Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Сведенборг и Достоевский

Чеслав Милош

А. – Ты утверждаешь, что следовало бы написать исследование под названием «Сведенборг и Достоевский». Но литература о Достоевском огромна, написана на разных языках, и сам факт того, что никому до сих пор не пришла в голову эта идея, согласись, подрывает доверие к твоей теме.

 

Б. – Отдельная большая глава должна быть посвящена выяснению причин, по которым так случилось. Глава о «темных пятнах» в чувствительности людей первой половины ХХ века. Полный канон исследований о Достоевском был окончательно закрыт приблизительными датами 1900-1950. Говорю: «канон», поскольку в это время появляются наиболее значимые работы об этом писателе, определяющие основные методы интерпретации. Первая стадия приходится на период русского символизма и именно она стала бы ключевым предметом размышлений в этой главе.

 

А. – Почему именно период русского символизма?

 

Б. – Не только русского. Так называемый символизм, вне зависимости от его вариаций в разных странах, должен был быть чувствителен к собственному происхождению. Нас учили, что великим покровителем символизма был Бодлер. Одно его стихотворение (будучи студентом в Париже, я должен был учить его наизусть) даже цитировалось в качестве своего рода программы. Это был сонет «Соответствия». Однако и название, и содержание этого сонета взяты из Сведенборга. Поколение Бальзака, равно как и следующее – бодлеровское – полными пригоршнями черпали из Сведенборга, в общем редко признаваясь в этом. Но позднее в Европе наступает период «научного мировоззрения», и на Сведенборга налагается решительное табу. Заниматься им могут только маньяки, последователи сведенборгианской Церкви Нового Иерусалима, распространенной главным образом в Америке. Не будем забывать, что символизм – как литературное и художественное движение – очень тесно сплетен с трезвостью «научного мировоззрения», в конце концов эти поэты или художники, или критики были воспитаны на позитивистских убеждениях. Восставая против этих убеждений, они не единожды заходили в своих странностях чересчур далеко. Тем не менее, они тогда уже не могли оценить неординарный случай Сведенборга. А ведь довольно существенно, что русские литературные критики, писавшие о Достоевском до 1914 года, уже не хотели слышать о великом шведском мастере воображения.

 

А. – Знает ли это, что на каком-то этапе наступили перемены и сегодня на Сведенборга смотрят иначе?

 

Б. – Приведу несколько примеров беспомощности, датированных первой половиной столетия. Карл Ясперс в 1922 году опубликовал свою книгу о шизофрении, в которой в качестве типичных шизофреников рассматриваются Стриндберг, Ван Гог, Сведенборг и Гёльдерлин. В 1936 году Поль Валери написал введение к французскому переводу книги Мартина Ламма о Сведенборге. Книга Ламма утомительна, позивистски трезва и излишне плоска из-за воздержания автора от каких бы то ни было выводов, однако по ее прочтении трудно согласиться с утверждением Ясперса, что Сведенборг якобы страдал психическими расстройствами. Но в то же время, жизнерадостный Сведенборг, повсеместно любимый в высших кругах Стокгольма, описывал свое путешествие по Небесам и Аду, а также убеждал, что легко переносится, к примеру, гуляя по своему саду, в мир духов. Поставленный перед проблемой, Валери отказывается от версии о шарлатанстве, равно как и о помешательстве, пытаясь определить особые «состояния» Сведенборга как пограничье сна и яви. Как для остроумного Валери, звучит слабо и неубедительно, кроме того, здесь Валери сам себя разоблачает, и не только себя, но также всех своих современников, признаваясь в двойных стандартах. Потому что дело выглядит примерно следующим образом: реальным является только мир «научных законов», а над ним возвышается строение эпифеноменов, произведений человеческого разума, заслуживающих того, чтобы относиться к ним с абсолютной терпимостью, поскольку они являются произвольными, находятся вне истины и обмана, подчиняются только законам собственной формы.

Так называемый символизм, привязанный к науке ХІХ века, не доверял себе и язык образов, язык более глубоких, чем сознание, построений появляется в центре внимания психологов и антропологов несколько позднее, а если говорить о более широких областях, то значительно позднее. В данном случае только такие культурные факты, как перенесение полемики между сторонниками Фрейда и сторонниками Юнга на англосаксонскую почву, могли бы содействовать новой рецепции Сведенборга. Обратим внимание, что Сведенборг писал почти исключительно на латыни, и что, хотя среди поколения романтиков были люди, неплохо знавшие латынь, на европейском континенте его читали в немногочисленных французских адаптациях. Тем более впоследствии, когда знание латыни приходит в упадок, этот писатель не был широко доступен. Однако по-иному обстояли дела в англосаксонских странах, где переводы его произведений, начиная еще с первых изданий XVIII века, никогда не исчезали с книжного рынка. Особенно много любителей было у него в Америке; одним из них был философ и богослов Генри Джеймс-старший, отец философа Уильяма Джеймса, создателя прагматизма, а также романиста Генри Джеймса. В орбите литературоведческих исследований Сведенборг оказался совсем недавно и лишь опосредованно, благодаря возрастающему значению Блейка, который во многом был от него зависим. Но подлинный расцвет «блейковедения» приходится уже на вторую половину нашего столетия.

Однако я не могу сказать, что сегодня где бы то ни было выработаны инструменты, позволяющие представить личность Сведенборга в ее целостности. Здесь существенен научный переворот XVII, а также XVIII веков и последовавшая за ним секуляризация сознания. Сведенборг был универсальным ученым своего времени: биологом, членом Королевской комиссии горных промыслов, физиком, физиологом, автором гениальных, по утверждению историков науки, идей. Но пережил тяжелый внутренний кризис, когда внезапно осознал, к чему ведет наука: к ослаблению христианской религии, а также – в более отдаленных последствиях – к ниспровержению любых ценностей. Из этого кризиса явился новый Сведенборг, визионер и богослов. Не станем здесь выяснять, где проходит граница между «нормальностью» и «ненормальностью». Если подлинная шизофрения начинается там, где обрывается общение с другими людьми, то одинаково безосновательно подозревать в ней как Сведенборга, так и Блейка. Трудность, с которой мы сталкиваемся, состоит в том, что бесспорно значительная роль литературной условности в формировании сведенборгианских видений, или как бы их там ни называли, не может быть строго определена. XVIII век любил создавать мистификации «подлинных» рассказов о путешествиях и приключениях, а потому не удивительно, что в это время из под пера Сведенборга появились описания путешествий по загробному миру. Символика достигает здесь поистине значительной интенсивности, по сравнению с ней непредсказуемые, субъективные символы поэтов начала ХХ века кажутся бледными. Если язык Сведенборга (наподобие языка тех, кто путешествовали по загробному миру до него – Данте, Мильтона) использует устойчивые, неизменные в своем значении символы, то его система в целости, описанная на этом языке, несет в себе заметные черты рационализма XVIII века – этот пункт так удивляет и беспокоит его читателей.

 

А. – В каком же смысле Достоевский был бы представлен в таком исследовании?

 

Б. – В двойном. Во-первых, следует задуматься о вероятном влиянии Сведенборга на автора «Преступления и наказания». Во-вторых, христология Достоевского становится менее загадочной, если сопоставить ее с христологией Сведенборга.

 

А. – По всей видимости, надлежит узнать, знал ли Достоевский о писаниях Сведенборга?

 

Б. – В книге Леонида Гроссмана «Семинарий по Достоевскому»[1] – ссылаюсь на ее как на выдающийся авторитет – находим список книг, которые были в частной библиотеке романиста. Среди прочих там фигурируют книги А.Н. Аксакова. Это был один из малоизвестных Аксаковых, тот, который занимался спиритизмом. О петербургских спиритических сеансах Достоевский писал в «Дневнике писателя за 1876 год». Но в данном случае Аксаков интересует нас как переводчик Сведенборга на русский язык. «О небе и его чудесностях и об аде» в русском переводе вышло в Лейпциге в 1863 году; адаптация (или перевод, трудно установить, это издание не найдено) пяти глав из Евангелия от Иоанна в толковании Сведенборга, также в Лейпциге, в 1864 году; и также в Лейпциге, значительно позднее, в 1870 году, вышел труд Аксакова о Сведенборге. Все три книги Достоевский имел в своем книгохранилище и по-видимому интересовался предметом, коль скоро их собирал[2]. Гроссман в комментарии к опубликованному списку отмечает: «Особенно заслуживает внимания интерес Достоевского к Сведенборгу». «На мистические размышления Зосимы о молитве, об аде и о наших связях с иными мирами могли повлиять эти книги». Насколько мне известно, никто не принял к сведению предположение профессора Гроссмана.

 

А. – Учение о влияниях – неблагодарная отрасль. Как правило, трудно даже установить, через чье посредничество определенная идея или мысль приходят к данному писателю.

 

Б. – Определенно. В книгохранилище Достоевского были, к примеру, два французских издания сочинений Бальзака. Он и раньше, в молодости зачитывался Бальзаком. Хотя Бальзак плохо, из третьих рук знал Сведенборга, но однако был его почитателем, и в качестве примера «посредничества» можем взять «сведенборгианские» романы Бальзака, такие как «Серафита» или «Луи Ламбер».

Ограничим, однако, сферу наших изысканий одним произведением Достоевского, «Преступлением и наказанием». Достоевский начал писать этот роман в 1865 году, в Висбадене, известно также, что во время своего пребывания за границей он был охоч до русских книг. Видимо, тогда же он приобрел, или получил каким-то другим образом, произведение Сведенборга в переводе Аксакова, только что изданное в соседнем Лейпциге. Символическая ткань «Преступления и наказания» столь богата, что трудно не думать о сведенборгианских корреспонденциях, или – в переводе Аксакова – соответствиях. Согласно Сведенборгу, эти словно бы «объективные» символы пронизывают саму структуру Вселенной – и языка. Но пусть их исследованием займутся другие, мы стесним круг проблем еще больше и ограничимся образом Свидригайлова. Он – одна из наиболее загадочных фигур у Достоевского, начиная от фамилии, ведь с чего бы вдруг литовский князь Свидригайло перевоплотился в русского «барина»? Шляхетский род Достоевских, чья фамилия происходит от имения Достоево близ Пинска, предоставленных ему в 1505 году, оставила след в уголовных хрониках Великого княжества Литовского в XVI веке. Из книги дочери Федора Достоевского Любови, или Aimeé Достоевской, как она подписывалась в эмиграции, известно, что он всячески подчеркивал свое происхождение из этого рода; книга Достоевской легкомысленна и полна откровенных нелепостей, но она также содержит некоторые ценные воспоминания детства. Фамилия Свидригайлов, происходящая от князя, который владел восточной, а значит этнически нелитовской, славянской частью Великого княжества, может указывать на особого рода отождествление автора с этим образом (хотя, по-видимому, Достоевский является всеми образами). Кроме того, не будем слишком уверены, что главным героем романа является Раскольников, поскольку таковым может быть и его мрачный двойник, Свидригайлов. Помимо влечения к нераскаянному преступлению, которое известно за автором со времен каторги в Омске, Раскольников, кажется, может быть истолкован с большей дистанцией, чем его дьявольский знакомый, который не изгнан до конца романа. Можно даже предположить, что в этом произведении два преступления и два наказания, причем второе, преступление Свидригайлова, становится «корреспонденцией», соответствием чувства вины самого в себе.

Ведь в чем состоит проблема Свидригайлова? На его совести погубленные человеческие жизни, но сверхчеловеком, который встал вне добра и зла, он является только с виду. В глубине существа ненавидит свою природу, способную, по его мнению, только к злому, и считает, что такой человек, как он, заслуживает вечного осуждения. Или же впадает в грех, который теологи характеризуют как первый из грехов против Духа Святого: «скорбеть о благодати Божьей». Свидригайлов движется по страницам романа словно призрак, как будто уже вне жизни. Готовит свой «отъезд в Америку», что в его устах и в устах Достоевского означает отъезд в ад – вспомним, к примеру, как представлено в «Бесах» пребывание Кириллова и Шатова в Америке. По-видимому, у Свидригайлова на мысли не путешествие, а исполнение приговора над собой, и в конце концов он совершает самоубийство. Свидригайлов напоминает описанных Сведенборгом отверженных, и удивляет подобие, возможно вследствие случайного совпадения, первого слога этих двух фамилий: Свед и Свид.

Ад у Сведенборга построен из «корреспонденций», то есть все, что окружает отверженных, является проекцией их душевных состояний, а происходит так потому, что любая видимая и осязаемая вещь обретает свое второе и даже более реальное существование в человеческом воображении, где является знаком ценности, или добра, или зла. Описанные у Сведенборга адские бездны часто имеют вид хмурых улиц в самых бедных районах больших городов, главным образом Лондона, в котором долго жил автор. Следовательно, это образы жизни во времени, длящейся вне времени. При этом Бог не наказывает адом. Образы небесной радости для отверженных отвратительны, из переведенной Аксаковым книги можно узнать, что они избегают общества беззаботных духов, ищут общения с себе подобными. В «Братьях Карамазовых», учении Зосимы об Аде, Достоевский также говорит о вполне добровольном выборе «места», хотя это неточное слово, поскольку «место» является лишь проекцией внутреннего состояния.

Для наших целей значимо множество адов у Сведенборга. Их есть столько, сколько существует человеческих индивидуальностей. Позволю себе взять с полки собственно книгу, которую читал Достоевский, и процитировать:

 

Всякое зло, как и всякое благо, бесконечно разнообразно. Этого не могут понять те, которые имеют одно только простое понятие о каждом зле, например о презрении, о вражде, о ненависти, о мщении, об обмане и тому подобном. Но да будет ведомо, что каждое такое зло содержит в себе столько особенных оттенков и затем каждый из них столько новых особенных или частных оттенков, что целой книги было бы недостаточно для их исчисления. Ады так отчетливо и по порядку расположены, согласно оттенку каждого рода зла, что ни в чем не может быть большего порядка или отчетливости. Из этого можно видеть, что ады бесчисленны (пер. А.Н. Аксакова).

 

Свидригайлов, когда мы встречаем его на страницах романа, уже при жизни ищет места, которые были бы соответствиями его наскучившему отчаянию, его акедии [3]. Несмотря на свое богатство, он выбирает бедно обставленные комнаты, третьесортные зловонные трактиры и дешевые грязные гостиницы. Если я сказал, что сведенборгианские «корреспонденции» имеют объективный характер, то следует внести сюда поправку, поскольку некоторые явления являются амбивалентными и их функционирование в качестве символов зависит от связи с другими явлениями. Так в «Преступлении и наказании» обстоит дело с дождем и влажностью – для Свидригайлова они не живительны, но мрачны, ассоциируются с его застоем и распадом. Само собой напрашивается сравнение с подобной функцией дождя и влаги в угнетающем рассказе Достоевского «Бобок», о разговорах умерших на кладбище.

Свидригайлов особым образом представляет себе то, что может случиться с человеком после смерти, а в особенности то, что с ним должно случиться. Вот один из самых странных диалогов в мировой литературе, между ним и Раскольниковым:

 

— Я не верю в будущую жизнь, — сказал Раскольников.

Свидригайлов сидел в задумчивости.

— А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, — сказал он вдруг.

«Это помешанный», — подумал Раскольников.

— Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится.

— И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! — с болезненным чувством вскрикнул Раскольников.

— Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! — ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.

Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова, при этом безобразном ответе.

 

А. – Признаю, что вследствие появления Сведенборга этот разговор перестает быть непонятным скачком фантазии, жутким анекдотом Достоевского.

 

Б. – Даже если это мое открытие (мне так представляется), больше внимания я уделяю наблюдениям за христологией Достоевского, чем вопросу «влияний». Об этом чуть погодя. Пока что придерживаемся избранной нити. На мой взгляд, о глубокой, глубочайшей и даже подпольной идентификации автора со Свидригайловым свидетельствуют сны Свидригайлова перед самоубийством. Там появляется навязчивый мотив растления малолетних, насилия над детьми. Достоевский не был «нашим маркизом де Садом», как его называл Тургенев. Сплетни, относящие данный мотив к биографии Достоевского, не должны нас обходить, достаточно утверждения, что оскорбление ребенка, как правило маленькой девочки, ощущается его героями как моральный ужас, о чем напоминает «Исповедь Ставрогина» из «Бесов».

Свидригайлов прежде всего видит во сне обсыпанный цветами гроб, а в гробе очень молодую девушку, почти ребенка. Мы вправе домыслить, что эта моложавая Офелия утопилась из-за него. Но первый сон – это лишь подготовка второго, гораздо более страшного. Он находит в гостинице, где остановился (так ему снится), маленькую девочку, пятилетнюю, брошенную, плачущую. Это сон Свидригайлова о собственной доброте, поскольку он успокаивает девочку, берет ее на руки, несет к себе в комнату, кладет на кровать и укрывает одеялом. И тогда его мечтаниям о собственной доброте наносится сокрушительный удар. Свидригайлов вдруг чувствует на себе ее взгляд из-под прищуренных ресниц, это взгляд куртизанки. При посредничестве этого сна на поверхность выводятся две его мысли, которые можно было бы заключить следующим образом: «Проклято все, к чему ты прикоснешься»; «Невинность и доброта суть иллюзии, потому что хотя мы и склонны приписывать их Природе, она знает лишь стремления, согласные с ее законом размножения и смерти». Схожим образом герой «Сна смешного человека» во время пребывания в земном раю самим своим присутствием оскверняет невинное человечество. Связь между приведенными мыслями Свидригайлова не слишком очевидна, но она существует: Природа, или дважды два четыре в «Записках из подполья» либо равнодушная машина в «Идиоте» (фрагмент о картине Гольбейна «Положение во гроб»), заслуживает лишь нашего протеста во имя наших, человеческих ценностей, которых не признает. Свидригайлов говорит себе примерно так: «Во мне нет ничего, кроме агрессивных желаний, и они находятся в согласии с мироустройством, которое слишком плохо, чтобы быть божественным, и я знаю, что ни одна попытка выбраться из моей кожи не удастся». Самоубийство Свидригайлов совершает из отвращения – и к себе, и ко всему на свете. Он один из тех, кто «Бога живаго без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтоб уничтожил себя Бог и все создание свое», как говорит старец Зосима в «Братьях Карамазовых». Правда, в этом моральном отвращении читатель склонен видеть некоторое высокомерие и потому Свидригайлов, хотя и будучи во власти Аримана, в общем не причисляется к однозначно темным персонажам.

Изнасилование ребенка обретает в главе о последней ночи Свидригайлова значение «корреспонденции», т.е. символизирует чувство вины – не обязательно в силу тех или иных поступков, просто потому, что Свидригайлов тот, кто он есть. Мы не знаем, что на самом деле совершил Свидригайлов, является ли девушка в гробе его жертвой, и это несущественно, так же, как «Исповедь Ставрогина» не дает совершенной уверенности, что Ставрогин не выдумал изнасилование Матрёши. Не хотелось бы также этого трюкачества – символику снов и кошмаров, например в разговоре Ивана Карамазова с дьяволом, приписывать исключительно чтению Сведенборга, поскольку те или иные заимствования никто не сможет доказать. Но перейдем к другой нити.

 

А. – Следует ли, согласно допущению Гроссмана, сосредоточиться на учении Зосимы?

 

Б. – В общем, нет. И речь не идет о поиске сходств, помимо одного, существенного сходства: интеллектуальной ситуации. Сведенборг, родившийся в 1688 году (умер в 1772 году), реагировал на великий переворот сознания, который в Западной Европе начинается в XVII веке. Так же, как перед ним Паскаль, который хотел написать большую апологию христианства, плодом чего стали заметки, известные как «Мысли». Несколько упрощая, скажем, что Сведенборг в момент своего кризиса искал стратегию, которую должен избрать христианин перед натиском представлений, почерпнутых из науки. В Западной Европе этот переворот не был столь насильственным, поскольку длился на протяжении нескольких столетий, в то время как русская интеллигенция XIX века получила эту закваску сразу, в концентрированном виде. И Достоевский, собственно, хотел быть защитником христианства, хотя враг обосновался в самом центре его внутренней крепости. Расхожее сопоставление Достоевского с Паскалем не лишено смысла. Однако его сопоставление со Сведенборгом, сколь могу судить, оказалось бы не менее, возможно даже более плодотворным.

Рационализм в своей атаке на христианство шел от аза до ижицы: все начиналось с так называемой рациональной религии, искренне пропагандируемой людьми, считавшими себя добрыми христианами. Когда в Англии духовенство предостерегало перед «чудищем социнианства», беспокойство его представителей было обосновано. К примеру, Джон Локк, вопреки публичному отрицанию данного факта, хранил в своей библиотеке множество книг польских братьев и читал их внимательно, о чем свидетельствуют сделанные его рукой заметки на полях[4]. Собственно, первой ласточкой процесса лаицизации в Европе было возрождение арианской ереси в XVI веке. К ней восходят любые явные и скрытые утверждения о том, что Иисус был благородным мечтателем, реформатором, этическим идеалом, но не Богом.

Сведенборг уловил самый смысл этого процесса, так как его богословская система, в противовес и лютеранству, в котором он был воспитан, и всем другим исповеданиям, является точной противоположностью арианской тенденции к разрыву единства трех ипостасей Святой Троицы. Сведенборг обвинял все церкви во лжи, состоящей в том, что они вроде бы признают Бога в Троице единого, но на самом деле прививают своим верующим веру в трех богов, что является насилием над рассудком и должно привести к сопротивлению, следовательно к полностью атеистической рассудочной религии: Deus sive Natura. Внимание, которое Сведенборг уделял Евангелию от Иоанна и Откровению (Апокалипсису), указывает на то, что его мысль находилась в связи с герметической традицией, ведущей напрямую к гностикам. «В начале было Слово», т.е. Христос, и Сведенборг объявляет великую тайну, которая звучит так, словно мы читаем старинные гностические тексты: наш небесный Отец является Человеком. В этих старинных текстах человечность Бога противопоставлена нечеловеческой природе правящих миром Архонтов, а также Иеговы. Собственно человек не принадлежит богу Природы, потому что у него есть союзник более высокий, чем бог Природы – Бог-Человек. Такой дуализм отсутствует у Сведенборга, но кто знает, не присутствует ли он в его системе имплицитно. В любом случае, если кто-то среди книг Нового Завета ценит Евангелие от Иоанна и Откровение, это должно предоставить повод для размышлений. Любопытно, что это были также любимые книги Достоевского.

 

А. – Из этого должно следовать, что перспективным полем исследований является Достоевский как романист возрождающегося манихейства.

 

Б. – Это отдельная обширная тема. Следуя за Бахтиным в том, что мы имеем дело с новой разновидностью романа, полифоническим романом, нельзя реплики отдельных персонажей вкладывать в уста самого автора, поскольку содержание этих реплик определяется другими, противоположными голосами. Хотя, к примеру, Василий Розанов аргументировал достаточно убедительно, когда пытался доказать, что Великий Инквизитор выражает наиболее личные, наиболее отчаянные выводы, суммирующие многолетние размышления автора «Братьев Карамазовых». Великий Инквизитор верит, что мир пребывает во власти Искусителя, «великого духа небытия», и решает служить ему, поскольку божественность, воплощенная в Иисусе, если мерить ее естественным или общественным порядком, слишком слаба, не сможет изменить в законах жизни ничего. Однако задержим взгляды Великого Инквизитора лишь в качестве одного из полюсов, поскольку Достоевский в «Братьях Карамазовых» пытался также создать противовес, другой полюс, чему служат образы старца Зосимы и Алеши. Сведенборг окажется нам полезен, поскольку он считал, что прогресс атеизма, отождествляющего Бога с Природой, можно остановить только подчеркивая идею Бога-Человека. Так же само Достоевский, только в его мысли, всегда склонной к крайностям, это помещалось в радикальном «или – или»: если Иисус умер и не воскрес, то бишь если он был только человеком, Земля является «дьявольским водевилем», и тогда надо стать Великим Инквизитором во имя милосердия над людьми: чтобы несчастных «мятежных рабов» превратить в рабов счастливых.

 

А. – Некоторые православные авторы называли Достоевского крупнейшим богословом, которого выдвинуло восточное христианство.

 

Б. – Это не выдерживает критики. Анна Ахматова называла и Толстого, и Достоевского «ересиархами» и, наверное, не ошибалась. Как известно, у Достоевского сильнее всего получается любого рода отрицание, в то время как с образом подлинного хорошего человека, тем более Бога-Человека он справиться не может. Развитие его мысли в целом можно заключить в вопросе: кем для него является Христос в юности и кем для него является Христос во время написания своего последнего романа.

Когда Достоевский принадлежал к кружку «петрашевцев» и читал Жорж Санд, Фурье, взгляды его не отличались от взглядов социалистов-утопистов, для которых Иисус был этическим идеалом, предшественником их близкого и простого в воплощении идеального общества. Таким образом, метафизическое измерение было совершенно упущено. Опыт каторги помог Достоевскому понять, сколько зависит от того, признано ли это измерение или нет. Часто в литературе о нем приводится письмо к Фонвизиной, написанное в Омске в 1854 году, но наверное, мало кто обращает внимание на ключевое и опасное решение писателя. Обратимся еще раз к тексту:

 

Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно [подчеркнуто Достоевским] было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной.

 

Задумаемся, что это значит. Вера противопоставлялась разуму неоднократно, но противопоставление веры и истины достаточно необычно. Мейстер Экхарт, которого трудно назвать поклонником разума, писал: «Если бы Бог был способен отдалиться от истины, я держался бы истины и оставил бы Бога». В той же середине XIX века, когда Достоевский находится в Сибири, Кьеркегор в Дании осуществляет свою великую атаку на разум, но для него истина пребывает на стороне веры. Выбор Достоевского недалек от признания всех козырей за противником, то бишь прогрессивным духом XIX века с оставлением себе образа Христа в качестве не более чем мечты, без которой трудно жить. Но этой мечте свойственно уходить из-под контроля, терять явные очертания. И это письмо, на мой взгляд, является исповедью потенциального ересиарха.

 

А. – Когда же, в таком случае, проявляются последствия такого выбора?

 

Б. – Не сразу. Эволюцию образа Христа у Достоевского я бы кратко очертил следующим образом: изначально Христос является нравственным поводырем-идеалом утопического социализма, затем надолго исчезает, давая знать о себе лишь посредственно, например в «Преступлении и наказании», когда Соня и Раскольников читают главу из Евангелия о воскрешении Лазаря или в эпилоге данного романа, когда на каторге соузники из простонародья ненавидят Раскольникова, интеллигента, а тем самым, по их мнению, атеиста. Наконец Христос появляется заново, уже как герой славянофильской утопии и цареславия.

Достаточно красноречивым в этом плане является навязчивое выведение детских образов. Детское сообщество – это сообщество незрелых созданий, способных, однако, к добру, если появится некто взрослый, благородный, и сможет их организовать. Первой попыткой портретирования их евангелического, подобного Христу руководителя является князь Мышкин в «Идиоте». Во время своего пребывания в Швейцарии он окружен группой детей, одной своей кротостью исправляет их дурные наклонности, изменяет их отношение к полусумасшедшей Марии. Но Мышкин у Достоевского не получился. Из-за полного отсутствия эгоизма он предстает бесчеловечным и в конечном итоге распространяет вокруг себя опустошение. Глядя на него, следовало бы усомниться в возможности соединения двух природ, божественной и человеческой, и склониться ко мнению так называемых докетистов, которые учили, что земные черты Христа были только видимостью. Итак, Достоевский возобновил попытки в «Братьях Карамазовых». Там выступают двое взрослых организаторов детского сообщества. Один из них – Великий Инквизитор, или, если кому угодно, автор поэмы «Легенда о Великом инквизиторе» Иван Карамазов. Обратим внимание, сколько раз Великий Инквизитор употребляет слово «дети» применительно к народу, которым правит. Вторым организатором является Алеша и братство двенадцати гимназистов, наиболее выразительный зачаток Церкви как теократической общины. Но насколько «Легенда о Великом инквизиторе» мощна, гениальна в каждой детали, настолько главы о гимназистах, наряду с главой, где выступают излишне карикатурные поляки, художественно слабы, мелодраматичны и поражают читателя некоей фальшью. Доказательством величия Достоевского служит то обстоятельство, что несмотря на эти главы, «Братья Карамазовы» остаются шедевром. Собственно, это роман о власти. Власти телесного отца (Федор Карамазов) противопоставлена власть духовного отца (старец Зосима) и данное противоречие сохраняется хорошо. Хотя скептично настроенный Лев Шестов относил лубок также к образам Зосимы и Алеши, биография Зосимы убедительна в своей жанровой природе, ориентированной на житиях святых. Мораль этого сопоставления такова: нельзя бунтовать против светской власти (отец), даже если она плоха, но люди (сыновья) будут бунтовать, если будет недоставать власти духовной наряду с властью светской. Другое противопоставление касается будущего: руководитель в сговоре и руководитель, действующий одной лишь любовью. Диспропорция между величественным видением «Легенды о Великом Инквизиторе» и пионерским звеном, руководимым Алешей, разительна. Художественная неудача о чем-то свидетельствует, и здесь содержится отправной пункт для тех достоевсковедов, которые подозревали православного публициста Достоевского в неискренности перед самим собой.

 

А. – Представляет ли Христос у Сведенборга какое-то конкретное общественное устройство?

 

Б. – Никакого. Тем временем обвинения, предъявляемые Великим Инквизитором Христу – это, собственно, обвинения социалиста-утописта, который думал, что его учитель захочет быть во главе, и жалеет о том, что он не хочет этого. Так появляется новая мечта: Христос может послужить образцом обществу, которое некто сверху склонит к добродетелям братства – и пионерский отряд становится моделью Царства Божьего на земле.

А. – В защиту Достоевского следует сказать, что в мировой литературе нет иного примера столь безграничных амбиций романиста. Он унаследовал роман как жанр в общем не слишком затейливый, и нас даже забавляет иногда его восхищение такими авторами, как Виктор Гюго и Жорж Санд. Сам Достоевский преобразовал этот жанр в инструмент, позволяющий выражать столкновения между наиболее значимыми идеями, касающимися человеческих судеб, и продвинулся в этом направлении так далеко, что его поражение, возможно, будет оправдано, поскольку несущая способность романа ограничена. Богослов или поэт пользуются большим количеством возможностей, чем романист.

 

Б. – Достоевский-романист вполне может защитить самого себя. Хотя автор «Дневника писателя» как публицист не должен быть полностью выпущен из виду в наших размышлениях, а публицистическая деятельность Достоевского показывает, насколько сильно он нуждался в иллюзиях.

А. – Если я правильно понимаю, сходство между Сведенборгом и Достоевским привело бы к исключительно острому осознанию последствий, которые для религии возымеет развитие точных наук. Это их роднило, или Достоевский в некотором смысле сражался с атеизмом в форме XVIII века.

 

Б. – Атеизм старого Карамазова носит вольтерьянский характер. А комичный либерал Степан Верховенский в «Бесах» является, согласно западным критериям того времени, персонажем несколько руссоистичным. В результате бурных исторических событий, прежде всего промышленной революции, острота религиозной проблематики ослабела, и голоса немногочисленных одиночек остались воплем в пустыне. В художественной литературе ХІХ века никто, помимо Достоевского, не говорил так жестко о том, что, как нам теперь кажется, должно было быть сказано, особенно о безразличной Природе как Законе, о «дважды два четыре». Поиск иных линий родства со Сведенборгом, наверное, безоснователен, поскольку политическая мечтательность Достоевского служило ему в качестве оправдания перед метафизическими сложностями.

 

Беркли, 1975

 

Перевод с польского Валентина Андросова

Переведено по изданию: Mił osz Czesł aw. Zaczynają c od moich ulic. Krakó w 2006. S. 380-400.

 


[1] Государственное издательство, Москва 1922.

[2] А.Н. Аксаков, О небесах, о мире духов и об аде, как то слышал и видел Э. Сведенборг, пер. с лат., Лейпциг 1863; он же, Евангелие по Сведенборгу. Пять глав Евангелия от Иоанна с изложением и толкованием их духовного смысла по науке о соответствиях, Лейпциг 1863; он же, Рационализм Сведенборга. Критическое исследование его учения о св. Писании, Лейпциг 1870.

[3] Духовная апатия, равнодушие (греч.)

[4] На них указал H.J. McLahlan в книге Socianism in Seventeenth Century England, Oxford 1951.

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Дон никто в столичном граде | Список членов Пензенского областного отделения РГО для выдачи удостоверений на ближайшем заседании Попечительского Совета Пензенского РГО




© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.