Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Илл.14. Президиум 1-го Круга (18 июня 1917): в середине сидит с атаманским перначом – Каледин
(«Донская волна» №2, 18 июня с.8). Как ядовито напишет потом, в 1926, Петр Краснов («Возрождение» №254), «...оказался он при булаве, а не булава при нем». Ранее о его атаманстве: «То, вокруг да около чего топтался почти целый год атаман Каледин с войсковым правительством и Малым Кругом, составленным из интеллигентных болтунов, народный " Круг спасения Дона" вырешил на втором же заседании.» Краснов П.Н. (1922) Всевеликое Войско Донское https://az.lib.ru/k/krasnow_p_n/text_0130.shtml [Красновский " Круг спасения Дона" заседал с 28 апр. по 5 мая 1918]
29 января 1918 – 29 января 1919
«Донские ведомости» №24, 29 января (11 февраля) 1919, с.4 *
История повторяется. В многообразных сочетаниях исторических сил, условий, положений, фактов, лиц часто бросаются в глаза черты близкого сходства, порой доходящие до удивительного совпадения. И в моменты тяжких испытаний мысль невольно обращается к прошлому, в нем ищет поучительных указаний, в нем надеется почерпнуть подкрепление усталых надежд на лучший день грядущий... В истории нашего родного Дона бывали не раз трагические моменты. Не раз приходилось ему бороться за свое бытие, не раз на плечи казачества судьба возлагала ношу тяжкую до чрезмерности, ношу непосильную. И лилась рекою кровь казачья, сжигались казачьи курени, в пепел обращалось трудовое достояние, голод и мор косил население широких донских степей, и кровавое пиршество справлял жестокий враг в донских станицах и хуторах. Все это было. И всегда из таких испытаний выходило казачество не только жизнеспособным, но и в ореоле непомраченной славы, как сила зиждущая, как один из самых прочных устоев государственности, созданных русской народностью. Есть близкая аналогия в положении Дона за минувший год, – точнее, два года – с тем, что он переживал 210 лет назад. Как и ныне, тогда казачеству пришлось бороться «за свое лицо», за свой казачий уклад, в котором наличность известных, борьбой добытых прав тесно связана была не только с материальной обеспеченностью, но и просто с достойным, свободным, не закрепощенным бытием. И как ныне, от Москвы тянулась тогда враждебная, нивелирующая рука, стремившаяся стереть самобытный лик казачества, урезать его права, подвести его под тот уровень, в каком обреталась тогда русская народная масса, под уровень закрепощенных «смердов». Рука эта принадлежала величайшему из государей своего времени – Петру I, поглощенному мыслью о перестройке русского государства. Рядом с этим гениальным политическим деятелем те курчавые брюнеты, которые ныне производят «эксперимент» над несчастной Россией, кажутся просто резвыми щенками около медного изваяния льва... Приснопамятные для казачества эти трудные эпохи – разделенные расстоянием в два века – выдвинули замечательных людей, в которых, как в фокусе, была сосредоточена вся сила осознания ответственности момента, все чаяния и привязанности казачества, его заветные мысли и трепет боли за родной народ. Это были подлинные народные герои, на которых родной народ взвалил подвиг и которых тот же народ наградил крестом искупительной жертвы. За рознь, распыленность, за стадное ослепление и шаткость своих сородичей сложили свои головы эти герои-подвижники, своим народом выдвинутые, – атаманы Кондратий Булавин и Алексей Максимович Каледин. Отодвинем в сторону исторические аналогии. Присмотримся к свежей, еще не закрывшейся ране недавнего прошлого, так тесно переплетенного с трагизмом текущего момента. Какая черта в общественно-политическом облике Каледина нам особенно близка, особенно трогательна, особенно дорога? Он был широк и многосторонен. Он был деятель большого масштаба, и многое дано было ему вместить в себе. Он скорбел о развале общего отечества, о позоре России. Он опускал в отчаянии голову перед той бесстыдной свистопляской, которую на обнаженном трупе родины-матери устроили фетишисты интернационала. Он плакал над развалом русской армии, в доблестном лоне которой он вырос и состарился... Но больнее всех болей в его сердце была боль о родном казачестве. Трепетнее всех тревог была тревога перед нависшей «товарищеской» тучей над историческим казачьим укладом, здоровым, обаятельным своей доблестной простотой, верным завету государственности, порядка, выросшим из самых демократических начал боевого братства и равенства. Над кровным своим, приросшим к сердцу народом чаще всего застывал он в скорбном раздумье. С проницательностью большого человека он видел еще тогда, когда большинство было слепо, когда толпа упивалась революционным пустословием, что опасность растворения казачества, или – точнее – упразднения его в новом строе надвигалась с логическою неуклонностью еще до большевиков, еще от тов. Керенского, Чернова, Скобелева... Ведь уже тогда группою авантюристов и жуликов был выкинут флажок «трудовое казачество», в котором смысла было не более, чем в «трудовом солдатстве», например, но для темной, усталой и озлобленной души была готовая пища ненависти и вражды к соседу, другу, брату, более одаренному и преуспевшему в жизни. Яд разъединения, дурман обманных, лживых посулов, голый подкуп оказались сильнее любви и самозабвенного служения вождя, старавшегося предотвратить эпидемическое ослепление родного казачества. Слишком не равна была борьба. Доблестный атаман, воспитанный в лучших традициях старой военной школы, был прежде всего человек долга. Благородство и честность приемов были его вооружением. А против него пущены были в ход удушливые газы клеветы, подлогов, самой подлой низости и предательства... Казачество не поддержало своего атамана. Казачество выдало его на пропятие. И как Кондратий Булавин в подобных же обстоятельствах, повторил и Алексей Каледин величаво благородный жест – добровольно ушел из жизни... В многозвучном прошлом – давнем и недавнем – выстрел Каледина звучит грозно и предостерегающе. Он напоминает народу, из которого вышел доблестный атаман, не только о необходимости встряхнуться, сбросить слепоту с очей, дурман из угоревших голов, но всеми силами и помыслами отдаться величайшему делу защиты родного края, общему делу казачества, с которым неразрывной нитью связано благополучие каждого отдельного казачьего существования. Он предостерегает и верхний слой казачества о необходимости не забывать уроков, преподанных пережитыми событиями, стряхнуть рознь, разъединение, узость и мелочность самолюбий и единое задание поставить перед собою, возвышенное, достойное казачества, святое – спасение родного Дона, сохранение его для потомства казачьего в целом и неущербленном виде. Безмолвный этот завет незабвенного первого атамана выборного сохраним в сердце и претворим в жизнь в нынешний момент величайшей трудности и ответственности. Этим хоть отчасти искупим общую нашу вину – вину казачества – в безвременной его кончине.
–––––––––––––
Илл.15. Атаман А.М. Каледин – рисунок Леонида Кудина («Донская Волна» 1918 №2 18 июня, на обложке)
Роман Кумов
«Донская волна» №10(38) 3 марта 1919, с.2
Схоронили Романа Кумова[80]… Привычно ныне зрелище смерти, и одеревенело сердце от обилия горя. Но трудно примириться с мыслью, что ушел из нашей мрачной, непогожей жизни свет тихий, ласковый свет – Роман Кумов… …«Какое сердце биться перестало!..»[81] Скучней, холодней, темней стало в непогожей жизни нашей.
«Если не было бы цветов, вся земля тянулась бы скучная и серая, и не было бы на ней никогда веселой и душистой весны… Никогда не было бы букетов – разноцветных и пахучих, с которыми люди с давних пор приходят в церковь в зеленый день Троицы… Никогда не клали бы на холодный заснувший лоб печальных, трогательных, угасающих венков из живых цветов и глубокая любовь была бы бессильна в своем порыве – излиться до конца, до края в сильном и глубоком образе… Но они – недолговечны»…
Так в своих «Бессмертниках» написал Роман Кумов. И как это хорошо, как точно, как печально выражает его жизненный образ его до слез обидную судьбу… Его имя известно было родному краю далеко не в той степени, как оно этого заслуживает. До обиды мало известно. Войсковой Круг – соль Донской земли – почтил отошедшего писателя национальным погребением. Но ведь здесь, в сосредоточии надежд и тревог казачества, в центре, созидающем оборону веками сложившегося казачьего уклада, выковывающем спасение России, никто не подозревал, что вблизи Круга работал скромно, бескорыстно, самоотверженно – замечательный писатель-казак, отдававший тем же тревогам, заботам и упованиям весь жар своего редкостного сердца. Ибо подвиг жизни Романа Кумова совершался не на боевом поприще, а в бессонном уединении рабочей, заваленной бумагами комнаты… Да, это был человек не боевого поприща. Это был человек мысли, тонкой и проникновенной, это был человек чувства, широкого чувства любви ко всему живущему, к человеку и человечеству. И чувство это воплощалось им в обаятельную форму художественного слова. Любимый им сородич-казак когда-нибудь узнает огромную ценность такого человека, который таинственной и волшебной силой Богом дарованного таланта вызвал к жизни все, что в его – казака – простой, целинной душе бродило неясными тенями, «мыслей без речи и чувств без названия радостно-мощный прибой»[82], его скорбь и его восторги, скудную, чужим непонятную, но нам близкую красоту нашей родины, степей безбрежных, седых курганов в жемчужном зареве, безбрежной песни о славной старине казацкой… Незабываемым словом умел выразить это Роман Кумов. И долго будет жить на свете его прекрасное слово... Оно будет учить детей казачьих сознательной любви к родному краю, будет воспитывать в них те возвышенные, облагораживающие навыки, понятия и чувства, которые человека от зоологического уровня поднимают до образа и подобия Божия. Великую грозу и непогоду переживаем мы. В этой грозе тонуло имя Романа Кумова, но тихий свет обаяния его личности, его таланта, освещал знавшим его непогодь безвременья. Сколько было в нем любви и нежной, застенчивой, теплой ласки… Любил он Россию, несчастную, страдающую, растерзанную… С мягкой грустью любил помечтать о том светлом, прекрасном, что осталось там, «за рубежом», в Москве. С благодарностью вспоминал то хорошее, что она дала ему – ее университет, ее церковки, театры, литературные кружки… Любил он Россию любовью нежной и трогательной, со страстным нетерпением ждал ее воскресения. Но паче всего и всего беззаветнее любил он край родной, его степную красоту самобытности, любил родное казачество. Его он воспевал и славил, его радостям и скорбям он отдал лучшие стороны своего таланта – и в рядах лучших его людей он должен занять и займет одно из самых почетных мест… «Вечная память» над местом его упокоения звучала не только обычным простым церковно-молитвенным песнопением – она будет подлинно вечной памятью таланту, совершившему краткий, но славный путь благоговейного служения Родной Земле…
–––––––––––––––
Илл.16. Писатель Роман Кумов («Донская волна» 1919 №7(35) 10 фев., обложка). Из его письма от 22 нояб. 1916: …Насчет вообще газетной работы очень я туг. Газета – экспресс на экране кинемо, я же – тяжеловоз, который возит воду из реки, – знаете, из тех, которые помахивают хвостами, любят останавливаться, смотрят по сторонам… («Донская Волна» №10(38) 3 марта 1919, с.7). Забытые слова
«Донские ведомости» № 76, 31 марта (13 апр.) 1919, с.2
Это было тридцать лет тому назад. Умирал великий русский сатирик, патриот в лучшем смысле этого слова, захватанного – к сожалению – не всегда опрятными руками. Патриот, свою неугасимо горящую любовь к родине напоивший «оцетом и желчью» негодующего смеха над темным, низким и безобразным в любимом ее облике. Умирал и на смертном ложе писал о «забытых словах»... Перо выпало из холодеющей руки раньше, чем он успел начертать эти слова, – изобразил он только удручающую картину бескрайнего немого кладбища с поникшими серыми крестами – тяжелый сон в серых сумерках одинокой тоски и горького духовного сиротства. «Забытым словам» не суждено было прозвучать лебединой песней из уст писателя, отдавшего России всю кровь своего сердца и весь сок своих нервов. Старый поэт А.М. Жемчужников в надгробных стихах договорил эти слова: – Отчизна. Совесть. Честь...[83] Теперь, когда я вспоминаю холодный, хмурый, с мелким дождем петроградский день, когда хоронили М.Е. Салтыкова-Щедрина, и весь огромный путь, пройденный русским народом за эти три десятилетия, – я чувствую: свинцовый груз тоски неутолимой давит мое сердце... «Забытые слова» – отчизна, совесть, честь – так и не вознесены из мусора мерзости и запустения жизни... За эти десятилетия были поражения, страшные уроки революции, разложения. Всплывали за един миг лучезарные надежды и надолго тонули в черной пучине отчаяния. Народ колесил разными дорогами, и толпы оправдывали своим поведением желчное утверждение поэта:
Им нужен только хлеб да бич... [84]
И лишь малые группы русских людей бережно хранили «забытые слова – отчизна, совесть, честь»... люди долга и самоотвержения. И как поредели их славные ряды! Но... «не бойся, малое стадо»... Среди низости и бесстыдства, среди гнили и зоологического нигилизма, продажности, шкурности, подлой трусости и оголенного разврата – вдруг зазвучат порой голоса – и даже не сверху, не из «города, на горе стоящего», а из сырой и темной глыбы народной – голоса, зовущие вспомнить о долге, о совести и чести, вспомнить о родине. Как освежающий ветер степи, они разгоняют гнилые ароматы мерзкого содома, мечущегося от животного страха к жадной погоне за наживой и благополучием своего хлева, – освежают, и бодрят, и вселяют веру в конечное торжество «забытых слов», забытой правды Божьей... Передо мною документ. Он не очень грамотно написан. Даже совсем безграмотно. Но тем ценнее искренность чувства, его продиктовавшего, чувства простого, здорового, честно негодующего на мерзостное зрелище забвения долга перед родиной. Степной человек пришел в город, в средоточие культуры, тревог и забот, надвинутых грозным нынешним часом, – и был поражен картиной равнодушия и бесстыдства, разлитого по стогнам этого центра тревог и упований... И, потрясенный, взял в мозолистую руку перо и корявым почерком, не заботясь об орфографии (здесь она исправлена) излил свою жалобу в кривых и наивных строках...
«Войсковому Кругу, хозяину земли войска Донского. Шлем земной поклон. Да хранит вас Господь и дарует вам силу в трудах ваших на благо войска Донского и родины России. К вам, наши избранники, обращаемся со слезной мольбой, а именно: обратить внимание на происходящий ужас и бесчеловечность. По приказу нашего войскового Атамана реквизированы некоторые биографы под лазареты. Мы слезно, стоя на коленях, просим вас закрыть все театры, клубы, биографы и шато-кабаки[85]. Ибо они есть рассадник разврата, разгула и пропаганды. Кому они сейчас нужны? Только для мародеров, спекулянтов, казнокрадов, шулеров, проституток, изменников, продающих свою родину, и главное – для шпионажа, пропаганды и агитации, и где за ложу в театре и ставку в карты продают все секреты родины. А женщины – это бездушное существо, состоящее из тела и платья, что оне не сделают за платье для театра и за высокие ботинки и ложу в театре, за ставку в карты? Всё, всё – вплоть до торговли своей дочерью, ребенком. Ведь сейчас нет семьи, где бы муж, если он офицер или солдат, не был бы на фронте или уже убит. А если коммерсант, то какие же теперь дела, чтобы бросать такие деньги на театры и клубы при такой дороговизне? Значит, что же это за деньги и каким путем достаются? Да и вообще разве теперь время веселиться, гулять и пьянствовать, когда страна наша изнывает в страшной непосильной борьбе? Вот живой пример. Человек приехал идти на фронт и думал, что в городах патриотичность и борьба с большевизмом, – а тут, что называется, «бал во время чумы»... Ищу три дни полчанина. Приду в один театр – битком народу, нельзя войти. В другой – тоже. Наконец нашел в каком-то злачном вертепе, под названием «Городской клуб». Гляжу: полно женщин и мужчин, режутся в карты, все полупьяны и пьяны. Мой полчанин – тоже. Я и говорю: разве тут у вас водку продают? Он говорит: – Сколько угодно. 75 руб. бутылка. Вот поживи, – говорит, – денек-два здесь, мы с тобой выпьем... Я говорю, что мне на фронт нужно. – Мне, – говорит, – тоже на фронт нужно, а вот уже две недели никак не вырвусь, жаль расстаться. Кругом веселье и все живут, а ты иди на фронт. Да еще дураком называют, кто не сумеет отвертеться от фронта. Ты, – говорит, – вот что: подавай докладную командиру, что мол ну... мать при смерти... Ну, дадут отпуск на три-четыре дня, вот мы и кутнем здесь, а на фронт успеем еще! Я познакомлю тебя с бабочками-давалочками – слышишь?.. Вот она, истина святая... Умоляем: закройте театры и клубы, вы сделаете великое благо для родины и для счастья дорогих защитников наших. Умоляем!..» Это «умоляем» есть пламенный и благородный зов к воскрешению забытых слов – «отчизна, совесть, честь». И пусть прислушаются к нему равнодушные толпы с ослабленной памятью о родине. Пусть прислушаются и шкурники, и пенкосниматели современного вавилонского столпотворения, мечущиеся от жирного куска к зоологическому страху и трепету за драгоценную свою шкуру... Пусть прислушаются патриоты из «Русского Собрания» г. Ростова, приславшие тому же Войсковому Кругу телеграфное послание с обстоятельным исчислением своих жертв от «железки»[86], «девятки» и лото, с патриотической слезицей:
Подайте мальчику на хлеб –
Пусть хоть ныне вспомнит эта порода «сыпняков», удивительно схожих по облику, будут ли это русские или филистимские фамилии[88], – пусть вспомнят забытые слова:
Отчизна. Совесть. Честь...
Ибо придет время – и близко уж оно – забытая отчизна потребует к себе на суд нелицеприятный всех, забывших ее в час тяжкого испытания. «И будет плешь на всякой курчавой главе», по выражению библейского пророка[89].
——————————
Илл.17. Приказ гарнизону г.Новочеркасска (25 апр. 1919, машинопись, копия) Визитка от Арона Бибера
«Донские ведомости» № 84, 11/24 апр. 1919, с.1-2
Чудное качество – простота. Простота души, ясность и доверчивость. В детях оно особенно трогательно – бесхитростное, открытое отношение к миру, к людям, скотам и зверям, доверчивый отклик на голос родной матери и на мягкий шелест гада ползущего. И русской народной душе оно очень свойственно. Не плохая душа: честная, широкая, и… простоватая. Сколько остроумных поговорок и смешных рассказов об этой простоватости русского человека сложено! О том, как рязанцы или тамбовцы соломой огонь тушили, огурцом телушку резали, а пошехонцы в трех соснах блуждали. Все это свидетельствует не то что о темноте нашей, а о нашем бесхитростном ротозействе, о склонности доверчиво и всерьез прислушиваться к мошенническим посулам, кидаться на приманки и попадаться на удочку в мало-мальски сложных и запутанных отношениях жизни. Порой это бывает смешно. Но больше – обидно и огорчительно. Житейская практика на протяжении тысячелетней истории много раз жестоко учила слепо доверчивый народ русский. Дорого платил он за эту науку. И все-таки не научился мерить и взвешивать, вдумываться и вглядываться в тех, кто сулит голодному хлеб и рыбу, а дает змею и камень. Но никогда, кажется, такой дорогой ценой не приходилось расплачиваться за доверчивую слепоту и ротозейство, как ныне, в полосу углубленной революции. Советское владычество и коммунистические опыты развалили великое наше отечество, залили кровью все его углы, самые отдаленные, глухие и смирные, оголодили, оголили, всех уравняли – и стариков и младенцев – горем горьким и слезами. Живешь в нынешней кровавой мгле – окаменело сердце от обилия горя и страдания, живешь – не живешь, тоскливо озираешься кругом, неведомо кого вопрошаешь: что же это за будущее, что за беспросветная и бескрайняя темь? В чем ее вековечная тайна? В какой глубине таятся ее могучие корни?.. И невольно мыслью обращаешься назад. В прошлом, пережитом ищешь ответа и объяснения. Помню, это было лет шесть назад, до войны. В теплый апрельский день копался я в саду, а мой приятель Агафон Синицын, швец и шерстобит по ремеслу, безземельный гражданин Шацкого уезда, но родившийся на Дону (ныне запропал где-то в Царицынской коммуне), сидел на пне старой груши и читал обрывок старой газеты. Читатель он был неторопливый, серьезный, солидный, а в газете одинаково интересовало его все: и политический отдел, и статья о театре, и объявление о продаже породистых щенков. В то время нельзя было очень распространяться насчет того рая на земле, о котором сейчас так много говорят разные советские «Известия», «Борьбы», «Правды» и «Коммуны». Писалось тогда больше о разных житейских случаях, веселых и печальных. – Самоубийство... ново... новобрачного, – прочтет с запинкою Агафон и задумается. Под весенним солнышком хорошо сидеть неподвижно и не спеша обмозговывать события большие и малые. – Гм... что же это ему не понравилось? – соображает вслух Агафон. Поле для догадок просторное. Мимоходом – глядишь – завернет еще станичник-другой, и идет себе мирная, неспешная беседа в звенящей тишине весеннего дня. Помню, в этот день был нашим собеседником еще Тихон Семибратов. Послушал он о самоубийстве новобрачного и обратился ко мне с вопросом: – Вы про Арона Бибера читали? – Нет. – Да про него во всех газетах пишут. – Впервой слышу. – Про Арона Бибера?! – Ей-Богу, впервой. Каюсь в своем невежестве, но не читал. – Да во всех газетах! У него в Варшаве собственный дом. Пятиэтажный. – А кроме дома, чем знаменит Арон Бибер? – Чем знаменит? Семибратов немного запнулся, задумался. – Как видать, знаменит брехней. Чистой брехней. Описывает он в газетах про себя такую публикацию: «За четыре рубля девяносто девять копеек высылаю пятьдесят предметов»... Пятьдесят предметов! Часы-будильник, дюжину иголок, дюжину конвертов и разные другие вещи... бруслеты, броши, цепки, гармонью... За 4 руб. 99 копеек. – Не дорого. – Цифра-то дешевая, да на поверку выходит чистейшее мошенничество, жульничество, словом сказать... – Неисправно высылает? – И высылает без задержки, но только предметы – одна видимость... жульничество. Догадался я, что Арон Бибер, вероятно, – один из королей варшавско-лодзинской рекламы, и отчасти подивился, как глубоко, в какие девственные, глухие степные уголки проникла известность его при содействии печатного слова. Ведь, пожалуй, действительно во всех газетах писалось, что у Арона Бибера пятиэтажный дом в Варшаве и в доме этом склад «предметов», высылаемых по первому требованию сотнями и полусотнями за такую оригинальную сумму, как 4 руб. 99 коп., – ни больше, ни меньше. А я по лености мысли и отсутствию любознательности никогда не взглянул в тот отдел печати, где процветает литература Аронов Биберов. – Догадываюсь, что поднадул вас Арон Бибер на пятидесяти предметах? – смеясь, говорю своему станичнику. – Никак нет, не на пятидесяти предметах. Я визитку от него выписывал. – Визитку? Поглядел я, признаться, не без удивления на Тихона Семибратова, на его ватный потитух, сооруженный не очень искусной иглой Агафона Cиницына, нa чирики, солидными своими размерами напоминавшими дредноуты английского флота, запыленные и выпачканные дегтем шерстяные чулки. Взглянул на почтенную пегую его бороду с былками соломы в ней – самый хуторской, простецкий облик... И визитка от Арона Бибера. Фасон как будто не к лицу. – Визитку, говорите? – Сказать даже – не одну визитку, а всю тройку: при визитке – жилетка и брюки. За семь целковых полный кустюм. И публиковал Арон Бибер так, что – из чистого чевиота... – Дешевка... – То-то вот. Цена-то дюже подходящая для нашего кармана, ценой-то и скружил голову. Выписал я визитку, жилет, словом – всю тройку... Ко Святой. И концы в концов вот... самый наш природный пиньжак на вате отвечает и зиму, и весну... Вот тепло Господь посылает, а я все в нем хожу... для прилику... – А визитка? – А визитка – жульничество, больше ничего. Первым долгом публиковал в газетах Арон Бибер, что визитка из чистого чевиота, а колер – какой кому угодно. Приказал я Лукьян Григоричу написать: колер наподобие офицерского сукна-трика. Концы в концов присылает – полосатую... До того страмно, что ребятенки вследки шумели: «зебра полосатая! зебра!» По улице нельзя было пройтить... Ну, это бы не в счет, перенесть можно. А вот: на третий день попал под дожжик, и визитка моя тут же вся пятнами пошла, а через неделю расползлась врозь, как мочало, – прелая оказалась... Голос? – Н-да... Помолчали мы, задумались. Ловкий плут Арон Бибер, да ведь очень уж прост и Тихон Семибратов. Даже не жаль: дураков учить надо, а за науку обычно плату берут... Вслух этого мы с Агафоном Синицыным не сказали Тихону, а после между собой в этом смысле перекинулись словцом. – А нельзя ли будет его к ответности притянуть? – прервал молчание Семибратов. – Кого? – Арона Бибера. – Да как же вы это сделаете? – Нельзя? А почему мои семь целковых – трудовые! – должны пропадать, когда у него дом о пяти этажах? Чистейшей брехней набрехал и то, и это... разве это можно допускать? Долго-таки судили-рядили мы: нельзя ли при наличности у Арона Бибера дома о пяти этажах стянуть с него трудовые семь целковых Тихона Семибратова? Визитка-то ведь явно недоброкачественная... Агафон Синицын, положим, приводил в интересах беспристрастия и то соображение, что «в товар не влезешь». Но Тихон Семибратов возражал на это резонно и с формальной стороны: был указан цвет шевиота «наподобие офицерского сукна», а визитка выслана была до неприличия полосатая. Все это было резонно, и все-таки, в конце концов, пришли мы к неутешительному выводу, что семь целковых пропали: скользка, как угорь, порода Аронов Биберов, ничем не ухватишь ее... – Носи, брат, потитух на вате, свой, природный, – сказал Агафон Синицын, – тижаловат, да надежен, а визитка от Арона Бибера – она, конечно, может, по журналу сделана, да не по нашим костям... На том и порешили. Вспомнил я этот случай с визиткой от Арона Бибера и думаю: как будто недавно было это и как давно все-таки... Сколько событий, сколько перемен – печальных и горьких… Сгинул где-то Агафон Синицын – увлекся керенками, пошел в Царицын. Сменил Арона Бибера Леон Троцкий и новую визитку напялил на доверчивого казака Тихона Семибратова. И знаю: кается уже мой простоватый станичник ныне и проклинает и гнилую визитку, и Леона Троцкого, и свою слепую доверчивость простофили. Тоскует по своему казачьему бешмету и чекменю, прочному, уютному, веками обношенному и сердцу милому... И в чем тайна обаяния той паскудной визитки Арона Бибера, спрятавшегося, может быть, под псевдоним этого самого Льва Троцкого (право, не умею я отличать эти распространенные русские фамилии – Нахамкесов, Биберов, Кацов, Бронштейнов, – путаю, кому какая принадлежит)? «Мир без аннексий и контрибуций[90]»? – «Интернационал»? – «Циммервальдская программа»? – «Российская коммунистическая федеративная республика?» Все это – визитка от Аронa Бибера, сшитая, может быть, «по журналу», но гнилая, полосатая и негодная для плеч казацких... И нам дорого пришлось заплатить за эту визитку... Заплатить великой родиной-матерью Россией, растерзанной на куски, заплатить потоками родной крови казачьей, морем слез казачьих осиротелых семей... Подлый мир «без аннексий и контрибуций» заключен был лишь для того, чтобы разжечь братоубийственную гражданскую войну, опустошить страну, оголить доверчивых пошехонцев «советской республики». От свободы осталась одна «стенка»: хочешь – лицом становись, хочешь – спиной, это свободно допускается перед отшествием к праотцам... Вместо старого, не очень совершенного порядка – новый, и никогда еще мир не видел такого бесшабашного казнокрадства, грабежа, бесследной расточительности, как при советском правительстве... Не могу выразить всей беспредельности своего горя, когда думаю, зачем мой сородич-казак и станичник, простой, хороший, трудящийся, ходивший в привычном казацком платье, в чекмене, в бешмете, дубленом тулупе, вздумал напялить на свои казацкие плечи гнилую, расползающуюся визитку от Арона Бибера, он же – Леон Троцкий? Обидно до слез. Горько без конца. Но верю: поймет все-таки казак и уразумеет, что его родной чекмень и прочней, и уютней, и благородней гнилой лодзинской визитки. И вернется к национальному своему облику...
–––––––––––––
ЧУВСТВО ЧЕСТИ И ДОСТОИНСТВА
«Донские ведомости» № 93, 21 апреля (4 мая) 1919, с.1
Бывают ушибленные места, к которым нельзя прикоснуться, чтобы не вызвать мгновенной и острой боли. А в непрерывной сутолоке жизни прикасаться приходится и надо. К таким больным, ушибленным местам нашего государственного бытия, нашей современной истории подходит вопрос о союзниках. По чьей вине ушиблись мы об этот вопрос – по чужой ли, или по своей собственной, – устанавливать нет особой надобности. Ушиблись – это несомненно. Теперь осторожно и осмотрительно приходится накладывать целительный пластырь на ушибленное место. Английская миссия была в Новочеркасске, была на Донском фронте. Серьезная материальная поддержка со стороны Англии – несомненный факт, реальным свидетельством которого является огромное количество снаряжения, оружия, обмундирования, медикаментов и всяких технических средств, доставленных английскими кораблями. Нам, русским, борющимся с разрушительными противогосударственными силами, разваливающими Россию, остается только разумно, вовремя и умело использовать это техническое богатство. И надо перестать обывательски надеяться на то, что кто-то должен еще повалить нашего врага, а уж с лежачим тогда мы и сами, пожалуй, справились бы… Однако нудное нытье о «живой силе» нет-нет да и зазвучит в воздухе, насыщенном обывательской паникой, шкурничеством и соображениями об ориентациях, уже потерпевших чувствительный удар. Есть эта мечта, и никакие уроки жестокой действительности не преобразят шкурников разного вида и ранга в граждан, несущих в сердцах своих святой огонь самопожертвования. – «Это очень удивительно, что вы нуждаетесь в живой силе – а вы в ней действительно нуждаетесь, – говорил генерал Бриггс[91] в частной беседе, – состав корпуса у вас очень малолюдный. Но уверяю вас: если бы мне завтра дали полномочия, я в одном Ростове мобилизовал бы не менее двух корпусов здоровых, молодых, вполне годных для фронта людей. Если бы у нас в Англии оказался хоть один такой человек, не бывший на фронте, ему никто не подал бы руки, женщины застыдили бы его как лишенного всякого чувства чести». И когда это слово – «честь» – прозвучало в устах англичанина, в нем почувствовалась та полновесность и значительность, от которой мы за два года революционного пустословия совершенно отвыкли. Что-то дорогое, святое, когда-то близкое, а ныне полузабытое, напомнило это великое слово. В многозвучном прошлом казачества в дни тяжких испытаний, в полосу потрясений и бед умели дорожить им, этим словом, те, чье славное имя досталось нам в наследие, чьими трудами, потом и кровью создан наш казачий уклад. Не в первый раз падает на плечи казачества тяжкая ноша бедствий и великого труда. И не впервые рядом с высоким героизмом, удивительным терпением, выносливостью и самопожертвованием ползает в тайных закоулках низость душевная, подлость, шкурничество и хитрой личиной прикрытое предательство. Был героизм, вызывающий восторг, была высокая доблесть, была слава. Прорывались и периоды развала и позора. Но никогда низость душевная не справляла такого торжества, как ныне. Никогда отсутствие простого здравого смысла, слепота и забвение чести не достигали таких вершин, как ныне. Самые подлинные паразиты – мошенники мысли и родинопродавцы – прикинулись друзьями трудового народа и, купленные немецкими деньгами, во время борьбы за отечество бросили в его темную усталую душу дьявольски-искушающую мысль, что борьба за родину есть выдумка владык, что германский народ не хочет войны, что оружие надо бросить, – и сам собой придет мир, благоденствие, обилие хлеба и всяких жизненных припасов. Усталая душа серых бойцов поверила и, отравленные лестью продажных иуд, они бросили защищать отечество, оставили на произвол судьбы Россию, огромные, созданные народным трудом средства. Заглушая стыд бессмысленным пустословием, разошлись серые шинели по домам, но вместо мира, спокойной работы и хлеба, получили новую войну – гражданскую, по бессмысленности, опустошительности и жестокости превосходящую всё доселе виденное. С первого же дня переворота крайние социалистические листки вопияли о необходимости этой войны во имя нового общественного порядка, дающего людям якобы свободу, равенство, братство, земной рай… И вот мы теперь – живые свидетели этого мира, братства, равенства, всеобщего благоденствия и земного рая. Да, устали наши бойцы – это верно. Но разве не уставали наши деды и прадеды в годины бедствий? Разве не видали грозы над собой? Разве не лилась потоками их кровь? Но они паче своей шкуры дорожили родным краем, честью Тихого Дона. Не умом, а сердцем знали они, какая великая святыня – родина, ибо все близко к сердцу и драгоценно в ней все: и каждая борозда родной степи, и родной курень, пропахший кизечным дымом, и убогая младенческая колыбель, слезы матери, старая дедовская песня, простой казачий жизненный уклад и былая слава казачья… И когда могущественнейший государь своего времени – султан турецкий – погрозил однажды, что придет и сотрет казачество с его городками с лица земли, ответил на это (в 1682 году) атаман донской: «Зачем тебе так далеко забиваться? Мы люди небогатые, городки наши не корыстны, оплетены плетнями, обвешены терном, а добывать их нужно твердыми головами, на посечение которых у нас есть твердые руки и острые сабли»…[92] Вот язык чести, и этим языком умели говорить наши предки с врагами грозными и могущественными. Мы забыли этот единственно достойный казачества язык. Мы позорно растерялись, распылились, разбежались перед человеческим отребьем. И только изредка дойдет из серых рядов, стоящих перед численно превосходным врагом, зов чести к тем, кто скрывается за спинами родных героев и ноет о «живой силе». Вот простое, не очень грамотное, но драгоценное по содержательности письмо Войсковому Кругу казаков Березовской станицы, состоящих в конном дивизионе отряда полковника Сутулова: – «Если мы – донцы и есть у нас патриотизм к родине, будем стоять твердо, а не ожидать того, кто бы нам сделал, а не мы. Нет, хороший хозяин сам управляет в доме хозяйством, а на работника не полагается. Многие из нас ждут: вот придут союзники, которые расправятся с большевиками и устроят нам порядок… А сами стараются уклониться из строя, спасая свою личную шкуру в тылу и громко крича «война до победного конца»! Нет, станичники, храбрые донцы! надо дружно всем браться за это дело, чтобы сокрушить красных хулиганов, которые пьют нашу казацкую кровь, – тогда-то придут к нам на помощь те, которых мы ожидаем». В этих простых словах слышится отзвук старого, забытого, единственно достойного казачества языка – умевшего громко и величаво говорить о чести и достоинстве имени казачьего…
–––––––––––––
|