Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Карьера и должность






 

В любом обществе есть соответствующее поведение для ребенка каждого возраста. Нормальное развитие личности предполагает, что в надлежащее время человек переходит из одного статуса в другой. Одни стадии в этом развитии имеют большую продолжительность; другие — короткие. Хотя некоторые из стадий считаются по существу подготовительными, а их продолжительность обосновывается представлением о том, что подготовка к следующей стадии требует времени, они тем не менее конвенциональны.

При относительно стабильном состоянии общества переход из одного статуса в другой осуществляется плавно, и опыт каждого поколения во многом похож на опыт предыдущего. При таком состоянии ожидаемый темп перехода из одного статуса в другой и сопровождающая его схема обучения и отбора тех, кто будет наследовать институциональные должности, определяют амбиции, усилия и свершения индивида. В обществе, где происходят крупные изменения, последовательность поколений в должности и последовательность должностей в жизни человека нарушаются. Целое поколение может оказаться потерянным из-за беспорядка в переходе через одну фазу, длящегося всего несколько лет.

Какой бы оборот ни принимали амбиции и свершения человека, они предполагают некоторую последовательность связей с организованной жизнью. В высоко и жестко структурированном обществе карьера, в объективном плане, состоит из последовательного ряда статусов и ясно определенных должностей. В более свободном обществе индивид имеет больше гибкости для создания своей собственной позиции или выбора какой-то из множества существующих; кроме того, у него меньше уверенности в достижении любой данной позиции. Здесь больше авантюристов и неудачников; но до тех пор, пока не воцарился полный беспорядок, будут существовать типовые последовательности позиций, достижений, полномочий и даже авантюр. Социальный порядок будет задавать пределы ориентации индивида в собственной жизни как в плане направления усилий, так и в плане интерпретации их смысла.

В субъективном плане, карьера есть движущаяся перспектива, в которой человек видит свою жизнь в целом и интерпретирует смысл своих атрибутов, действий и того, что с ним происходит. Эта перспектива не является абсолютно фиксированной ни в отношении точки зрения, ни в отношении направленности, ни в отношении предопределенности. В ригидном обществе ребенок и в самом деле может иметь фиксированное представление о положении, которое ему уготовано. Даже в нашем обществе он может принять маршрут достижения как свой собственный вплоть до утраты восприимчивости к противоречащим ему устремлениям. Последовательный строй интересов и жесткое представление о своей предопределенной роли могут проявиться у человека уже в первые годы жизни[490].

Как бы ни были важны первые ростки карьер, они редко остаются не затронутыми влиянием опыта. Представление ребенка о социальном порядке, в котором живут и движутся взрослые, возможно, более наивно, чем его представления о своих способностях и своей особой судьбе. Те и другие пересматриваются в согласии с опытом. Во взаимодействии своей созревающей личности и расширяющегося мира индивид должен сохранять ориентацию.

В нашем обществе карьеры обычно мыслятся через рабочие места; ведь они представляют собой типичные и ключевые места подсоединения индивида к институциональной структуре. Рабочие места — это не только признанное свидетельство того, что человек может «добиться успеха»; помимо этого, они дают средства, с помощью которых он может обеспечить себя всеми другими значимыми в жизни вещами. Однако карьера ни в коем случае не исчерпывается последовательностью деловых и профессиональных достижений. Есть и другие точки, в которых жизнь человека соприкасается с социальным порядком, другие линии социального достижения — влияние, ответственность и признание.

Женщина может делать карьеру, сохраняя единство семьи или вознося ее на новые позиции. Некоторые люди с весьма умеренными профессиональными достижениями делают карьеры в патриотических, религиозных и гражданских организациях. Они могут даже сосредоточивать свои усилия на обретении той или иной ценимой должности такого рода, а не на продвижении по служебной лестнице в своих профессиях. Карьеру можно сделать не только в профессии, но и в хобби.

Влиятельные места в наших крупнейших некоммерческих организациях, однако, открыты в основном для тех, кто приобрел престиж в какой-то другой области. Члены правления университетов отбираются отчасти на основании их деловых достижений. Недавно проведенный анализ управляющих органов благотворительных учреждений Нью-Йорка показывает, что в их состав входят люди, пользующиеся престижем в деловой и профессиональной жизни, а также обладающие свободным временем и способностью внести денежный вклад в бюджет учреждения[491].

Было бы интересно узнать, насколько именно значимыми оказываются эти должности для людей, которые их занимают, и, кроме того, перед кем они считают себя ответственными за выполнение своих функций. Независимо от ответа, важно, что эти должности — побочные продукты достижений иного рода. Это прерогативы и полномочия, приобретаемые случайно; можно было бы даже сказать, что они осуществляются ex officio, или ex statu.

Взаимосвязь директоратов образовательных, благотворительных и иных филантропических организаций обусловлена, пожалуй, не столько тайным сговором, сколько самим тем фактом, что они филантропические. Филантропия, насколько нам известно, предполагает экономический успех; она появляется на поздних этапах карьеры. Она может появиться только во втором поколении успеха. Но когда она появляется, она состоит не только в предоставлении денег, но в такой же степени и в принятии определенных прерогатив и полномочий в контроле над филантропическими институтами. Эти прерогативы и полномочия составляют часть представления успешного человека о самом себе и входят в ожидания мира относительно него[492].

Другой траекторией карьеры, характерной для нашего общества и его институциональной организации, является траектория, ведущая к позиции «руководителя». Для нашего общества характерно, что огромное множество его функций осуществляется корпоративными организациями. Эти организации должны искать одобрения и поддержки у общественности, пользуясь для этого рекламой или пропагандой. Немногие институты обладают таким престижем и доверием, что могут отказаться от непрерывной реинтерпретации своего смысла и своей ценности для сообщества. Это влечет необходимость иметь некоторое множество функционеров, выступающих не только в качестве администраторов, но и в качестве промоутеров и пропагандистов. Даже такая традиционная профессия, как медицина, и такая установленная организация, как Римская католическая церковь, нуждаются в таких людях. Какими бы именами они ни назывались, их функция налицо и может быть идентифицирована.

Иногда, как в случае исполнительных секретарей медицинских обществ, эти люди вербуются из рядов профессии. В других случаях они набираются извне. Президентов университетов часто черпают среди духовенства. В YMCA главное руководящее лицо очень часто оказывается не из рядов «секретарей». Но так или иначе функции этих должностных лиц таковы, что они не остаются в полной мере коллегами собратьям по профессии. Скорее это должностные лица, осуществляющие связь между техническим персоналом, правлением и такими публиками, как жертвователи и клиентура. Их техника является в сущности политической; она во многом одна и та же независимо от того, действуют ли они для профессиональной ассоциации, YMCA, больницы, благотворительной организации или университета. Между институтами существует даже острая конкуренция за людей, которые владеют этой техникой, и есть определенное их движение из одного института в другой. Помимо прочего, эти люди наделены энтузиазмом и воображением. Институт становится для них чем-то таким, в чем можно реализовать свои мечты[493].

Эти энергичные люди, владеющие искусством политики, необходимым в филантропическом, демократическом обществе, часто вступают в бой со старой иерархической организацией тех институтов, с которыми они связаны. В этом и состоит их значимость для обсуждаемой нами темы. Они изменяют баланс сил между различными функционирующими частями институтов. Они изменяют не только собственные должности, но и должности других.

Исследования некоторых других типов карьер аналогичным образом пролили бы свет на природу наших институтов — как, например, дорога на политические посты через братства, профсоюзы и патриотические общества. Такие карьеры являются предприятиями и требуют определенной мобильности и даже, пожалуй, некоторого оппортунизма, если человек хочет осуществить свои амбиции. Сами эти амбиции кажутся подвижными, а не фиксированными на незыблемых и четко определенных целях. Эти карьеры противоположны бюрократическим карьерам, где шаги, предпринимаемые в целях продвижения по службе, ясно и строго расписаны, равно как прерогативы каждой должности и ее место в должностной иерархии[494]. Возможно, есть тенденция, ведущая нашу социальную структуру в сторону ригидности и, соответственно, делающая пути к различным позициям более ясно определенными. Такая тенденция сделала бы более судьбоносным каждый поворотный пункт в персональной карьере. Она могла бы также потребовать от индивидов урезать их представления о себе до более четких, более конвенциональных и, возможно, более мелких паттернов.

Но как бы ни обстояло дело, можно ожидать, что изучение карьер — т.е. движущейся перспективы, в которой персоны ориентируют себя относительно социального порядка, и типичных цепочек и сцеплений должностей — раскроет природу и «работающую конституцию» общества. Институты — всего лишь формы, в которых протекает коллективное поведение и коллективное действие людей. В ходе карьеры персона находит себе место в этих формах, ведет активную жизнь в отношении других людей и интерпретирует смысл той единственной жизни, которую ей суждено прожить.

 


Хьюз Э.Ч. Работа и человеческое Я [495]

 

Есть общества, где обычай или санкционированное правило определяют, какой работой человек данного статуса может заниматься. В нашем обществе по крайней мере одно мощное течение в идеологии устанавливает, что человек может делать любую работу, которую он компетентен делать, или даже что он имеет право на обучение и опыт, необходимые для достижения компетентности в любом виде работы, который он сделал целью своих устремлений. Равенство возможностей формулируется у нас в значительной степени в терминах права на вхождение в любой род занятий, какой только понравится. Хотя до конца эту веру мы не практикуем, мы — народ, культивирующий целеустремленность. Огромная часть нашей целеустремленности облекается в форму приобретения подготовки к таким видам работы, которые несут в себе больше престижа, чем те, которыми были заняты наши отцы. Таким образом, работа человека — это одна из тех вещей, по которым о нем судят, и, разумеется, одна из важнейших вещей, по которым он судит о себе сам.

Многие люди в нашем обществе работают в именованных родах занятий. Их названия — своего рода ярлыки, комбинация ценника и визитной карточки. Иной раз достаточно услышать случайный разговор, чтобы понять, насколько эти ярлыки важны. Прислушайтесь к торговому агенту, говорящему в ответ на вопрос, чем он занимается: «Я занимаюсь продажами», — или: «Я занимаюсь продвижением товара на рынке», — а не: «Я продаю сковородки». Школьные учителя иногда превращают преподавание в школе в образовательную работу, а воспитание молодых оболтусов и сопровождение классов на экскурсиях — в работу с личным составом. Ведение уроков в воскресной школе преобразуется в религиозное образование, а секретарь отделения YMCA занимается «групповой работой». Социальные ученые особо подчеркивают в своем названии научное окончание. Эти ограждающие утверждения, в которых люди подбирают самое благозвучное из нескольких возможных названий своей работы, предполагают аудиторию. И одна из важнейших вещей, касающихся любого человека, — это как раз его аудитория или его выбор нескольких наличных аудиторий, которым он может адресовать свои притязания на то, что он чего-то стоит.

Этих замечаний должно быть достаточно, чтобы привлечь внимание к тому, что работа человека — это одна из важнейших частей его социальной идентичности, его Я и, по сути, его судьбы в той единственной жизни, которую ему предстоит прожить, ведь в выборе рода занятий есть нечто почти столь же необратимое, как в выборе супруга. И поскольку язык, которым говорят о работе, так сильно нагружен ценностными и престижными суждениями, а также оборонительным выбором символов, нас не должно удивлять, что понятия социальных ученых, изучающих работу, несут аналогичную нагрузку, ибо связь социально-научных понятий с народной речью остается тесной, невзирая на все наши попытки их разделить. Разница же состоит в том, что если в народной речи ценностная нагрузка естественна и уместна (ведь сокрытие и эго-защита относятся к самой сути социальных взаимодействий), то в научном дискурсе ценностно нагруженные понятия становятся шорами. И одна из проблем метода при изучении трудового поведения заключается в том, что люди, обладающие наибольшими знаниями о данном роде занятий (скажем, медицине), у которых, следовательно, должны браться данные для анализа, — это люди, вовлеченные в данный род занятий. Они могут соединять в себе самое изощренное и сложное оперативное знание соответствующих социальных отношений с весьма сильно мотивированным подавлением и даже вытеснением глубочайших истин об этих отношениях, а в родах занятий более высокого статуса — еще и с незаурядным вербальным умением оставлять эти отношения недоступными для мышления и обсуждения других людей. Отчасти это делается за счет использования при обсуждении их работы ценностно нагруженных слов и настаивания именно на этих словах.

Позвольте мне для иллюстрации тезиса, что понятия могут быть шорами, вкратце поделиться с вами моим собственным опытом изучения родов занятий. Возможно, одна из причин того, что мы, социальные ученые, легко попадаем в их ловушку, состоит в том, что многие из таких родов занятий имеют более высокий статус по сравнению с нашим.

Моей первой вылазкой в поле было исследование агентов по продаже недвижимости в Чикаго. Эти люди, одержимые духом конкуренции, находились как раз в той точке своего путешествия к респектабельности, в которой желали подчеркнуть отход от прежней торгашеской подозрительности друг к другу и переход к профессиональной установке, предполагающей уверенность друг в друге и притязание на доверие публики. Я начинал исследование с намерением найти ответ на привычный вопрос: «Являются ли эти люди профессионалами?» Вопрос был ложный, ибо понятие «профессия» в нашем обществе является не столько описательным термином, сколько обозначением ценности и престижа. Снова и снова происходит то, что люди, практикующие некоторый род занятий, пытаются пересмотреть представления, которые их различные публики имеют относительно этого рода занятий и людей, в него вовлеченных. Делая это, они также пытаются пересмотреть собственное представление о себе и своей работе. Образец, который эти роды занятий ставят перед собой в качестве цели, — это образец «профессии»; таким образом, термин «профессия» является символом желаемого представления о собственной работе и, стало быть, о собственном Я. Движение в направлении «профессионализации» рода занятий является, таким образом, коллективной мобильностью некоторых их тех, кто в этот род занятий вовлечен. Одна из целей этого движения — избавить род занятий от тех, кто недостаточно мобилен, чтобы идти в ногу с изменениями. Есть два возможных вида профессиональной мобильности. Один — индивидуальный. Индивид делает некоторое множество выборов и достигает мастерства, позволяющего ему подняться на некоторую позицию в профессиональной и, следовательно, как он надеется, в социальной и экономической иерархии. Его выбор ограничен несколькими условиями, в т. ч. социальным знанием, которым он располагает на момент принятия критического решения (для разных видов работы этот момент различен).

Другой вид профессиональной мобильности — это мобильность группы людей, включенных в род занятий, т.е. самого рода занятий. Он имел важное значение в нашем обществе, где произошли великие изменения в технологии и где этому сопутствовали увеличение числа новых родов занятий и изменение техники и социальных отношений в старых. Ныне порою случается, что к тому времени, когда человек обладает всем социальным знанием, необходимым для как можно более толкового выбора рода занятий, он уже оказывается привязан к какому-то и всерьез в него вовлечен. Насколько сильно это может влиять на тягу к профессионализации родов занятий, я не знаю. Подозреваю, что такой мотив возникает. Во всяком случае, для нашего общества обычное дело, когда группы, объединенные родом занятий, поднимают свой род занятий на более высокую ступень в иерархии, превращая его в профессию. Не буду описывать здесь этот процесс. Укажу лишь, что в своих исследованиях от ложного вопроса «Является ли данный род занятий профессией?» я перешел к вопросам более фундаментальным: «При каких обстоятельствах люди некоторого рода занятий пытаются превратить его в профессию, а самих себя — в профессионалов?» и «Посредством каких шагов они пытаются породить идентификацию со своим ценимым образцом?»

Даже с этой новой ориентацией термин профессия продолжал сохранять свое зашоривающее воздействие. Ибо, когда я начал читать курсы и вести семинары по родам занятий, я использовал целый набор понятий и заголовков, пагубно отражавшихся на понимании того, что такое трудовое поведение и трудовые отношения. Одним из них было понятие «кодекс этики», которое все еще подталкивало к сортировке людей на хороших и плохих. Только когда мне представился случай провести исследование расовых отношений в промышленности, я, как мне кажется, наконец избавился от этой предвзятости в используемых понятиях. Чернокожие промышленные рабочие, бывшие главным объектом нашего исследования, выполняли виды работы, имевшие наименьший престиж и связанные с наименьшими притязаниями; тем не менее оказалось, что даже в низших родах занятий люди развивают коллективные притязания на то, чтобы придать своей работе и, следовательно, самим себе ценность в глазах друг друга и в глазах посторонних.

Именно благодаря этим людям мы узнали, что общая облагораживающая рационализация людей во всех позициях трудовой иерархии, за исключением самой верхней, принимает следующий вид: «Мы, занимающие эту позицию, спасаем людей, занимающих позицию непосредственно над нами, от их собственных ошибок». Представление человека о том, что он спасает человека, обладающего более признанным умением и, несомненно, более признанным престижем и властью по сравнению с ним, от его ошибок, доставляет особое удовлетворение. Итак, в трудовой организации складываются правила взаимной защиты между лицами, относящимися к данной категории и данному рангу, и между рангами и категориями. Если использовать термин «кодекс этики», мы скорее всего так и не увидим истинную природу этих правил. Эти правила с необходимостью имеют отношение к ошибкам, ибо в самой природе работы заложено, что люди допускают ошибки. Вопрос о том, как справляются с ошибками, проникает гораздо глубже, чем любой вопрос, содержащий понятие «профессиональная этика», как обычно его понимают. Ибо при выявлении того, как справляются с ошибками, мы неизбежно подбираемся к фундаментальным психологическим и социальным механизмам, благодаря которым люди могут продолжать вести свои дела, жить с другими и с самими собой, зная, что то, что для них в их профессиональных ролях является повседневной рутиной, может быть для других судьбоносным, и зная, что их рутинные ошибки, причем даже те ошибки, на которых они учатся, могут затронуть в решающих точках другие жизни. Это отчасти проблема рутинного обращения с кризисами других. Люди низших рангов, следовательно, пользуются мощным психологическим оружием, когда рационализируют свою ценность и незаменимость как нечто, заложенное в защите ими лиц высших рангов от их ошибок. На мой взгляд, почти трюизм, что люди, принимающие больше ответственности и полномочий, должны быть людьми, способными смело смотреть в лицо допущенным ошибкам, в то время как скрупулезность в делах отходит на второй план. Между тем, насколько мне известно, это не принимается всерьез во внимание в исследованиях социальной драмы работы.

Правила, которые создаются людьми для регуляции своего поведения на работе, охватывают, разумеется, иные проблемы, нежели проблема ошибок. В сущности, эти правила классифицируют людей, ибо для того, чтобы определить ситуации и надлежащее поведение в ситуациях, необходимо приписать роли вовлеченным людям. Таким образом, к числу важнейших элементов правил относится установление критериев, позволяющих опознавать действительного сотрудника и определять, кто надежен и кого, возможно, даже нужно посвятить в мы-группу (in-group) ближайших равных, а кого необходимо удерживать на некотором расстоянии. Эта проблема обычно прячется от внимания термином «коллеги» (colleague-ship), который, хотя его этимология идеально подходит для рассматриваемого дела, заключает в себе представление о высшем статусе или респектабельности. (В догитлеровской Германии социал-демократические рабочие называли друг друга «товарищ». Христианские профсоюзы настаивали на термине «коллега».)

Позвольте мне назвать еще один ценностно нагруженный термин, который может зашоривать наш взгляд при изучении социальной психологии работы, а именно «ограничение производительности». Этот термин содержит ценностное допущение иного рода: допущение, будто есть человек, знающий и имеющий право определять правильный объем выработки для других людей. Если кто-то делает меньше, то он ограничивает производительность. Мэйо и другие исследователи много сделали для анализа рассматриваемого явления, но Макс Вебер еще сорок лет назад указывал на «торможение» как естественный результат борцовского матча между человеком и его работодателем за ту цену, которую первый должен платить своим телом за получаемую заработную плату. Короче говоря, Вебер говорил о том, что ни один человек не уступает другому без боя полный контроль над прилагаемыми усилиями и особенно над суммой физических усилий, которые он должен прилагать ежедневно. Вместе с тем нет ничего более характерного для человека, чем решительное и даже героическое усилие по выполнению задачи, которую человек каким-то образом воспринял как свою собственную. Я не собираюсь делать абсурдного вывода, будто могла бы быть ситуация, в которой каждый человек был бы своим единственным и полноправным бригадиром. Но, мне кажется, мы могли бы понять социальное взаимодействие, определяющее меру затрачиваемых усилий, если бы держались подальше от терминов, предполагающих, что делать меньше, чем требуется каким-то резонным авторитетом, ненормально.

У вас, несомненно, сложится впечатление, что я обращаюсь с обычным призывом к свободной от ценностей науке, т.е. к нейтральности. У меня нет такого намерения. Наша цель — глубже проникнуть в личную и социальную драму работы, понять социальные и социально-психологические упорядочения и средства, при помощи которых люди делают свою работу терпимой или даже делают ее величественной для себя и для других. Я полагаю, что в значительной мере наша терминология и, следовательно, постановка проблемы ограничивает поле нашего восприятия некоторой претенциозностью и некоторой ценностной нагрузкой. Если говорить конкретно, нам нужно избавляться от любых понятий, мешающих нам увидеть, что коренные проблемы работающих людей везде одинаковы и не зависят от того, выполняют ли они свою работу в лабораториях знаменитого института или в загаженном до безобразия помещении безвестной фабрики. До тех пор, пока мы не сумеем найти точку зрения и понятия, которые помогут нам провести сравнения между старьевщиком и профессором без намерения развенчать одного и превознести другого, мы не сможем наилучшим образом выполнить нашу работу в этой области.

Прикладывая к высокопрестижным профессиям понятия, естественным образом приходящие на ум при изучении людей в самых низких видах работы, можно узнать о них, по всей видимости, так же много, как много мы узнаем о других родах занятий, прилагая к ним понятия, разработанные в связи с высоко ценимыми профессиями. Более того, я пришел к выводу, что изучение любого социального феномена плодотворно начинать в точке наименьшего престижа. И вот почему. Поскольку престиж есть в значительной мере вопрос символов и даже претензий — пусть даже заслуженных, — рядом с престижем всегда имеется тенденция сохранять фронтальную видимость, скрывающую под собой внутреннюю начинку вещей: фронтальную пелену названий, уклончивости, секретности (во многом необходимой секретности). С другой стороны, в менее престижных вещах легче докопаться до сути.

В последние годы несколько моих студентов изучали более или менее низко ценимые занятия: уборщиков в многоквартирных домах, старьевщиков, боксеров, джазовых музыкантов, остеопатов, фармацевтов и т.д. Они делали это во многом благодаря своим связям с данными родами занятий и, возможно, в силу каких-то собственных проблем. Сначала я считал эти исследования просто интересными и информативными, так как они могли кое-что поведать о людях, выполняющих свою неказистую работу; я видел в этом просто американскую этнологию. Теперь я пришел к убеждению, что, хотя проблемы людей в этих направлениях работы так же интересны и важны, как и любые другие, их более глубокая ценность кроется в тех прозрениях, которых они позволяют достичь в отношении трудового поведения во всех и любых родах занятий. Дело не в том, что они позволяют разоблачить других. Вовсе нет. Просто процессы, скрытые в других родах занятий, в этих низко ценимых занятиях гораздо легче увидеть. Здесь мы, возможно, имеем дело с фундаментальной проблемой социальной науки: проблемой нахождения лучшего лабораторного животного для изучения данного ряда механизмов.

Позвольте привести иллюстрацию. Уборщик в многоквартирном доме — это человек, которому приходится ради заработка делать много грязной работы за других. Это очевидно. Он не смог бы этого скрыть, даже если бы захотел. Так вот: каждый род занятий — это не одна, а несколько деятельностей, некоторые из которых составляют в этом деле «грязную работу». Она может быть грязной одним из нескольких способов. Она может быть просто физически неприятной. Она может быть символом унижения, чем-то таким, что ставит под удар чувство собственного достоинства.

Наконец, она может быть грязной работой в том смысле, что каким-то образом идет вразрез с нашими более героическими моральными понятиями. Та или иная грязная работа обнаруживается во всех родах занятий. Трудно даже представить род занятий, в котором бы человек в некоторых повторяющихся обстоятельствах не оказывался практически вынужденным играть роль, которой (как он считает) он должен немного морально стыдиться. Поскольку любой род занятий несет с собой некоторую Я-концепцию, или некоторое представление о личном достоинстве, вероятно, в какой-то момент человек будет чувствовать, что он вынужден делать нечто infra dignitatem. Уборщики в разговоре о своей физически грязной работе оказались весьма откровенными. На вопрос: «Какова самая тяжелая часть вашей работы?» — они почти по-приятельски отвечали в духе следующей цитаты: «Мусор. Он часто склизкий и воняет. Ну, вы же знаете, некоторые даже смотреть не могут на мусор, если он склизкий. Теперь-то я уже привык, а вот когда начинал, было очень противно». Или вот еще один ответ: «Самая тяжелая? Возиться в грязи перед мусоросжигателем. Это самая скверная вещь на этой работе. Жильцы не помогают, ублюдки поганые. Сегодня с ними говоришь, а завтра опять перед мусоросжигателем навалена куча».

Из второй цитаты ясно видно, что физическое отвращение уборщика — это нечто, имеющее место не просто между ним и мусором, но включающее в себя также и жильца. Жилец — это человек, который больше всего вторгается в повседневную трудовую деятельность уборщика. Именно жилец больше всего мешает его полному достоинства упорядочению своей жизни и работы. Если бы не жилец, который разбил окно, он мог бы вовремя завершить свою регулярную субботнюю уборку; если бы не жилец, который засорил мусоропровод, его бы не вытаскивали с позором для него прямо из-за обеденного стола в тот самый момент, когда он экспансивно предлагал критически посматривающим на него родственникам жены вторую порцию свиных котлет, продолжая тем временем рассказывать о важности своей работы. Именно жилец причиняет уборщику статусные страдания. Физически неприятная часть работы уборщика напрямую втянута в его отношения с другими действующими лицами его трудовой драмы.

В качестве contre coup, именно благодаря мусору уборщик становится судьей над жильцами, которые его третируют, и обретает над ними власть. По кусочкам разорванных писем уборщики узнают о тайных любовных интрижках, по наличию в выброшенном хламе множества невскрытых писем — о нависшей финансовой катастрофе или финансовых махинациях. Они могут уклоняться от требований срочно выполнить какую-то работу со стороны неблагоразумной женщины, о которой они по ее мусору знают, что она, по словам уборщиков, «ходит в тряпье». Мусор дает уборщику все необходимое для своего рода магической власти над этим претенциозным негодяем — жильцом. Я говорю «магическая власть», ибо не возникает даже мысли о том, чтобы кого-то выдать и тем самым превратить это знание в открытую власть. Он охраняет жильца, но, по крайней мере среди чикагских уборщиков, это охрана без любви.

Порассуждайте о том, что можно услышать от людей в некоторых других родах занятий; подумайте, дают ли они такие же откровенные и честные ответы, как уборщики. Я не говорю, да и не думаю, что было бы хорошо, если бы люди во всех родах занятий говорили так свободно о физическом отвращении, как эти люди. Делать это где-либо, кроме как в самом закрытом узком кругу, значит создавать невыносимые ситуации. Но обычно при изучении родов занятий, где практикуется сокрытие, мы об этом забываем, и это создает совершенно ложное представление о проблемах, с которыми приходится сталкиваться в таких родах занятий, и о возможных побочных психологических и социальных продуктах решений, вырабатываемых в отношении проблемы отвращения.

В настоящее время делегирование грязной работы кому-то другому — обычная вещь среди людей. Многие табу чистоты и, возможно, даже многие моральные заповеди зависят в своем соблюдении от успешного делегирования табуированной деятельности кому-то другому. Делегирование грязной работы является также частью процесса профессиональной мобильности. Тем не менее есть виды работ, в том числе некоторые с очень высоким престижем, в которых такое делегирование возможно лишь в ограниченной степени. Грязная работа может быть неотъемлемой частью той самой деятельности, которая наделяет профессию ее харизмой, как, например, работа врача с человеческим телом. В этом случае, как я предполагаю, грязная работа каким-то образом интегрируется в целое и входит в престижную роль лица, выполняющего эту работу. Какую роль в таком случае она играет в драме трудовых отношений, еще предстоит выяснить. Уборщик, между тем, не интегрирует свою грязную работу в какое-либо глубоко удовлетворяющее его определение своей роли, которое могло бы ликвидировать его антагонистическое отношение к людям, с грязью которых он возится. И, кстати говоря, мы нашли причины считать, что одним из глубинных источников антагонизмов в больницах является убеждение людей, занимающих скромные должности, в том, что пользующиеся властью врачи призывают их к выполнению их грязной работы, прикрываясь ролью «лечения больных», хотя ни отблески престижа, ни даже толика денежного вознаграждения не достигают тех, кто занимает в иерархии нижние ступени. Таким образом, рода занятий, содержащие грязную работу, можно разделить на те, в которых она вплетена в удовлетворяющее и дающее престиж определение роли, и те, в которых она в него не вплетена. На мой взгляд, можно подумать и о другой классификации: на те занятия, в которых грязная работа кажется человеку возложенной на него по чьей-то воле, и те, в которых она совершенно не связывается с кем-либо из лиц, вовлеченных в трудовую драму.

Среди тюремных охранников и санитаров в психиатрических больницах бытует ощущение, что общество в целом и их начальники лицемерно возлагают на них грязную работу, которая, как им (обществу и начальникам в тюрьме и больнице) известно, является необходимой, но которая, как они делают вид, не нужна. Здесь грязная работа принимает — в сознании людей в этих двух низких по статусу родах занятий — форму оставления их на двадцать часов (сутки на работе, сутки отдых) наедине с заключенными, которых публике не доводится видеть никогда и которых люди, стоящие во главе организации, видят лишь эпизодически. Здесь есть целый ряд проблем, которые не могут быть решены каким-то чудом в изменении социального отбора тех, кто нанимается на такую работу (а это обычное нереалистическое решение для таких случаев).

И это подводит нас к краткому рассмотрению того, что можно назвать социальной драмой работы. Большинство видов работы сводит людей воедино в поддающихся определению ролях: например, уборщика и жильца, врача и пациента, учителя и ученика, рабочего и его мастера, тюремного охранника и заключенного, музыканта и его слушателя. Во многих родах занятий имеется некоторая категория лиц, с которыми люди на работе регулярно вступают в ключевой контакт. В некоторых родах занятий наиболее важными отношениями являются отношения работника с собственными сослуживцами. Именно они больше всего способны подсластить или отравить ему жизнь. Часто, однако, это оказываются люди, занимающие какую-то другую позицию. И во многих родах занятий имеется категория лиц, которые являются, так сказать, потребителями работы или услуг работника. Вероятно, люди в этих занятиях будут вести свою хроническую борьбу за статус и личное достоинство с группой потребителей их услуг. Социально-психологическая проблема таких родов занятий заключена в какой-то степени в поддержании некоторой социальной дистанции и свободы от этих людей, самым решающим и непосредственным образом причастных к этой работе.

В наших разговорах о родах занятий мы очень часто предполагаем, что напряженность между производителем и потребителем услуг определяется так или иначе недоброжелательностью или недопониманием, которые легко можно устранить. Возможно, корни ее уходят гораздо глубже. Нередко со стороны производителя проявляется некоторая амбивалентность, которая может быть проиллюстрирована на примере профессиональных джазовых музыкантов. Музыкант нуждается в работе и в доходах. Он хочет также, чтобы ценилась его музыка, однако ставить свои заработки в зависимость от оценки ему не очень-то хочется. Ведь лучшими судьями своей игры ему нравится считать себя и других музыкантов. Игра на потребу аудитории, ублажение потребителей, которые, по его мнению, не являются хорошими судьями, становится для него источником раздражения. И дело не только в том, что слушатели, имеющие дурной вкус, требуют от него исполнения музыки, которую он не считает лучшим, на что он способен; даже когда они восхищаются им за исполнение, в которое он вложил свою душу, ему это не нравится, ибо в этом случае они слишком приближаются, слишком сильно наседают на его приватный мир. Соответственно, музыканты пользуются всевозможными маленькими средствами для сохранения границы, проведенной ими между самими собой и аудиторией: например, выступая в танцевальном зале без сцены, поворачивают стулья, на которых они сидят, так, чтобы создать нечто вроде барьера. Для многих родов занятий характерно, что от работающих в них людей — хотя они убеждены в том, что никто лучше них не может судить не только об их компетентности, но и о том, что будет лучше всего для людей, для которых они выполняют услуги, — требуется в некоторой мере считаться с суждением о том, что нужно этим любителям, получающим их услуги. Эта проблема дает о себе знать не только среди музыкантов, но также в преподавании, медицине, стоматологии, искусстве и многих других областях. Это хронический источник уязвления эго и, возможно, антагонизма.

С этим связана проблема рутины и ЧП. Во многих родах занятий рабочие и специалисты (употребим оба статусных термина, низкий и высокий) рутинно заняты тем, что для людей, получающих услуги, является ЧП. Это источник хронического напряжения между ними. Ибо человек, попавший в критическую ситуацию, чувствует, что другой пытается преуменьшить его проблему, что он воспринимает ее недостаточно серьезно. Сама его компетентность проистекает из того, что он имел дело с тысячей случаев того, что мне хочется считать моей уникальной проблемой. Работник считает, что знает из долгого опыта, что люди свои проблемы преувеличивают. Поэтому он создает средства, защищающие его от назойливости людей. Эту функцию выполняет жена уборщика, когда жилец звонит с просьбой или требованием срочно осмотреть протекающий кран; эту же функцию выполняет жена доктора и иногда даже жена профессора. Врач сопоставляет настоятельность одного вызова с неотложностью другого; причина того, что он не может прямо сейчас прибежать и осмотреть Джонни, у которого, возможно, корь, состоит в том, что он, к сожалению, в этот самый момент имеет дело со случаем чумы. Здесь есть нечто от той борьбы, которая выше упоминалась в разных контекстах: борьбы за поддержание некоторого контроля над собственными решениями о том, какую работу делать, а также над распоряжением собственным временем и рутиной собственной жизни. Было бы интересно узнать, что думает про себя приходской священник, когда его в десятый раз вызывают соборовать почти святую миссис О’Флагерти, которая за всю жизнь не совершила ни одного греха, за исключением того, что, опасаясь умереть в греховном состоянии, назойливо досаждала священнику. Сама миссис О’Флагерти чувствует опасность, что может умереть, не исповедовавшись, и у нее есть повод бояться, что люди, которые отпускают грехи, могут не принять всерьез грозящую ей физическую опасность, а потому не прибыть достаточно быстро, когда ее час наконец пробьет. В сознании получателей неотложных услуг может даже присутствовать обида на то, что нечто, столь для них важное, может быть предметом более холодного и объективного отношения, пусть даже они прекрасно знают, что такая установка необходима для компетентности, и не смогли бы вынести, если бы эксперт, которому они поведали свои проблемы, выказал какие-либо признаки волнения. Я не работал сколь-нибудь полно или систематически со всеми проблемами этой драмы «рутина versus ЧП». А, стало быть, не работал систематически и с теми проблемами, которые были подняты в этой дискуссии. Моей целью было привлечь внимание к некоторым проблемам, которые, как мне кажется, лежат на границе между социологией и психологией, проблемам, над которыми люди в этих двух дисциплинах должны работать сообща.

 


Хьюз Э.Ч. Хорошие люди и грязная работа[496]

 

«…une secte est le noyau et le levain de toute foule… Etudier la foule c’est juger un drame d’aprè s ce qu’on voit sur la scè ne; é tudier la secte c’est le juger d’aprè s ce qu’on voit dans les coulisses».

Sighele S. Psychologie des sectes. Paris, 1898. P. 62, 63, 65[497].

 

Национал-социалистическое правительство Германии, действуя руками своей фанатичной внутренней секты СС, более всего известной под именем «чернорубашечников» или «элитной гвардии», занималось и хвалилось самым колоссальным и драматичным объемом грязной работы, которую когда-либо знал мир. Возможно, есть и другие претенденты на этот титул, но они не могли бы соперничать с этим претендентом в комбинации массы, скорости и порочной гордости своими деяниями. Почти все народы имеют достаточно жестокости и смертей, требующих объяснения. Сколько чернокожих американцев погибло от рук линчующих толп! Насколько больше умерло от болезней, которых можно было избежать, от недостатка пищи или от отсутствия знаний о питании! Как много русских погибло во имя коллективизации земли! И кого винить в том, что в некоторых частях земного шара миллионы страдают от истощения, тогда как в других на полях вовсю колосится пшеница?

Я вспоминаю нацистское Endlö sung (окончательное решение) еврейской проблемы не для того, чтобы осудить немцев или заставить их выглядеть хуже, чем другие народы, а для того, чтобы донести до вашего внимания опасности, которые всегда таятся среди нас. Нижеследующее было написано в основном после моей первой послевоенной поездки в Германию в 1948 году. Впечатления были еще свежими. Факты не потускнели от времени и не исчезли, в отличие от историй о предполагаемых германских зверствах в Бельгии в первую мировую войну. Чем полнее записи, тем хуже они схватывают суть[498].

Несколько миллионов людей были согнаны в концентрационные лагеря, действовавшие под руководством Генриха Гиммлера при содействии Адольфа Эйхмана. Несколько сотен тысяч каким-то образом выжили. Еще меньше людей вышли из них здоровыми душой и телом. Пара примеров, хорошо проверенных, покажет крайнюю степень порочной жестокости, которой достигли в лагерях эсэсовские охранники. Заключенных заставляли лезть на деревья, а охранники били их кнутами, заставляя взбираться быстрее. Как только они оказывались вне досягаемости, других заключенных, также подстегивая кнутом, заставляли трясти деревья. Когда жертвы падали, их пинали ногами, дабы проверить, могут ли они подняться на ноги. Тех, кто получал слишком сильные увечья и не мог встать, расстреливали как непригодных к работе. Немало заключенных было утоплено в ямах, наполненных человеческими экскрементами. Эти примеры столь ужасны, что ваш разум будет стараться отвернуться от них. Вы не будете, как при чтении слегка непристойного романа, домысливать остальное. Поэтому я обрушиваю на вас эти примеры и утверждаю, что люди, которым они пришли в голову, могли придумывать и придумывали другие, подобные им и даже еще худшие, изо дня в день на протяжении нескольких лет. Многие жертвы лагерей падали духом (это библейское выражение лучше всего подходит) от сочетания унижения, истощения, усталости и физических надругательств. Со временем к индивидуальной виртуозности в жестокости добавилась политика массового уничтожения в газовых камерах.

Эта программа (а это была программа) жестокости и человекоубийства осуществлялась во имя расового превосходства и расовой чистоты. В основном, хотя ни в коем случае не исключительно, она была направлена против евреев, славян и цыган. Она была тщательно проработанной. Не территориях, которые находились под контролем Третьего рейха — в двух Германиях, Голландии, Чехословакии, Польше, Австрии, Венгрии, — евреев осталось мало. Многие французские евреи были уничтожены. Даже в Тунисе и Алжире во времена германской оккупации были концентрационные лагеря.

Когда во время поездки в Германию в 1948 году я ближе познакомился с реакциями простых немцев на ужасы концентрационных лагерей, я обнаружил, что задаю себе не обычный вопрос: «Как расовая ненависть достигла столь высокого уровня?» — а совсем другой: «Как могла быть сделана такая грязная работа среди миллионов обычных, цивилизованных немцев и, в некотором смысле, ими самими?» Тут же пришли и другие, связанные с этим вопросы. Как могли эти миллионы простых людей жить посреди такой жестокости и убийств, не восстав всей массой против этого и против тех людей, которые это делали? Как они могли, освободившись от режима, который все это делал, проявлять к этому так мало интереса и так упрямо об этом молчать не только в разговорах с посторонними (это еще как-то можно понять), но и в разговорах друг с другом? Каким образом и где в современной цивилизованной стране можно было найти сотни тысяч мужчин и женщин, способных на такую работу? Каким образом эти люди были избавлены от запретов цивилизованной жизни настолько, что стали способны вообразить и, более того, совершить те зверские, непристойные и отвратительные действия, которые они вообразили и совершили? Как могли они годами удерживаться на такой вершине дикости, вынужденные ежедневно наблюдать вокруг себя совершаемое ими человекоубийство и часто буквально забрызганные по уши той грязью, которая производилась и аккумулировалась их действиями?

Вы увидите, что здесь имеется два ряда вопросов. Один из них относится к хорошим людям, которые сами эту работу не делали. Другой касается тех, кто ее делал. На самом деле эти ряды вопросов нераздельны; ибо ключевой вопрос, касающийся хороших людей, — это их связь с людьми, делавшими грязную работу, и с этим вопросом связан второй, а именно, при каких обстоятельствах хорошие люди позволяют другим совершать такие действия безнаказанно.

Простой ответ касательно немцев состоит в том, что, в конце концов, они не были такими уж хорошими. Мы можем приписать им особое врожденное или укоренившееся расовое сознание, соединенное со склонностью к садистской жестокости и беспрекословным принятием всего, что делается людьми, которые оказались у власти. Доведенный до крайности, этот ответ просто делает высшей расой нас, а не немцев. Это нацистское звучание, наложенное на наши слова.

Так вот, есть глубокие и трудноустранимые различия между народами. Быть может, история и культура немцев делает их особенно восприимчивыми к доктрине своего расового превосходства и особенно готовыми к молчаливому согласию с действиями всех, кто бы ни обладал властью над ними. Эти вопросы заслуживают самого пристального изучения. Но говорить, что эти вещи смогли случиться в Германии просто потому, что немцы отличны — от нас, — значит поддержать их самооправдания, а кроме того, это очень легко позволяет нам уйти от обвинения того, что произошло там, и от вопроса о том, не может ли то же самое произойти здесь.

Определенно, в своей повседневной практике и экспрессии перед лицом гитлеровского режима немцы выказывали не больше, если не столько же, ненависти к другим расовым или культурным группам, чем это делали и делаем мы. Сегрегация проживания не была резко выраженной. Взаимные браки были обычным делом, и семьям, образованным такими браками, было в социальном отношении существовать легче, чем обычно бывает в Америке. Расово чистых клубов, школ и отелей наблюдалось гораздо меньше, чем здесь. И я хорошо помню тот вечер 1933 года, когда один монреальский бизнесмен, человек во всех отношениях очень приятный, произнес, сидя у нас в гостиной: «Почему мы не признаем, что Гитлер делает с евреями то же самое, что надлежит сделать и нам?» В этом умонастроении не было ничего необычного, хотя в защиту людей, которые его выражали, можно сказать, что они, вероятно, не знали всей истины о нацистской программе уничтожения евреев, а если бы узнали, то просто бы не поверили. Базовые, скрытые в глубине чувства в отношении расы в Германии не отличались по типу от тех, которые существуют во всех западных, и особенно англосаксонских странах. Однако я не хотел бы слишком на это напирать. Я хочу лишь закрыть один из легких путей, уводящих от серьезного рассмотрения проблемы хороших людей и грязной работы, продемонстрировав, что немцы были и остаются примерно в такой же степени хорошими и в такой же степени плохими, как и остальные из нас, с точки зрения расовых чувств и — добавим к этому — представлений о достойном человеческом поведении.

Но какой была реакция простых немцев на преследования евреев и на массовые пытки и убийства в концентрационных лагерях? Разговор, в котором принимали участие немецкий школьный учитель, немецкий архитектор и я, дает представление о ней в яркой и образной форме. Беседа происходила в студии архитектора, и поводом к ней послужил мой довольно случайный визит в 1948 году во Франкфурт-на-Майне.

Архитектор: «Мне стыдно за свой народ, когда я об этом думаю. Но мы об этом не знали. Мы узнали обо всем этом лишь позже. Вы должны помнить, под каким давлением мы находились; мы были вынуждены вступать в партию. Нам приходилось держать рты на засове и делать то, что нам говорили. Это было ужасное давление. И все-таки мне стыдно. Но вы же понимаете, мы потеряли наши колонии, наша национальная гордость была этим уязвлена. И эти нацисты воспользовались этим чувством. А евреи… они были проблемой. Они пришли с востока. Вы, должно быть, видели их в Польше; низший класс людей, насквозь завшивевшие, грязные и бедные, бегающие туда-сюда в своих гетто в вонючих кафтанах. Явились туда и разбогатели каким-то невероятным образом после первой войны. Они заняли все хорошие места. Ну почему их было в пропорции десять к одному в медицине, праве и на правительственных постах!»

В этот момент архитектор говорил нерешительно и выглядел смущенным. Он продолжал: «О чем я говорил? Ах, это все скверное питание. Вы же видите, герр профессор, в какой нищете мы здесь живем. Часто случается, я забываю, о чем только что говорил. О чем я говорил сейчас? Совершенно забыл».

(Его замешательство, на мой взгляд, не было притворным. Многие немцы жаловались, что страдают подобной потерей памяти, и относили это на счет недостаточного питания.)

Я твердо произнес: «Вы говорили о потере национального достоинства и о том, как евреи все вокруг захватили».

Архитектор: «Ах, да! Так оно и было! Конечно, это был не способ решения еврейской проблемы. Но проблема-то была, и нужно же было как-то ее решать».

Школьный учитель: «Конечно, теперь у них есть Палестина».

Я возразил, что Палестина вряд ли сможет всех их вместить.

Архитектор: «Профессор прав. Палестина не сможет вместить всех евреев. Это было ужасно, убивать людей. Но мы же в то время этого не знали. И все-таки я рад, что остался жив. Это интересная эпоха в человеческой истории. Видите ли, когда пришли американцы, это было как великое избавление. Я и в самом деле хочу увидеть в Германии новый идеал. Мне нравится свобода, которая позволяет мне вот так вот запросто с вами говорить. Но, к сожалению, это не общее мнение. Большинство моих друзей на самом деле все еще цепляются за старые идеи. Они не могут увидеть никакой надежды, а потому и привязаны к старым идеям».

Этот обрывок разговора, как мне кажется, передает основные элементы и саму тональность немецкой реакции. Он хорошо перекликается с формальными исследованиями, которые тогда проводились, и лишь в деталях отличается от других разговоров, записанных мной в 1948 году.

Одним из самых очевидных моментов, заключенных в нем, оказывается нежелание думать о сделанной грязной работе. В данном случае — возможно, случайно, а, может быть, и нет — хороший человек пережил действительный провал в памяти прямо посреди разговора. На первый взгляд, тут все просто. Но психиатры показали, что эти вещи не так просты, как кажутся. Они проделали огромную работу по изучению сложнейших механизмов, при помощи которых индивидуальный разум не допускает до сознания неприятные и невыносимые знания, и показали, насколько серьезной может быть в некоторых случаях вытекающая отсюда потеря эффективности личности. Между тем коллективное нежелание знать неприятные факты принимается нами в большей или меньшей степени как само собой разумеющееся. То, что люди могут хранить и хранят молчание о вещах, чье открытое обсуждение могло бы поставить под угрозу представление группы о самой себе, а следовательно, и ее солидарность, — это известно всем. Это механизм, который действует в каждой семье и в каждой группе, имеющей чувство групповой репутации. Нарушение такого молчания считается нападением на группу и своего рода предательством, если молчание нарушается членом этой группы. Это общее молчание позволяет развиваться групповым фикциям, например, что дедушка был не таким мерзавцем, как на самом деле, а человеком гораздо более романтичным. И, на мой взгляд, можно доказать, что прежде всего оно противодействует выражению где-либо, кроме как в ритуале, коллективной вины. В нынешней Германии примечательно не то, что там так мало говорят о том, по поводу чего люди чувствуют себя глубоко виноватыми, а то, что об этом вообще говорят.

Чтобы понять этот феномен, нам надо выяснить, кто говорит о зверствах в концлагерях, в каких ситуациях и под действием какого стимула. На этот счет я располагаю лишь собственным ограниченным опытом. Одним из сильнейших моих впечатлений была первая послевоенная встреча с пожилым профессором, с которым я был знаком еще до нацистских времен. Он — героическая душа. Не склонившись перед нацистами, он и теперь ходит с высоко поднятой головой. Его первые слова, произнесенные со слезами на глазах, были такими:

«Как трудно поверить, что люди бывают такими дурными, какими они обещают быть! Гитлер и его люди говорили: “Покатятся головы”. Но многие ли из нас, даже ярые его противники, могли поверить, что они и в самом деле это сделают!»

Этот человек в 1948 году мог говорить и говорил самым естественным образом о нацистских зверствах не только людям вроде меня, но также своим студентам, коллегам и общественности, которая читала его статьи; он делал это везде, где только было возможно, в своих неустанных попытках реорганизовать германские университеты и вдохнуть в них новую жизнь. У него не было ни навязчивого побуждения говорить, дабы иметь возможность простить себя или защититься, ни осознанной или неосознанной потребности хранить молчание. Такие люди были редкостью; сколько их было в Германии, я не знаю.

Другими случаями, в которых нарушалось это молчание, были случаи, когда я сам в учебной аудитории, в публичной лекции или на неформальных встречах со студентами откровенно говорил о расовых отношениях в других частях земного шара, включая линчевания, которые иногда происходят в моей стране, и ужасающую жестокость в отношении коренного населения в Южной Африке. Это сбрасывало защитную броню, так что некоторые люди говорили довольно свободно о том, что происходило при нацистском режиме. Но более обычными были ситуации, подобные ситуации с архитектором, когда я бросал какое-то замечание о жестокостях в ответ на жалобы немцев, что мир жестоко с ними обращается. В таких случаях обычно возникало выражение стыда, которое сопровождалось принесением всяческих извинений (включая то, что они были в неведении) и за которым следовал поспешный уход от этой темы.

В какой-то момент, рассматривая проблему «обсуждение или молчание», мы должны спросить: а что хорошие (т.е. обычные) люди в Германии знали об этих вещах? Ясно, что наиболее кровавые детали концентрационных лагерей СС хранило в строжайшей тайне. Даже высокопоставленные должностные лица в правительстве, армии и самой нацистской партии в какой-то мере держались в неведении, хотя, разумеется, именно они снабжали лагеря жертвами. Простые люди в Германии знали, что лагеря существуют; большинство знало людей, которые в них исчезли; некоторые видели жертв, ходячие скелеты в лохмотьях, когда их перевозили в грузовиках или поездах или когда они строем брели по дороге со станции в лагерь или на работу в поля или на фабрики в окрестностях лагеря. Многие знали людей, освобожденных из концентрационных лагерей; эти люди под страхом смерти хранили свою тайну. Секретность взращивалась и поддерживалась страхом и террором. В отсутствие решительной и героической воли к знанию и обнародованию истины и в отсутствие всяких инструментов оппозиции степень знания была, несомненно, низкой, несмотря на то, что всем было известно, что происходит что-то масштабное и чудовищное, и несмотря на то, что в Mein Kampf Гитлера и в речах его приспешников говорилось, что нет участи слишком ужасной для евреев и прочих ошибочных или низших народов. А, следовательно, мы должны спросить, при каких условиях воля к знанию и обсуждению сильна, решительна и эффективна; этот, как и большинство других поднятых мною важных вопросов, я оставляю без ответа, если не иметь в виду ответы, которые могут содержаться уже в самой постановке проблемы.

Но вернемся к нашему умеренно хорошему человеку, архитектору. Он снова и снова настаивал, что ничего не знал, и мы можем предположить, что он знал не больше и не меньше, чем большинство немцев. Но при этом он давал ясно понять, что хотел, чтобы с евреями что-то сделали. В моем распоряжении есть похожие утверждения, исходившие об людей, о которых я знал, что у них до прихода нацистов были близкие друзья среди евреев. И это ставит во весь рост следующую проблему: в какой степени парии, делающие грязную работу общества, действуют в действительности как агенты всех нас остальных? Чтобы приступить к обсуждению этого вопроса, нужно заметить, что, разъясняя свой случай, архитектор решительно вытолкнул евреев в они-группу (out-group); они были для него грязными, вшивыми и беспринципными (странное утверждение для жителя Франкфурта, родины старых еврейских купцов и интеллектуальных семей, издавна отождествляемых с теми аспектами культуры, которыми немцы больше всего гордятся). Четко отъединив себя от этих людей и объявив их проблемой, он явно желал позволить кому-то другому сделать в отношении них ту грязную работу, которую он сам бы делать не стал и по поводу которой он выразил чувство стыда. Этот случай, наверное, аналогичен нашей установке по отношению к осужденным за преступления. Время от времени мы поднимаем шум о жестокости, практикуемой в отношении заключенных в пенитенциарных учреждениях или тюрьмах, или, возможно, просто публикуем доклад о том, что их плохо кормят и что они живут в скверных санитарных условиях. Возможно, мы не хотим, чтобы с заключенными жестоко обращались и плохо их кормили, но наша реакция, вероятно, сдерживается пониманием того, что они кое-чего заслуживают, в силу некоторой их диссоциации от мы-группы хороших людей. Если то, что они получили, хуже того, о чем нам приятно было бы думать, то это уже некоторый перебор. В этом случае мы амбивалентны. Кампании за реформу тюрем часто сменяются контркампаниями против слишком высокого уровня жизни заключенных и против того, чтобы тюрьмами руководили всякие мямли. Так вот, люди, управляющие тюрьмами, — это наши агенты. Насколько далеко они заходят или могут зайти в осуществлении наших желаний, сказать трудно. Младший тюремный охранник, хвастливо оправдывая некоторые свои наиболее сомнительные практики, говорит в итоге: «Если бы эти реформаторы и крупные шишки, отирающие задницы наверху, пожили с этими птенчиками, как я, у них бы быстро поменялись их дурацкие представления об управлении тюрьмой». Он намекает на то, что хорошие люди либо наивны, либо лицемеры. К тому же он прекрасно знает, что желания его работодателя, общественности, никоим образом не чисты. На него с равной вероятностью могут наброситься и за то, что он слишком добр, и за то, что он слишком суров. И если, как иногда бывает, он оказывается человеком, предрасположенным к жестокости, то может быть некоторая справедливость в его ощущении, что он всего лишь делает то, что другие были бы не прочь сделать сами, если бы осмелились, и что они бы делали, случись им оказаться на его месте.

В нашем мире я мог бы собрать сколько угодно примеров для сравнения с немецкой установкой в отношении концентрационных лагерей. Например, в Денвере одна газета произвела большой скандал, высказавшись с том духе, что наших соотечественников-японцев слишком хорошо кормят в лагерях, куда они были согнаны во время войны. Я мог бы привести печальную историю людей японского происхождения в Канаде. Я мог бы сослаться на линчевания, на тот или иной аспект расовой дискриминации. Но я намеренно беру заключенных, осужденных за преступления. Ибо заключенные официально изолируются для того, чтобы с ними обращались по-особому. Они образуют они-группу во всех странах. Это предельно ясно обнажает перед нами суть проблемы, ибо мало кто питает иллюзию, что проблема обращения с преступниками может быть решена пропагандой, призванной доказать, что никаких преступников не существует. Почти каждый согласится, что с ними что-то нужно делать. Вопрос заключается в том, что делается, кто это делает и какова природа тех полномочий, которые предоставляются остальными из нас тем, кто это делает. Возможно, мы, сами не сознавая того, уполномочиваем их выйти за рамки и совершить то, что мы сами не только не рискнули бы сделать, но и не рискнули бы даже признать. Осмелюсь предположить, что вышестоящие и более знающие функционеры, действующие от нашего имени, представляют собой нечто вроде дистилляции того, что мы считаем нашими общественными чаяниями, тогда как некоторые из других демонстрируют своего рода концентрат тех импульсов, которые мы меньше сознаем или желаем меньше сознавать.

Так вот, выбор заключенных в качестве примера выводит нас на еще одну критическую точку в межгрупповых отношениях. Во всех сколько-нибудь крупных по размеру обществах есть мы-группы и они-группы; и в самом деле, один из лучших способов описать общество — это рассмотреть его как сеть больших или меньших по размеру мы-групп и они-групп. И любая мы-группа является таковой только потому, что есть они-группы. Когда я говорю о моих детях, я, разумеется, предполагаю, что они мне ближе, чем дети других людей, и что для них я буду прилагать больше стараний купить апельсинов и рыбьего жира, чем для детей других. В действительности это может значить, что я буду давать им рыбий жир, хотя мне приходится заставлять их его глотать. Мы сами делаем грязную работу в отношении самых близких нам людей. Сама заповедь, велящая мне любить ближнего своего как самого себя, начинается с меня; если я не люблю самого себя и моих ближних, то это изречение наполняется очень мрачным смыслом.

Каждый из нас является центром сети мы- и они-групп. Различия между внутри (in) и вне (out) могут проводиться различными способами, и нет ничего более важного для исследователя общества и для педагога, чем выяснить, как прочерчиваются эти границы и как их можно перечертить более справедливо и разумно. Однако считать, что мы можем избавиться от этого различия между внутри и вне, нами и ими в социальной жизни — полнейшая бессмыслица. Если брать позитивную сторону, то обычно мы чувствуем больше обязательств перед мы-группами и, соответственно, меньше обязательств перед они-группами; и в случае таких групп, как осужденные преступники, они-группа решительно передается для наказания в руки наших агентов. Это крайний случай. Но есть и другие они-группы, в отношении которых мы испытываем агрессивные чувства и неприязнь, хотя не передаем никому официальных полномочий разобраться с ними от нашего имени и клянемся в убеждении, что они не должны страдать от притеснений и ущемления в правах. Чем больше их социальная дистанция от нас, тем больше мы как бы по оплошности оставляем в руках других мандат на расправу с ними от нашего имени. Сколько бы сил мы ни вкладывали в попытки переделать границы, разделяющие мы- и они-группы, остается вечная проблема нашего обращения, прямого или делегированного, с группами, считающимися в какой-то степени внешними. И здесь нашему взору предстает во всей полноте проблема наших явных и, возможно, более глубоких скрытых желаний, а также связанная с ней проблема того, что мы знаем, можем знать и хотим знать об этом. В Германии агенты вышли из-под контроля и учинили такой террор, что лучше было ничего не знать. Также ясно, что совести многих немцев тогда было легче и сейчас легче ничего не знать. В конце концов, мы не погрешим против истины, если скажем, что агенты работали, по крайней мере, в русле желаний многих людей, хотя, возможно, вышли за рамки желаний большинства. Те же вопросы можно задать и в отношении нашего общества, причем касательно не только узников тюрем, но также многих других групп, на которых не лежит правовой или моральной стигмы. И опять у меня нет ответов. Предоставляю вам искать их самостоятельно.

При рассмотрении вопроса о грязной работе мы должны в конце концов подумать о людях, которые ее делают. В Германии это были члены СС и той внутренней группы СС, которая орудовала в концентрационных лагерях. Было подготовлено много отчетов о социальных характеристиках и личностях этих жестоких фанатиков. Те, кто их изучал, говорят, что очень многие среди них были gescheiterte Existenzen, мужчинами или женщинами с историей неудачи, плохой адаптации к требованиям работы и тех классов общества, в которых они были воспитаны. Между войнами в Германии было очень много таких людей. Их приверженность движению, провозгласившему доктрину ненависти, была вполне естественной. Но это движение предложило нечто большее. Оно создало внутреннюю группу, которая собралась превзойти всех других, даже немцев, в своей эмансипации от обычной буржуазной морали — подняться над обычной моралью и выйти за ее пределы. Я рассуждаю об этом не как о доктрине, а как об организационном принципе. Ибо, как говорил Ойген Когон, автор самого проницательного анализа СС и эсэсовских лагерей, нацисты пришли






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.