Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






  • Как продвинуть сайт на первые места?
    Вы создали или только планируете создать свой сайт, но не знаете, как продвигать? Продвижение сайта – это не просто процесс, а целый комплекс мероприятий, направленных на увеличение его посещаемости и повышение его позиций в поисковых системах.
    Ускорение продвижения
    Если вам трудно попасть на первые места в поиске самостоятельно, попробуйте технологию Буст, она ускоряет продвижение в десятки раз, а первые результаты появляются уже в течение первых 7 дней. Если ни один запрос у вас не продвинется в Топ10 за месяц, то в SeoHammer за бустер вернут деньги.
    Начать продвижение сайта
  • Человек, отмеченный печатью смерти






     

    В тот вечер, когда я познакомился у Эзры с поэтом Эрнестом Уолшем, с ним были две девушки в длинных норковых манто, а перед домом стоял большой сверкающий лимузин отеля «Кларидж» с шофером в ливрее. Девушки были блондинки, и они приехали из Америки на одном пароходе с Уолшем. Пароход прибыл накануне, и Уолш привел их к Эзре.

    Эрнест Уолш был типичный ирландец, черноволосый и нервный, с поэтической внешностью, отмеченный печатью смерти, как герой трагической кинокартины. Он разговаривал с Эзрой, а я – с девушками, которые спросили меня, читал ли я стихи мистера Уолша. Я их не читал, и одна из девушек открыла журнал «Поэзия» в зеленой обложке, издаваемый Гарриэт Монро, и показала мне стихи Уолша.

    – Ему платят тысячу двести долларов за штуку, – сказала она.

    – За каждое стихотворение, – сказала другая. Я вспомнил, что этот самый журнал в лучшем случае платил мне по двенадцать долларов за страницу.

    – Должно быть, он действительно великий поэт, – сказал я.

    – Ему платят больше, чем Эдди Гесту, – сообщила мне первая девушка. – Ему платят даже больше, чем этому, как там его… Ну, вы знаете.

    – Киплингу, – сказала ее подруга.

    – Ему платят больше всех, – сказала первая девушка.

    – Вы надолго в Париж? – спросил я.

    – Как вам сказать. Не очень. Мы здесь с друзьями.

    – Мы приехали на этом самом пароходе. Ну, вы знаете. Но на нем совершенно никого не было. Кроме мистера Уолша, разумеется.

    – Он, кажется, играет в карты? – спросил я.

    Она разочарованно, но понимающе посмотрела на меня.

    – Нет. Ему не надо играть. Ему незачем играть, раз он умеет писать такие стихи.

    – Каким пароходом вы собираетесь вернуться?

    – Трудно сказать. Это зависит от пароходного расписания. И от многого другого. Вы тоже собираетесь уезжать?

    – Нет. Мне и здесь неплохо.

    – Это довольно бедный квартал, правда?

    – Да. Но здесь хорошо. Я работаю в кафе и хожу на ипподром.

    – И вы ходите на ипподром в этом костюме?

    – Нет. В нем я хожу в кафе.

    – Очень интересно, – сказала одна из девушек. – Мне бы хотелось познакомиться с этой парижской жизнью в кафе. А тебе, милочка?

    – Мне тоже, – сказала вторая девушка.

    Я записал их фамилии в свою записную книжку и обещал позвонить им в «Кларидж». Девушки были милые, и я попрощался с ними, и с Уолшем, и с Эзрой. Уолш все еще что-то с жаром говорил Эзре.

    – Так не забудете? – сказала та, что была повыше.

    – Как можно! – сказал я и снова пожал руки и той и другой.

    Вскоре я услышал от Эзры, что некие поклонницы поэзии и молодых поэтов, отмеченных печатью смерти, вызволили Уолша из отеля «Кларидж», заплатив за него, а затем – что он получил финансовую помощь из другого источника и собирается стать соредактором какого-то нового ежеквартального журнала.

    В то время американский литературный журнал «Дайел», издававшийся Скофилдом Тэйером, присуждал своим авторам ежегодную премию, кажется, в тысячу долларов за высокое литературное мастерство. Тогда для любого писателя-профессионала это было значительной суммой, не говоря о престиже, и ее уже получило несколько людей, и, разумеется, все заслуженно. А в то время в Европе можно было неплохо прожить вдвоем на пять долларов в день и даже путешествовать.

    Журнал, одним из редакторов которого должен был стать Уолш, якобы намеревался установить весьма значительную премию для автора, чье произведение будет признано лучшим в первых четырех номерах.

    Трудно сказать, были ли это сплетни, или слухи, или же кто-то сказал об этом кому-то по секрету. Будем надеяться и верить, что за всем этим не скрылось злого умысла. В любом случае соредактор Уолша была и остается вне всяких подозрений.

    Вскоре после того, как до меня дошли слухи об этой премии, Уолш пригласил меня пообедать с ним в самом лучшем и дорогом ресторане в районе бульвара Сен-Мишель, и после устриц – дорогих плоских marennes с коричневатым отливом вместо привычных выпуклых и дешевых portugaises, – а также после бутылки «пуйи фюизе» он искусно перевел разговор на эту тему. Он словно обрабатывал меня, как обрабатывал этих девиц из шулерской шайки на пароходе, – разумеется, если они были из шулерской шайки и если он их обрабатывал, – и когда он спросил, не хочу ли я съесть еще дюжину плоских устриц, как он их назвал, я с удовольствием согласился. При мне он не следил за тем, чтобы печать смерти лежала на его лице, и я почувствовал облегчение. Он знал, что мне было известно, что у него чахотка, и не воображаемая, а самая настоящая, от которой тогда умирали, и в какой она стадии; поэтому он обошелся без припадка кашля здесь, за столиком, и я был благодарен ему за это. Я подумал, не глотает ли он эти плоские устрицы по той же причине, по какой проститутки Канзас-Сити, отмеченные печатью смерти и туберкулезом, глотают всякую гадость, но не спросил его об этом. Я принялся за вторую дюжину плоских устриц; брал их с размельченного льда на серебряном блюде, а потом смотрел на то, как их невероятно нежные коричневатые края вздрагивали и съеживались, когда я выжимал на них лимон, а потом отделял от раковины и долго, тщательно жевал.

    – Эзра – великий, великий поэт, – сказал Уолш, глядя на меня своими темными глазами поэта.

    – Да, – сказал я. – И прекрасный человек.

    – Благородный, – сказал Уолш. – Поистине благородный.

    Некоторое время мы ели и пили молча, отдавая дань благородству Эзры.

    Я вдруг почувствовал, что соскучился по Эзре, и пожалел, что его здесь нет. Ему, как и мне, marennes были не по карману.

    – Джойс великий писатель, – сказал Уолш. – Великий. Великий.

    – Да, великий, – сказал я. – И хороший товарищ.

    Мы подружились в тот чудесный период его жизни, когда он кончил «Улисса» и еще не начал работать над тем, что долгое время называлось «Работа в развитии». Я думал о Джойсе и припомнил очень многое.

    – Как жаль, что зрение у него слабеет, – сказал Уолш.

    – Ему тоже жаль, – сказал я.

     

    – Это трагедия нашего времени, – сообщил Уолш.

    – У всех что-нибудь да не так, – сказал я, пытаясь оживить застольную беседу.

    – Только не у вас, – обрушил он на меня все свое обаяние, и на лице его появилась печать смерти.

    – Вы хотите сказать, что я не отмечен печатью смерти? – спросил я, не удержавшись.

    – Нет. Вы отмечены печатью Жизни. – Последнее слово он произнес с большой буквы.

    – Дайте мне только время, – сказал я.

    Ему захотелось хорошего бифштекса с кровью, и я заказал два турнедо под беарнским соусом. Я подумал, что масло будет ему полезно.

    – Может быть, красного вина? – спросил он.

    Подошел sommelier31, и я заказал «шатонеф дю пап». «Потом я погуляю по набережным, и хмель у меня выветрится. А он пусть проспится или еще что-нибудь придумает. Я найду, куда себя деть», – подумал я.

    Дело прояснилось, когда мы доели бифштексы с жареным картофелем и на две трети опустошили бутылку «шатонеф дю пап», которое днем не пьют.

    – К чему ходить вокруг да около, – сказал он. – Вы знаете, что нашу премию получите вы?

    – Разве? – спросил я. – За что?

    – Ее получите вы, – сказал он и начал говорить – о том, что я написал, а я перестал слушать.

    Когда меня хвалили в глаза, мне становилось тошно. Я смотрел на него, на его лицо с печатью смерти и думал: «Хочешь одурачить меня своей чахоткой, шулер. Я видел батальон на пыльной дороге, и каждый третий был обречен на смерть или на то, что хуже смерти, и не было на их лицах никаких печатей, а только пыль. Слышишь, ты, со своей печатью, ты, шулер, наживающийся на своей смерти. А сейчас ты хочешь меня одурачить. Не одурачивай, да не одурачен будешь». Только смерть его не дурачила. Она действительно была близка.

    – Мне кажется, я не заслужил ее, Эрнест, – сказал я, с удовольствием называя его своим именем, которое я ненавидел. – Кроме того, Эрнест, это было бы неэтично.

    – Не правда ли, странно, что мы с вами тезки?

    – Да, Эрнест, – сказал я. – Мы оба должны быть достойны этого имени. Вам ясно, что я имею в виду, не так ли, Эрнест? 32

    – Да, Эрнест, – сказал он и одарил меня своим грустным ирландским обаянием.

    И после я был очень мил с ним и с его журналом, а когда у него началось кровохарканье и он уехал из Парижа, попросив меня проследить за набором журнала в типографии, где не умели читать по-английски, я выполнил его просьбу. Один раз я присутствовал при его кровохарканье; тут не было никакой фальши, и я понял, что он действительно скоро умрет, и в то трудное в моей жизни время мне доставляло удовольствие быть с ним особенно милым, как доставляло удовольствие называть его Эрнестом. Кроме того, я восхищался его соредактором и уважал ее. Она не обещала мне никаких премий. Она хотела только создать хороший журнал и как следует платить своим авторам.

    Однажды, много позже, я встретил Джойса, который шел один по бульвару Сен-Жермен после утреннего спектакля. Он любил слушать актеров, хотя и не видел их. Он пригласил меня выпить, и мы зашли в «Де-Маго» и заказали сухого хереса, хотя те, кто пишет о Джойсе, утверждают, что он не пил ничего, кроме белых швейцарских вин.

    – Что слышно об Уолше? – спросил Джойс.

    – Как был сволочью, так и остался, – сказал я.

    – Он обещал вам эту премию? – спросил Джойс.

    – Да.

    – Я так и думал, – сказал Джойс.

    – Он обещал ее и вам?

    – Да, – сказал Джойс, а потом он спросил: – Как, по-вашему, он обещал ее Паунду?

    – Не знаю.

    – Лучше его не спрашивать, – сказал Джойс.

    Мы больше не говорили об этом. Я рассказал Джойсу, как впервые увидел Уолша в студии Эзры с двумя девицами в длинных меховых манто, и эта история доставила ему большое удовольствие.

     

    Ивен Шипмен в кафе «Лила»

     

    С тех пор как я обнаружил библиотеку Сильвии Бич, я прочитал всего Тургенева, все вещи Гоголя, переведенные на английский, Толстого в переводе Констанс Гарнетт и английские издания Чехова. В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова – все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали репортерством. Но некоторые были изумительны.

    У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, – слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда. Пока я не прочитал «Chartreuse de Parme»33 Стендаля, я ни у кого, кроме Толстого, не встречал такого изображения войны; к тому же чудесное изображение Ватерлоо у Стендаля выглядит чужеродным в этом довольно скучном романе. Открыть весь этот новый мир книг, имея время для чтения в таком городе, как Париж, где можно прекрасно жить и работать, как бы беден ты ни был, все равно что найти бесценное сокровище. Это сокровище можно брать с собой в путешествие, и в городах Швейцарии и Италии, куда мы ездили, пока не открыли Шрунс в Австрии, в одной из высокогорных долин Форарльберга, тоже всегда были книги, так что ты жил в найденном тобой новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице «Таубе» высоко в горах, а ночью – другой чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские.

    Помню, как однажды, когда мы возвращались с бульвара Араго после тенниса и Эзра предложил зайти к нему выпить, я спросил, какого он мнения о Достоевском.

    – Говоря по правде, Хем, – сказал Эзра, – я не читал ни одного из этих русских.

    Это был честный ответ, да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и на чье мнение как критика полагался тогда почти безусловно, человек, веривший в mot juste – единственное верное слово, – человек, научивший меня не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого.

    – Держитесь французов, – сказал Эзра. – У них вы можете многому научиться.

    – Знаю, – сказал я. – Я могу многому научиться у кого угодно.

    Позже, выйдя от Эзры, я направился к лесопилке, глядя вперед, туда, где между высокими домами в конце улицы виднелись голые деревья бульвара Сен-Мишель и фасад танцевального зала Бюлье, затем открыл калитку и прошел мимо свежераспиленных досок и положил ракетку в прессе возле лестницы, которая вела на верхний этаж. Я покричал, но дома никого не было.

    – Мадам ушла, и bonne34 с ребенком тоже, – сказала мне жена владельца лесопилки. У нее был тяжелый характер, грузная фигура и медно-рыжие волосы. Я поблагодарил ее. – Вас спрашивал какой-то молодой человек, – сказала она, назвав его «jeune homme» вместо «мосье». – Он сказал, что будет в «Лила».

    – Большое спасибо, – сказал я. – Когда мадам вернется, пожалуйста, передайте ей, что я в «Лила».

    – Она ушла с какими-то знакомыми, – сказала хозяйка и, запахнув лиловый халат, зашагала на высоких каблуках в свои владения, оставив дверь открытой.

    Я пошел по улице между высокими белыми домами в грязных подтеках и пятнах, у залитого солнцем перекрестка свернул направо и вошел в полумрак «Лила».

    Знакомых там не оказалось, я вышел на террасу и увидел Ивена Шипмена, ждавшего меня. Он был хорошим поэтом, а кроме того, понимал и любил лошадей, литературу и живопись. Он встал, и я увидел высокого, бледного и худого человека, несвежую белую рубашку с потрепанным воротничком, тщательно завязанный галстук, поношенный и измятый костюм, пальцы чернее волос, грязные ногти и радостную, робкую улыбку – улыбаясь, он не разжимал рта, чтобы не показывать испорченные зубы.

    – Рад вас видеть, Хем, – сказал он.

    – Как поживаете, Ивен? – спросил я.

    – Так себе, – сказал он. – Правда, кажется, я добил «Мазепу». А как у вас, все хорошо?

    – Как будто, – сказал я. – Я играл в теннис с Эзрой, когда вы заходили.

    – У Эзры все хорошо?

    – Очень.

    – Я так рад. Знаете, Хем, я, кажется, не понравился жене вашего хозяина. Она не разрешила мне подождать вас наверху.

    – Я поговорю с ней, – сказал я.

    – Не беспокойтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнце тут очень приятно, правда?

    – Сейчас осень, – сказал я. – По-моему, вы одеваетесь слишком легко.

    – Прохладно только по вечерам, – сказал Ивен. – Я надену пальто.

    – Вы знаете, где оно?

    – Нет. Но оно где-нибудь в надежном месте.

    – Откуда вы знаете?

    – А я оставил в нем поэму. – Он весело рассмеялся, стараясь не разжимать губ. – Прошу вас, выпейте со мной виски, Хем.

    – Хорошо.

    – Жан! – Ивен в стал и подозвал официанта. – Два виски, пожалуйста.

    Жан принес бутылку, рюмки, сифон и два десятифранковых блюдца. Он не пользовался мензуркой и лил виски, пока рюмки не наполнились более чем на три четверти. Жан любил Ивена, потому что в свободные дни Жана Ивен часто работал у него в саду в Монруже за Орлеанской заставой.

    – Не нужно увлекаться, – сказал Ивен высокому пожилому официанту.

    – Но ведь это два виски, верно? – сказал официант.

    Мы добавили воды, и Ивен сказал:

    – Первый глоток самый важный, Хем. Если пить правильно, нам хватит надолго.

    – Вы хоть немного думаете о себе? – спросил я.

    – Да, конечно, Хем. Давайте говорить о чем-нибудь другом, хорошо?

    На террасе, кроме нас, никого не было. Виски согрело нас обоих, хотя я был одет более по-осеннему, чем Ивен, так как вместо нижней рубашки на мне был свитер, потом рубашка, а поверх нее – пуловер из синей шерсти, какие носят французские моряки.

    – Я все думаю о Достоевском, – сказал я. – Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать?

    – Едва ли дело в переводе, – сказал Ивен. – Толстой у Констанс Гарнетт пишет хорошо.

    – Я знаю. Я еще не забыл, сколько раз я не мог дочитать «Войну и мир» до конца, пока мне не попался перевод Констанс Гарнетт.

    – Говорят, его можно сделать еще лучше, – сказал Ивен. – Я тоже так думаю, хоть и не знаю русского. Но переводы мы с вами знаем. И все равно, это чертовски сильный роман, по-моему, величайший на свете, и его можно перечитывать без конца.

    – Да, – сказал я. – Но Достоевского перечитывать нельзя. Когда в Шрунсе мы остались без книг, у меня с собой было «Преступление и наказание», и все-таки я не смог его перечитать, хотя читать было нечего. Я читал австрийские газеты и занимался немецким, пока мы не обнаружили какой-то роман Троллопа в издании Таухница.

    – Бог да благословит Таухница, – сказал Ивен.

    Виски уже не обжигало, и теперь, когда мы добавили еще воды, оно казалось просто слишком крепким.

    – Достоевский был сукиным сыном, Хем, – продолжал Ивен. – И лучше всего у него получились сукины дети и святые. Святые у него великолепны. Очень плохо, что мы не можем его перечитывать.

    – Я собираюсь еще раз взяться за «Братьев Карамазовых». Возможно, дело не в нем, а во мне.

    – Сначала все будет хорошо. И довольно долго. А потом начинаешь злиться, хоть это и великая книга.

    – Что ж, нам повезло, когда мы читали ее в первый раз, и, может быть, появится более удачный перевод.

    – Но не поддавайтесь соблазну, Хем.

    – Не поддамся. Я постараюсь, чтобы это получилось само собой, тогда чем больше читаешь, тем лучше.

    – Раз так, да поможет нам виски Жана, – сказал Ивен.

    – У него из-за этого еще будут неприятности, – сказал я.

    – Они уже начались, – сказал Ивен.

    – Как так?

    – Кафе переходит в другие руки, – сказал Ивен. – Новые владельцы хотят иметь более богатую клиентуру и собираются устроить здесь американский бар. На официантов наденут белые куртки и велят сбрить усы.

    – Андре и Жану? Не может быть.

    – Не может, но будет.

    – Жан носит усы всю жизнь. У него драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.

    – И все-таки он их сбреет.

    Я допил виски.

    – Еще виски, мосье? – спросил Жан. – Виски, мосье Шилмен?

    Густые висячие усы были неотъемлемой частью его худого доброго лица, а из-под прилизанных волос на макушке поблескивала лысина.

    – Не надо, Жан, – сказал я. – Не рискуйте.

    – Риска никакого нет, – сказал он нам вполголоca, – слишком большая неразбериха. Entendu35, мосье, – сказал он громко, прошел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами, двумя десятифранковыми блюдцами и бутылкой сельтерской.

    – Не надо, Жан, – сказал я.

    Он поставил стакакы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской.

    – Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном, – сказал Ивен. – Он мог бы спиться.

    – А мы что будем делать?

    – Пить, – сказал Ивен. – Это протест. Активный протест.

    В понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре принес мне bovril – чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена.

    – А где Жан?

    – Он работает завтра.

    – Как он?

    – Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль.

    – Я не знал, что он был так тяжело ранен.

    – Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость.

    – Скажите ему, что я спрашивал о нем.

    – Непременно, – сказал Андре. – Надеюсь, он все же примирится с этим.

    – Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.

    – Мистер Шипмен у него, – сказал Андре. – Они вместе работают у него в саду.

     






    © 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
    Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
    Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.