромными пошлинами, что получатели отказывались брать и в письмах умоляли отправителей не посылать больше: «Вам лишнее разорение, а нам не выкупить, да еще под слежку попадешься…» А посылочки эти со вкусом съели Коган с Аросевым.

Вот каковой бывает эмиграция в минуты подъема и тогда, когда она видит перед собой ясную, необманную цель.

И все эти ее высокие качества давно уже поняты и оценены во Франции. Она уже давно разобралась, что есть русские хорошие люди, тоскующие в изгнании, есть русские хорошие люди, томящиеся в плену у себя на родине, и совсем отдельно существуют большевики, ничего общего с Россией и ее интересами не имеющие. И такому правильному взгляду на вещи и события мы особенно глубоко должны быть благодарны нашей трезвой, работящей, честной, здоровой и сердечной эмиграции. Со временем ее поблагодарит и Россия.

 

О шовинизме*

 

В шовинизме, в этом обостренном и вынесенном на улицу патриотизме, нет, в сущности, ничего особенно дурного. Все зависит от ощущения предела, дальше которого нельзя идти, от чувства меры, без которого так легко впасть, незаметно для себя, в смешное, невыгодное или даже опасное положение.

Часто шовинизм бывает понятен и извиняем, если, например, его мотивами служат или историческая необходимость, или упоение недавней, тяжело давшейся победой, или, наоборот, общее негодование, общая горечь, общая скорбь, вызванная катастрофическим поражением. Такой шовинизм всегда совпадает с чувствами и мыслями народной массы. Но тот же народ иногда остается равнодушным, бездеятельным и скучающим зрителем, если перед ним искусственно бряцают шпорами и зовут на смерть и кровопролития исключительно ради славы родного оружия. Вспомним и сравним: жалкие, писклявые манифестации союза русского народа при объявлении японской войны и чудесный, стремительный подъем патриотизма в 1914 году при появлении манифеста.

Смешон был квасной, ернический шовинизм московского купечества и славянофильского средопупия. Помните ли старые лубочные рассказы о громогласных протодьяконах, об ужасных силачах, об обжорах, рысаках, лихачах, скандалистах и кутежах, шулерах и банщиках? Умильно плакали добрые люди над этими рассказами: «Есть ли в мире что подобное матушке Расее!»

Смешон был и воинствующий шовинизм: «Шапками закидаем!», «Нашему солдатику все нипочем: и холод, и голод, и картонные подметки».

 

Для российского солдата

Пули, бомбы — ничего.

С ними он запанибрата.

Всё безделки для него.

 

«Нашему солдату три дня не давай есть, так он врага с кожей и с костями съест и назад не воротит».

Все это — самонадеянный вздор, грубый балаган, легкомысленное вранье, однако за этой похвальбишкой пряталось большое зло. Русский солдат, правда, всегда отличался, кроме многих своих прекрасных качеств, еще и изумительной выносливостью и несравнимой стойкостью. Но наши отечественные полководцы очень часто вместо того, чтобы разумно пользоваться этими драгоценными свойствами, были склонны ими злоупотреблять, особенно в последнюю войну, где порою доблесть полагалась в упорном и бесцельном бросании огромных масс в лобовые, повторные атаки. При этом совсем забывалось, что солдат есть все-таки существо, любящее свою жизнь и страдающее от боли… «Они у меня орлы, всё переносят и умирают с радостью…»

Пророчески зловещ был напыщенный, напруженный, крикливый шовинизм Германии (вернее — Пруссии). «Отними у врага все, и оставь ему лишь глаза, чтобы плакать», «Дейтшланд юбер аллее». Особенно немецкий бог, открытый кайзером, замечательное изречение Гинденбурга: «Все соборы мира не стоят капли крови одного моего солдата».

Этот бешеный шовинизм, эта яростная надменность и поставили, наконец, Германию одну против почти всего мира.

Есть, к счастью, шовинизм прекрасный и именно тем сильный, что его руководители улавливают струю, общую с безмолвной волей всего народа, угадывают невысказанное, может быть, даже неосознанное желание и согласие миллионных масс. Таков был шовинизм Деруледа, Клемансо, Пуанкаре. Такими шовинистами были у нас Скобелев и Черняев, этот один из крупнейших государственных умов России, к сожалению, не понятый современниками и временно забытый. Шовинистом был и тот царь, который, спокойно опираясь в течение тринадцати лет на сказочную мощь своей страны, отводил властной рукой каждую предательскую руку, хотевшую поднести зажженный фитиль к тому пороховому погребу, который представляла собой тогдашняя Европа.

 

* * *

 

Я вполне понимаю шовинизм государств новообразованных или восстановивших свое прерванное историческое бытие. Тут есть нечто вроде бурной преувеличенной радости, испытываемой первородящей матерью, — такой радости, от которой иногда молоко бросается матери в голову, ко вреду для младенца. Мне не стыдно и не обидно гордое самоупоение, скажем… Белоруссии. Пусть она забыла в своем симпатичном тщеславии тот факт, что вызвана она к существованию всего лишь политически-полицейскими соображениями великих держав. Пусть профессор Довнар-Запольский сочинит для нее ее собственную великую, древнюю историю с королями Лукомудом и Жигопером. Пусть высоко развевается над ее старыми рыцарскими замками (Смоленской губернии) старый национальный флаг, серо-буро-малиновый в крапинках с осьмью желтыми единорогами и вазой с ручкой. Словом, «пусть у гробового входа младая будет жизнь играть…» и т. д.

Но дальше уж и стыдно, и противно, и смешно.

Зачем стаскивать статую Петра Великого с пьедестала и переливать ее в мелкую монету? Зачем взрывать русскую часовню и заколачивать русский храм? Зачем объявлять обязательным язык, не имеющий грамматики? А главное, зачем говорить, что прежняя «тираническая» Россия была дика и невежественна, и зачем предавать ее проклятиям за все, ею сделанное для края? Вот это уж нехорошо: освятили новый дом и сейчас же его обгадили. И все это ведь на народе. А народ смотрит, слушает, молчит и уже давно покряхтывает: «Под русской рукой куда лучше жилось!..»

 

Французская деревня*

 

Прошлой зимой мне довелось разговаривать с молодым французским писателем все на ту же неиссякаемую тему о прилипчивости черной большевистской хвори. Он охотно соглашался со мной в том, что большевизм, этот азиатский коммунизм, действительно, явление уродливое, что следы его заразы уже проступают кое-где в крупных европейских центрах и что бороться с ним, конечно, необходимо. Тем не менее он находил, что для Европы, вследствие ее высокой культуры, большевизм вовсе не представляет смертельной угрозы. И он приводил такое сравнение:

— Возьмите, например, чуму или холеру. В средние века они косили людей одинаково во всем Старом Свете, не отличая европейцев от азиатов. Теперь же они эпидемичны лишь для Азии и, отчасти, для России. Занесенные случайно в Западную Европу, они выражаются лишь в отдельных несчастных случаях, которые очень энергично локализуются и подавляются. Так будет и с большевизмом. Франции в особенности нет оснований его страшиться. Мы энергичны и бодры. Мы трудолюбивы, как муравьи. Страна наша богата красотою и чудесными культурными ценностями. А главное, каждый француз каких бы крайних убеждений он ни был — прежде всего горячий патриот. Свою родину он любит и ею гордится превыше всего на свете. Наконец, мы застрахованы свободами нашей государственной конституции: это наша предохранительная прививка. Посмотрите: у нас в палате заседают бок о бок и коммунисты, и социалисты, и крайние монархисты. Отечество с одинаковым почетом хоронит и Жореса, и Анатоля Франса, и генерала Манжена. Насаждаемые у нас искусственно семена большевизма не взойдут: у нас нет для них питательной почвы.

С тех пор я с ним не виделся. Не знаю, что он сказал бы теперь. Тогда еще не начиналась война с Марокко. Тогда на прекрасном теле Франции не проступали так явственно первые пятна дурной болезни.

Отставка Мильерана и уход Пуанкаре, насилия коммунистов в Марселе и в Париже, пропаганда не только среди рабочих, но и в армии, и во флоте, и даже в самом парламенте. Лозунги: «Да здравствует Марокко! Долой войну! Да здравствует Германия!» Избиение г-жи Рашильд. Открытая проповедь пораженчества и едва ли не братания на фронте. И в конце концов почти полная безнаказанность!.. О, как нам, русским, давно и скорбно знакома эта злокачественная сыпь!

И все-таки я твердо верю в то, что Франция совсем легко и скоро переболеет свой большевизм; только лишь помается, потомится в небольшом жару и встрепенется, совсем здоровая, после самого ничтожного кровопускания. В мою веру, конечно, входят все те соображения, которые приводил мой друг, французский писатель. Я их еще подкрепляю французским деловым благоразумием, замечательным чувством меры и необычайным уважением к собственности. Но основа порядка во Франции — все же ее богатое и крепкое крестьянство.

Несчетно богата французская провинция, и каждый удобный уголок в ней тщательно возделан. Сделайте по железной дороге путь от Па-де-Кале до По или до Ниццы, полюбуйтесь хоть из вагонного окна на обильные и золотые квадраты пшеницы в человеческий рост; маисовые роскошные поля, правильные, как по нитке вытянутые, ряды отяжелелых виноградников, фруктовые деревья на межах и в садах, густая толстая зелень кормовых трав, веселая пестрота огородных грядок, светлые в зеленой оправе реки и каналы, слоноподобные першероны и ардены, везущие по прекрасным дорогам огромные тяжести или запряженные в глубокие плуги величественные быки цвета кипяченого молока с палевыми мордами и коленами, превосходный молочный скот, домашняя птица, кролики, свиньи, доведенные до чудовищных размеров и блестящего щегольства, — и повсюду в деревнях электрическое освещение, телефоны, авто- и локомобильная тяга, аптеки, доктора, нотариусы… Генрих IV мечтал о воскресной курице для мужика. Что ему курица? Он ее отправляет в город, а по праздникам ест кормленого индюка с трюфелями и запивает его собственным вином. Так же ест и его батрак.

Уж если наши мужики, малограмотные, малоученые и много битые, встали так яро, всей грудью, против покушения коммунистов на жалкие плоды их суглинков и супесков, то с каким же остервенелым упорством французский фермер, давно узнавший великую цену свободы, культуры и труда, встретит каждую попытку распорядиться его хозяйством. Он и теперь господин положения во Франции, а в случае временной победы коммунистов он просто не даст городу ни хлеба, ни мяса, ни овощей. Вы себе деритесь, а нам вас кормить задаром не с руки. И в грядущей борьбе рабочего с крестьянином, то есть города с деревней, победит, несомненно, последняя, как она побеждает уже и в России.

Французский крестьянин, кроме того что хитер, он еще и умен своим коллективным, земляным умом. Клемансо однажды сказал: «Победил Германию не только наш героический солдат, но и наш крестьянин, который давал нам самоотверженно и хлеб, и деньги, и людей».

Золотые слова. Но надо учитывать и то, что давал он так охотно еще и потому, что понимал всю невыгоду для себя поражения Франции.

Он разберет и в случае большевистского напора, куда ему идти и что ему делать, и, понятно, без убытка для себя.

 

Посып-хан*

 

Существует на свете одна замечательная книга — шестая книга российских дворянских родов. Она же — Бархатная. В нее внесены все бывшие именитые фамилии, члены коих за службу своих предков в ратном деле и в совете государевом удостоены чести быть причисленными к царскому дворцу. Хорошая и полезная книга. Надо же помнить и читать имена людей, создававших родную историю, собиравших и укреплявших родную землю!

Одно жаль: составлялась эта книга в те блаженные времена, когда методы исторического исследования имели еще характер домашне-кустарный, вследствие чего в шестую книгу и вплелось множество досадных, часто уже неисправимых ошибок.

В наши дни один из князей Долгоруких (не ручаюсь, может быть, и Долгоруковых) занимается перетряхиванием листов этой книги и их проверкой. Результаты у него порою получаются весьма прискорбные для иных эмигрантов, ставящих на своих французских карточках частицу «de». Привык такой гордец совать людям в нос при всяком удобном и неудобном случае: «Мы — столбовые. Мы-с Ивана Третьего дворяне (кстати, тогда и дворян-то не было, а были бояре). Наш предок — муж честен, выходец из Литвы (далась им эта Литва!). Мы старого корня».

И вдруг у князя Долгорукова: «Всегда состояли в однодворцах. Фамилия образовалась от местного названия бани. Или потаенно: кладовой».

Больше всего вторглось в шестую книгу моргариновых дворян после указа, по которому право преемственного дворянства получали лица, дослужившиеся до ордена Святого и равноапостольного князя Владимира третьей степени. Этой мерой правительство, несомненно, хотело разжижить действительно древнее и родовое высшее сословие, которое не прочь было побудировать, поперечить государям и посчитаться с ними знатностью происхождения, как, впрочем, бывало нередко и в других странах (Сир-де-Кусси, Роган).

И что же получилось из этой страховой меры?

Жил, например, на свете чиновник Посыпкин. Ну — самая архичиновничья, самая гованская, самая водевильно-чернильная фамилия. Сразу видно, что и отец, и дед его посыпали песком (тогда еще не было промокашек) бумаги. «Эй, ты, Посыпка, принеси-ка песочницу!»

Служил он очень долго: кляузами, происками и доносами долез до звания экзекутора, хапал налево и направо, был живоглотом, настоящей акулой; дослужился, наконец, до надворного, и вот венец чиновничьих мечтаний: великолепный орден на черно-красной ленте. И звание потомственного дворянина. А им давно уже присмотрена и приторгована была доходная деревня с четырьмястами душ, со старой барской усадьбой. Теперь он и помещик, и дворянин, гложет червь честолюбия: в шестую бы книгу хорошо вписаться, родословное бы древо завести.

За чем дело стало? Были на это ловкие специалисты в губерниях, были высокие мастера и художники в Петербурге. Недаром Департамент геральдии считался в те времена самым хлебным из всех чиновных учреждений. Отколупывал Посыпкин от своих капиталов, политых сиротскими и вдовьими слезами, изрядный кусок и совал его таким же живоглотам, каким и он сам был в экзекуторах, — и вот он уже в шестой книге, потомок владетельного князя из Золотой Орды Посып-хана, который в княжение Василия Темного передался на русскую службу и стал писаться «князь княж». Высокие артисты раскручивали Посыпкину высокое и широкое родословное древо, и в фамильном его гербе значилось: золотой жеребенок на зеленом поле; вверху справа — серебряный натянутый лук со стрелою; слева — молодой полумесяц; внизу-три серебряные башни.

Таких Посып-ханов в шестой книге чрезвычайно много, так много, что их всех, даже при настойчивом желании и упорном труде, никогда не переловить поодиночке. Да и черт с ним, с посыпкинским смешным и жалким честолюбием. Гораздо важнее заглянуть поглубже в то, каким помещиком был Посыпкин.

А тут и нужно вспомнить всю его служебную карьеру, начиная со звания канцелярского служителя.

Что он видел? Тыканье, пинки, плевки, унижения, подобострастие, трепетное подхалимство, наушничество. И когда даже сам начал других тыкать, брыкать, запугивать и погонять, то по-прежнему пресмыкался и лакействовал перед высшим.

И вдруг сразу в беспрекословном и безотчетном повиновении у него оказываются сотни крепостных рабов, которых он хочет — казнит, хочет — милует, хочет-с кашей ест, хочет — с маслом пахтает. Как должна была развернуться в сладком ощущении безграничной власти его запакощенная, разъеденная оскорблениями, червивая душа! Конечно, он стал, психологически не мог не стать, мелким, злобным, ухищренным, изобретательным тираном. Именно в этих-то Посыпкиных, главным образом, и кричал позор перед всем миром русского крепостничества. Салтычиха — садическая случайность.

Не то — коренной, трехсот-пятисотлетний помещик-боярин (барин — глупое, опошленное, лакейское слово). Веками связанный с землей и народом, он понимал, что только им он обязан своим благосостоянием и потому привык землю чтить, а о мужиках заботиться.

Говорят, Толстой в «Войне и мире» совсем обошел стороною несчастного, забитого мужика (такие обвинения я слышал от народников).

Но Толстой, всегда руководимый правдой, всегда писал то, что он видел. Значит, угнетенного, обесчеловеченного мужика он никогда не видел у себя на своем жизненном пути ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности, несмотря на крепостное право.

Пушкин, как железную перчатку, бросал шестьсот лет своего дворянства в лицо придворным выскочкам, льстецам и интриганам. Но он же, возвратившись после отпущения грехов Николаем I из Москвы, где его, уже знаменитого, осыпали ласками и лестью, на место прежней ссылки, в деревню, пишет Вяземскому о том, что приятнее славы и дороже милости двора были для него слезы няни и сердечная встреча «моих хамов».

Среди декабристов был цвет русской старой, земляной аристократии, но в их мечтаемой конституции на первом месте были свобода крестьянина и наделение его землею.

Еще задолго до 1861 года лучшие, просвещеннейшие помещики заменяли барщину оброком. Бывали даже чудаки, пытавшиеся отпускать всех своих крепостных на волю, наделив их землею, но за это по головке тогда не гладили, а высылали за границу, отдавали под опеку или попросту сажали в желтый дом.

И вот в нынешнее время земля и мужик опять стали пробным оселком.

Бывший помещик, принадлежащий к старой, родовитой русской семье, конечно, возмущен — насильственным захватом земли и нелепыми безобразиями, которыми мужик сопровождал его. Но он сознает причину этого как в давних исторических ошибках, так и в лености, неспособности и равнодушии последних правителей и во многом другом, где вина лежит на всех. И от него вы не услышите слов гнева и угроз мести.

А внук Посып-хана говорит, сжав кулаки:

— Вернемся, провозгласим царя, землю от крестьянина отнимем и так его примемся, подлеца, драть, что навеки забудет он и думать о разделюции.

Очень печально, что оба они внесены в одну и ту же книгу, в печальный памятник прежним людям, составляющим честь, гордость и славу России.

 

Капля и камень*

 

Пятичасовой чай. На столе печенье и кекс с коринкой. Коричневый теплый чай. Кто входит в переднюю, слышит скачущий гул голосов:

— А-ва-ва, а-ва-ва, а-ва-ва, — точно там тридцать человек, зажав уши пальцами, долбят вслух урок.

И вдруг раздается, покрывая все, громкий властный голос хозяйки, большой женщины с лошадиным лицом и с таким огромным висячим задом, который в 1001 ночи восторженно назывался царственным:

— Ах, господа, вы там опять о большевиках начали? Боже мой, как надоело. Оставьте их, наконец, в покое хоть в моем доме. Право, я назначу за слово «большевик» штраф в какую-нибудь пользу.

Слышишь иногда и от читателя:

— Все о большевиках да о большевиках. Я русских газет и вовсе не покупаю. Осточертело. Ну, Чека, ну, расстрелы, ну, мозги, ну, кровь, ну, голод, ну, черт в ступе Но ведь в тысячный раз — подумайте! Я для чего газету беру? Чтобы отдохнуть за чашкой кофе, прочитать новости, пикантную сплетню, веселенький фельетончик, этакое «нечто обо всем» или «в свете и в полусвете». Недурно — легонький рассказик… стишки остренькие. А вы большевиками кормите. Ну и кушайте их сами, я сыт.

Странно. Катон говорил ежедневно и на самые разнообразные темы. Но был период в несколько лет, когда он каждую свою речь, какого бы она ни была содержания, заключал страстным призывом:

— А все-таки надо разрушить Карфаген!

Он хорошо понимал силу повторения, вдалбливания мысли, а так как мысль его была близка всему Риму, то его настойчивость, никого не удручая, приближала результат.

Этот закон прекрасно понимает современная коммерция, когда бросает в публику свои изобретения или изделия. Скажите, вам не надоел «Ситроен», кричащий на небе дымом и огнем о своем существовании? А мыло «Кадум» с отвратительно пухлым мальчишкой? А «Мари», с «гусями, що жрут консервы», по выражению кубанской казачки? А швейная машина «Зингер»? А «Саламандра»? Надоело до омерзения. А, однако, прочно засело в голове, и если вам что-нибудь надо купить впопыхах или посоветовать наскоро ближнему своему, то, всего вероятнее, вы машинально назовете навязнувшую в памяти фирму.

Какой-то американский король — не то пуговиц, не то зонтиков, не то плевательниц — так сообщил интервьюеру о своей карьере:

— Когда я начал дело, я тратил на рекламу всю прибыль и так поступал, пока мое дело не стало прочным, то есть не начало мне приносить сто процентов. Тогда я стал понижать расход на рекламу — до семидесяти пяти, пятидесяти, двадцати пяти процентов. Но и теперь, когда я уже миллиардер и когда мои несгораемые набалдашники известны всему миру, я отчисляю и всегда буду отчислять на рекламу десять процентов.

Большевики глубоко учли эту странную силу капли, долбящей камень, и пользуются ею с замечательной энергией. Чужие меха, царские бриллианты и царское носильное платье, драгоценности, на которых еще видны пятна засохшей крови, хлеб, вырванный из голодных ртов, — все идет на их неутолимую, бешеную, адскую пропаганду ненависти, разрушения, убийства, клеветы.

Поймают ли их в воровстве, в подделке документов, в грязных или кровавых подлостях — они хотя и голословно, но нагло отрицают очевидные факты для того, чтобы в конце опровержения опять прокричать на весь мир о величии и мощи советской республики, о добродетелях ее вождей, о близости всемирной революции, о гигантских шагах, которыми идут в Триэсерии пролетарское образование, государственная промышленность и торговля, сельское хозяйство, искусства и науки, финансовое благополучие и демократическая чистота нравов…

Кто им верит? Никто. Они сами себе не верят. Но постоянный нажим на впечатлительность берет свое. Люди, болтающие на файф-о-клоках, люди, читающие газеты лишь для пищеварения, люди, никогда не корчившиеся при большевиках от страха, стыда, унижения и голода люди, спокойно говорящие о непахнущем золоте, тоже не верят, но их все равно ничем не уверишь и ничем не устыдишь.

Но есть люди обыкновенные. Простые, милые, добрые, честные и — увы — слабые люди, как и все мы, грешные. Бывают у них — да и часто бывают — жестокие, тяжелые минуты, когда некуда пойти и некому сказать, что вода к горлу подступает. А тут большевистский Кадум, зазывание в газете, в бистро, на митинге. И поплыл бедняга по гнилому течению.

Да, здесь, в агитации, большевики сильнее нас, как отрицание всегда сильнее утверждения. Но из этого вовсе не следует, что им можно употреблять печатное слово как оружие борьбы, а нам-не надо, потому что, видите ли, объевшийся и продавшийся эмигрант скучает. Нет, долг, и совесть, и любовь к родине повелевают нам, во имя тысяч наших братьев, одинаково с нами верующих в счастливое будущее оздоровленной от большевиков России, — не прекращать печатной войны с большевиками, как бы она ни была тяжела, нервна, однообразна, а в будущем, может быть, и опасна.

 

Роковой конь*

 

На днях один журналист, рассердившись на то, что в Румынии существует сигуранца, а в Польше экзекютива, объявил меня плохим писателем и рекомендовал мне брать уроки и примеры у М. П. Арцыбашева.

Ну что же, учиться никогда не поздно и так же обязательно, как признаваться в незнании или ошибке. Арцыбашева я знаю давно. Люблю его большой талант. Уважаю в нем честного, чистого и смелого человека, беспощадно-правдивого к себе и другим. Учиться у него мне теперь, пожалуй, и поздно, и нечему: слишком мы для этого разные люди. Но брать с него пример стойкости я считаю необходимым и для себя, и для очень многих.

С пристальным вниманием я слежу в варшавской газете «За свободу» за его прекрасными статьями. Он пишет их не ежедневно, а спорадически, с промежутками, выпуская зараз целый ряд фельетонов, посвященных одной определенной и всегда жгучей теме. И вот что меня всегда немного удивляет, немного смешит: стоит только Арцыбашеву начать свою очередную серию «Мыслей писателя», как немедленно срывается с места г-жа Кускова, наскоро седлает коня и с пикой-ваттерманом наперевес уже мчится в лихую атаку на Арцыбашева. Удивительно здесь для меня то горячее внимание, которое г-жа Кускова уделяет именно Арцыбашеву. Смешит же меня кусковский запал: Аллах! до чего вздорной, непоследовательной и грубой может быть партийная женщина в споре! У г-жи Кусковой и посадка, и посвист совсем молодецкие, но конь ее, по какой-то роковой привычке, всегда умудряется завязнуть в луже. И не только в полемике с Арцыбашевым, а и по всем другим поводам.

Что же касается мотива ее острой неприязни к Арцыбашеву, то о ней, пожалуй, можно догадываться. Это — большевизм. Г-жа Кускова, видите ли, с большевиками до сих пор находится в теоретическом споре. Для Арцыбашева ясно, что с большевиками не спорят, а уничтожают их, и чем скорее, тем лучше. Г-жа Кускова не признает большевиков умом. Арцыбашев ненавидит их умом, сердцем, душою, всем составом своего естества. Г-жа Кускова говорит: зачем употреблять против большевиков насилие, если время, события и сила убеждения скоро докажут большевикам их ошибки в пролетарской революции? Они поймут, они раскаются, они вернутся вспять к заветам и завоеваниям великой революции, и мы заколем в честь вернувшихся блудных сыновей лучших тельцов. Арцыбашев непреклонен: зачем бесплодные убеждения, если возможно насилие? Пока время и события образумят и исправят большевиков, сколько крови вытечет из родного народа? Нет ни сговоров с большевиками, ни прощения. За пролитую кровь — «святая месть».

Вот эта-то «святая месть» и ослепила амазонку. Она выпустила поводья, и мерин повлек ее в фатальную лужу.

Чисто по-женски, по-просвирнически заговорила ученая, идейная, партийная дама: «Уж если так страстно, до кровомщения ненавидит Арцыбашев большевиков, то где же он был и что делал в самые тяжкие годы большевистской власти?»

На этот вопрос можем ответить мы, писатели, жившие в Совдепии до двадцатого года. Мы, петербургские, часто спрашивали наезжих москвичей: «Как Арцыбашев?» — «Одинок, редко где показывается, бедствует. Был у него обыск, унесли все сбережения». Приезжая на день-два в Москву, спрашивали у тамошних литераторов: «Ну, что Арцыбашев?» — «Бедствует, нигде не печатается, ни на какие компромиссы с большевиками, даже на самые косвенные, невинные, не соглашается. Не хочет идти ни в Госиздат, ни во „Всемирную литературу“, ни в брюсовское общество. В частных разговорах так ругает большевиков, что страшно за него становится».






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.