Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Прощание с Матерой 10 страница






- Ну что, бабки, с вами делать? - сказал один.- Неуемные вы старухи -

так и так ведь сгонят. А нам пережидать... ну вас! Мы лучше в баню поедем,

вашу сажу смывать. Поджигайте эту крепость сами, раз такое дело.

- Слышь ты, бурлык! - окликнул второй Богодула.- Чтоб в целости не

оставляли после себя, не положено. Спички-то есть?

- Кур-рва! - рывкнул Богодул, а Сима, испуганно и обрадованно

засуетившись, перевела:

- Есть, есть у нас спички. Есть. Мы сами.

Уже после них, только они отбыли, приехал Павел, привез Настасью, потом

привел с поскотины мать. Он растерялся и не знал, что делать со старухами: в

одну лодку не сгрузить, тут еще этот пень замшелый - Богодул, да они сразу

сейчас и не поедут. Он понял это, когда увидел мать, но все-таки спросил:

- Может, сегодня и соберемся? Завтра я бы за остальными приехал.

Она не стала даже отвечать.

- Ладно, - подумав, согласился он.- Раз тетка Настасья тут - ладно. А

через два дня я возьму катер. Слышь, мать: через два дня. Завтра я в ночь

работаю. А послезавтра будьте готовы. И мешки прихвачу - может, увезем вашу

картошку.

Он походил, походил возле горячих пожарищ и уплыл. Так они остались

совсем одни, но уже не впятером, уже с Настасьей вшестером.

Чуть успокоившись, пригасив вспыхнувшую от встречи с Матерой боль,

Настасья рассказывала:

- Как приехали, обосновались, он ни ногой никуды, все дома и дома. Я

говорю: " Ты пошто, Егор, не выйдешь-то? Пошто к людям-то не выйдешь? Люди-то

все такие же, как мы, все утопленники". А нас так и зовут другие-то, кто не

с Ангары: утопленники. Весь, почитай, дом из однех утопленников. По вечеру

сползем вниз за дверку, где народ по улице кружит, сядем и бормо-очем,

бормочем... Кто откуль: и черепановская одна старуха есть, и воробьевские, и

шаманские. Говорим, говорим про старую-то жисть, про эту-то... А он все

дома, все один. Радиу разведет, радиа у нас там своя, и слушат, слушат. Я

говорю: " Пошли, Егор, че люди говорят, послушай. Че хорошего ты по

воздуху-то наслышишь? " Нет, он уткнется, ничем его не оттащить. На меня же

ишо сердится, что я пристаю. Как домовой сделается. А сам пла-ачет,

плачет...

- Как поехала-то ты, тоже плакал? Как сюды-то поехала? - замирая и

стыдясь своих слов, которыми она хотела подловить и провести Настасью,

спросила Дарья.

- Как поехала-то? - не понимая, переспросила Настасья.- Куды поехала?

- Да сюды-то поехала?

Лицо у Настасьи запрыгало, затряслось.

- Он бы плакал... Он бы плакал, да он ж... он как плакать-то будет? Он

опосле-то уж не плакал, когда помер, - вы че это?! Лежит, весь такой

светленый, светленый, он-то, Егор-то... Я увиваюсь над им, я убиваюсь...-

она опять закачалась вперед-назад, -...а он лежи-ыт, лежит, молчи-ит,

молчит...

- Схоронить-то пособлял кто, нет? - спросила Катерина, и Настасья,

словно обрадовавшись вопросу, заговорила спокойней и живей:

- Схоронить-то хорошо пособили. Че зря говореть: народ добрый. Свой

народ-то, из одной Ангары воду пили. Аксинья черепановская пришла обмыла...

Да че говореть: весь заезд приходил. Там кто в одну дверку по лестнице

заехал - " заезд" называют. Гроб откуль-то добыли, привезли, матерьялом

обтянулив - я ни к чему и не касалась. Опосле машину подогнали, вынесли.

Однако что, Аксинья надо всем и правила, воистая такая... не погляди, что

старуха, что в такой же деревне жила. А от как-то пообвыкла, как тут и была,

и ниче. Егор, он никак не хотел обыкать, уж так тосковал, так плакал... Весь

остатный свет - радиа эта. Слушат и вздыхат, слушат и вздыхат. Я спросю: " Че

там, Егор, говорят-то, что ты не наслушаешься? " - " Посевная, - грит, - идет".-

" Какая посевная? Какая посевная - под осень дело, погляди в окошко-то. Ума,

че ли, - говорю, - решился? " - " А эта посевная, - грит, - круглый год идет". Я

говорю: " Ты че, Егор, молотишь-то? Ты че мелешь-то? Ты лутче, старый,

поплачь, лишнего не выдумывай". А он, Егор-то, вы помните, какой он был

поперешный. Он мне: " То и молотю, то и мелю, что урожайность даю". Он под

послед совсем заговариваться стал. А сам без улишного воздуха извесь уж

прозрачный сделался, белый, весь потоньчел. И дале боле, дале боле. На

глазах погасал. Я спросю: " Че болит-то, Егор? Где у тебя, в каком месте

болит-то? " Я ж не слепая, вижу, что тает он. Он никак не открывался до

последнего часу ерепенился. " Он слышишь, - грит, - бонбы кидают? " - " Это,

Егор, не бонбы, - я ему говорю, - это землю спуста подрывают, чтобы не

копать". Мне старухи на лавочке внизу уж пояснили, что землю рвут, а то я

попервости-то, как ухнуло, едва тут и не кончилась. А он-то никуды не ходил,

это я ему доносю, что так и так. " Ухозвон, - грит, - ухозвон замучил". Только

на этот ухо-звон и жалился, боле ни на че.

- А помер спокойно, не маялся?

- Помер спокойно. Спокойней спокойного помер, дай-то бог и мне так.

Днем говорит: " Поди, Настасья, возьми красненького, чей-то я весь отерп.

Возьми, - говорит, - я кровь подгоню, а то она завернулась куды-то вся". Я

пошла. У нас магазин через дорогу, а в том магазине красненького не было, я

пошла ишо через дорогу. Там машины, со всего белого свету машины - так и

фуркают мимо, так и фуркают. Я боюсь идти, боле того простояла. Головенку-то

туды-сюды, туды-сюды, когда оне пробегут. И долго, видать, ходила.

Ворочаюсь, а Егор на меня так пытко-пытко глядит. Принесла, грю, Егор, не

сердись, не ходовитая я по городу. Он ниче. Встал ко столу-то, встал и

покачнулся, и сам застыдился, что покачнулся, обругал себя. Сели мы, уж

вечер. Немного и посидели, а выпил он на два пальца в стакане. Нет, грит, не

питок, не лезет. И назад в постель. Мы с им нарозь спали. Он на кровати на

нашей, а я на этой, на лягушке-то городской, которая в гармошку

складывается. Лег - и вижу: глядит на меня. " Че, - говорю, - Егор, можеть,

надо че? " - Голос у Настасьи напрягся, она подалась вся вперед, как

наклоняются, не выдерживая, за ответом.- " Можеть, - спрашиваю, - надо че? " Я

же вижу, что он неспроста смотрит.- И откачнулась назад.- А он ниче и не

скажи. Знаю, что хочет сказать, а не сказал, - ишь, он боялся напужать меня.

А чуял, чуял смерть.- Она опять прервалась и покивала.- Чуял, чуял. Я свет

убрала, легла и заснула, непутевая. Заснула! - выкрикнулось у нее, но она

тут же поправила голос.- А ночью пробудилась - слышу, дожжик идет. Че это,

думаю, он - с вечеру-то ни одной тучки не видать было. Там хошь и плохо небо

видно, да я все по привычке смотрела. И дожжик такой норовистый, тихий. Ой,

думаю, че-то неладно. К окошку подошла, а он только-только направился, ишо и

землю не замочил. А сама помню, что Егор однесь дожжик же и поминал: долго,

грит, нету. Я потихоньку говорю: " Егор, дожжик-то пошел. Он тебе нашто

нужон-то был? Нашто, - вдругорядь спрашиваю у Егора, - он тебе нужон-то был? "

Он молчит. Я за огонь, шарю по стенке, шарю. Зажгла, а мой Егор-то,

Егор-то...

Настасья заплакала.

Солнце зашло, в курятнике быстро темнело. Старухи тяжело, подавленно

молчали; испуганно теребил за рукав Симу мальчонка, она слабо отпихивалась.

Со свистом гонял в себя и из себя воздух Богодул. Не дождавшись, пока

примутся за самовар старухи, он в молчании этом вынес его в сени и стал

булькать там водой.

-- Баба, баба, - взялся за голос Колька.

Настасья, обернувшись, заметила его.

- Все с тобой Коляня-то? - спросила она у Симы.

- Со мной, со мной, - торопливо ответила Сима.- С кем он ишо будет? Пока

живая, куда я его?

- У нас с Егором тоже ребята были, - сказала Настасья.- Вот Дарья с

Катериной должны помнить. Помните?

Дарья с Катериной, переглянувшись и понадеявшись друг на друга, не

ответили.

- Дак че - вру, че ли, я? - с обидой выкрикнула Настасья.

- Господь с тобой, Настасья, - сказала Дарья и, успокаивая, повела рукой

по ее спине.- Господь с тобой, Настасья. Че ты?! Приехала - вот и хорошо,

что приехала, вот и ладно. Мы-то тебя ждали как... Картофку твою мы

выкопали.

- Каку картофку?

- Твою-то. Из твоего огорода.

- А-а, - отмахнулась Настасья.- Куды я с ей?

- Куды-никуды - не пропадать же картофке!

Спохватились зажечь свет, ан нет: у Богодула, как у таракана, светить

нечем - ни лампы, ни свечки, а свою лампу Дарья оставила в избе, а она,

поди, подбавила огня. Катерина сходила во вторую половину, где жили

пожогщики, но и там ничего не отыскала. Пришлось сидеть в темноте. Так,

значит, надо, и до этого дошло. Так оно было, пожалуй, даже лучше: не стоит

все время перед глазами это убожество и кочевье и не пугает завтрашним днем.

Причесали Матеру. Съехали с нее последние люди, которым жить дальше, ушел

свет, и, чудилось, все - никто не приедет и свет не вернется, а их,

прилипших к Матере, так и понесет в темноте куда-то, так и понесет, покуда

одним разом для всех не пробьет последний час. И, будто чувствуя это,

жалобно захинькал мальчишка, взялась успокаивать его Сима.

Богодул занес вскипевший самовар, поставил его опять на стол, на ощупь

отыскал в груде посуды запарник и заварил чай. И пили его, не слезая с нар,

придерживая горячие эмалированные кружки обеими руками. Никто не спросил ни

сахару, ни хлеба - казалось, ничего этого больше не положено. Хорошо хоть

остался чай. В дыру в окне тянуло свежестью; Сима, пряча от нее Кольку,

зашебуршилась, стала укладывать его - Колька продолжал хныкать. Скоро чуть

посветлело, выявились стены, и Богодул доложил:

- Цыганско солнце, кур-рва!

- Ты самовар-то увезла - ставила его там, нет? - вспомнив, спросила у

Настасьи Дарья.

- Два раза за все время ставила, - со вздохом сказала Настасья.- Один

раз при Егоре ишо, а в другой - уж опосле. Аксинья черепановская пришла

давай, говорит, вскипятим. Ой, да какой там чай! Вода не дай бог мореная, ее

там травят чем-то, чтоб Ангарой не пахла. И углей нету. Она же, Аксинья,

шишек сосновых насобирала, залили самовар и по лесенке вниз его, на улицу. А

где ишо греть? Боле негде. Сидим с ей, караулим, а народ кругом ходит,

смеется. Она, Аксинья-то, боевитая, ниче не боится. Замучилась ждать - без

трубы тяги никакой нету, шишки наши как каменья. Ну, дождались все ж таки,

надо назад тащить. У нас-то фатера на четвертоим поднебесьи, я на пустых

ногах кой-никак туды заползаю со своей одышкой. На каждой ступеньке стою.

Лесенка не дай бог крутая. А у Аксиньи-то третье поднебесье - хоть и

немного, а пониже. Там на каждый заулок по четыре дверки выходит, у ей

крайняя по левую руку, ежли наверх ползти. Дак мы до меня-то не дотащились,

сердце у меня совсем выпрыгивало, к ей с моим самоваром заехали. С ей там

ишо одна старуха живет, та сильно худая, по ровному полу едва ходит. Ну, мы

как засели - самовар-то опростали. Знам, что не подогреть будет - ну и

давай, ну и давай.

- Назадь поедешь, нет?

- Ой, да не знаю, Дарья. Ниче покуль не знаю. Я бы и рада не поехать,

дак куды меня?

- Ты там, поди, не привязана.

- Не привязана, а визжи. Куды деться-то? Кому я нужна? Это уж так. И

Егорова могилка там - как я ее брошу? А лягчи-то нам, видать, нарозь

доведется, это надо в одночасье помереть, чтобы вместе лягчи. Я уж узнавала.

Кладбище молодое, всех подряд по очереди хоронют, кто с кем угадат. Ой, да

мне-то долго не продержаться - все, может, недалеко от Егора посторонюсь. Не

знаю, зиму перезимую, нет ли... Думаю, поеду, проведаю вас, на Матеру в

остатний раз гляну. И зачну готовиться. Изба-то наша с Егором сгорела?

- Дак ты рази не видала? Седни только сгорела. Ты приплыла-то, она ишо

догорала. Весь наш околоток до седни держался, однем махом сгорел. Не

видала, ли че ли?

- Ниче я не видала. Я не видала, как и сюда-то приплыла, как на

пароходе ехала. Все будто во сне. А так приспичило на Матеру напоследок

поглядеть, так приспичило... свету белого не вижу. Ниче не надо, кусок хлеба

в горло не лезет. Нет, думаю, поеду, иначе жисти не будет. Нюню, кошечку,

привезу. Ой, - спохватилась она.- Нюня-то моя живая? Я и не спросю. Дарья,

Нюню-то я тебе оставляла?..

- Ты спроси, я живая, нет? Про Нюню свою...

- Дак где она, Нюня-то? Я тебе велела доглядывать за ей.

- Вечер ишо живая была. А щас где, не знаю. Помню, что вечор выгнала ее

из избы, чтоб не сгорела. Может, обратно в продушину залезла, а может, родит

где.

- Надо завтри поискать ее, покликать. Как я без ее? Ой, да как я теперь

жить-то буду? Как я одна-то буду? - В темноте Настасья засморкалась,

закачалась.

Дарья вдруг подсказала:

- Возьми вот с собой Симу с мальчонкой. Оне тоже не знают, как жить, в

какую сторону податься. Али Богодула. А то про Нюню...

- Ык! - отказался Богодул.- Гор-род! - и возмущенно фуркнул.

- Дак оно, конешно бы, лутче некуды, ежли бы Сима-то поехала, -

обрадовалась Настасья.- Вместе бы жить стали. А то ить мне, Аксинья говорит,

так и эдак подселенку дадут. Нашто ее, чужую-то, мы, материнские, за одной

дверкой бы жили. Прямо лутче бы некуды.

- Я не знаю, - растерялась Сима.- Надо, наверно, разрешение брать. Могут

не дать. А так хорошо бы...

Настасья вздохнула:

- Я в етим ниче не понимаю. Меня Аксинья же другой раз там такнет, а

без ее я совсем бы пропала. Житье, правда что, нелегкое. Город, он город и

есть. Хлебушко купить надо, картофку купить, лук купить. Хлебушко, он

недорогой... Аксинья меня раз на базар потащила. Ехали, ехали на колесах - у

меня ажно голова закружилась. Ну, приехали. Дак нашто и ехали? Котелок

картофки три рубли стоит, головка чесноку - рупь. Да это че, думаю, деется,

где таких рублев набраться?! Это чистое разбойство! Я так ни с чем и обратно

поехала. Нагляделась зато за глаза. Эти подгородные-то наживаются, ой,

наживаются выше головы. Куды оне столь хапают, нашто имя?! Ой, да че

говореть! У нас покуль за телку деньги оставались, дак жили. А потеперь не

знаю. Сулятся за Егора пензию назначить. Не знаю. За фатеру ондай, за огонь

ондай. Можеть, ниче, я теперь уж много не ем. Не надо стало. Совсем ниче не

надо стало. Другой раз крошки в рот забуду, не возьму, и он не попросит. Как

святая сделалась. В чем душа держится.

Завозился, укладываясь с краю у двери, Богодул, и Настасья умолкла.

Часто, раз за разом, вздыхала Катерина, не слышно было ни мальчишку, ни

Симу. Какой-то дальний, издонный холодный свет кружил по курятнику, смутной

рябью падал на стены и лица, тенетил дверь напротив окошка. И завороженные

этим светом, в молчании и потерянности, старухи забылись.

 

 

 

 

Павел добрался до поселка в сумерках. Дежурная машина, все лето

гонявшая с берега в поселок и обратно, больше не работала, и Павел, замкнув

лодку и поговорив со сторожем, подволошенским стариком Воротилой, прозванным

так когда-то за огромную силушку, а теперь немало усохшим и ослабшим,

направился было за десять верст в гору пешком, но ему неожиданно повезло:

уже где-то на второй версте его догнал на мотоцикле незнакомый мужик в шлеме

над острым, строгим и морщинистым лицом и сам, без просьбы, остановился и

подсадил. Спрашивать, куда едешь, не надо было: дорога от сворота вела

только в поселок, ни дальше, ни ближе никто в ней не нуждался. Так на легкой

и удачной попутке домчал Павел за десять минут. Возле гаража при въезде в

поселок мужик притормозил, молча, кивком головы ответил за благодарность и

повернул по улице влево. Павел пошел прямо, его улица протянулась наверху,

возле самого леса.

Солнце зашло, и в остывающем сгустившемся свете, четко выделяющем

каждый предмет, поселок больше всего походил на пасеку. Ровными, правильными

рядами стояли одинаковые, за одинаковыми же невысокими, но глухими заборами

дома, спадающие прямыми порядками на две стороны - влево и к Ангаре.

Собственно, поселок слева и оставался, улица, по которой поднимался Павел,

была крайней, всю правую сторону ее занимали в глубине производственные

постройки - гараж, мастерские, заправка, котельная, а еще дальше - баня. Она

Рабочей и называлась. Всегда шумная, рокочущая от машин, провонявшая

бензином, углем и железом, улица на этот раз была на удивление тихой и

пустынной; один Павел и шагал по ней, держась жилой стороны, где было меньше

изжулькано и изрыто. Жизнь шла там, за заборами, - там разговаривали,

бренчали, там гремели цепями и лаяли, когда Павел проходил мимо, собаки

(всех собак Воронцов приказал посадить на цепи, и посадили - после того как

участковый Ваня Суслов, молоденький веселый парень из пограничников, едва не

половину их перестрелял), там, за забором, устраивалась своя жизнь и свой

порядок, быть может, высаживались даже черемуха и березки. Здесь же, на

улице, как и на всех без исключения улицах, было просторно и голо - ни

единого палисадничка, ни деревца. Или руки еще не дошли, или считалось, не

надо, ни к чему, кругом лес. Где-то на нижних улицах трещали без умолку

мотоциклы - гоняют, поди, обучаясь, пацаны. Мотоциклов этих развелось - в

каждом дворе, за ними едут в Братск, даже в Иркутск, их покупают с какой-то

ненормальной поспешностью, наперегонки, будто выпуск их прекращен и это

остались последние, или будто выхваляясь друг перед другом: и мы, мол, не

лыком шиты, и мы кое-что имеем и кое-что можем. Не понимая этой

торопливости, Павел, однако, и сам подумывал, что придется к весне

обзаводиться мотоциклом и ему. В Матере он был без надобности, там все под

руками, а здесь вон завтра на смену идти больше часа, если пешком, а летом и

до воды, когда рыбку половить, до пустошек с грибами, до ягод - хоть куда

дoведись - на своих двоих не находишься... Это не Матера.

Что верно, то верно - это не Матера. Вот и не стало Матеры - царствие

ей небесное, как бы сказала, перекрестясь, мать. Вот и не стало

Матеры-деревни, а скоро не станет и острова. Еще можно будет, наверно, нынче

же сплавать, покружить, гадая, тут или не тут стояла она... И удивительно,

что Павел представлял себе это просто и ясно, как не один раз пережитое, - и

лодку на огромной, высоко поднятой воде, и себя в лодке, пытающегося по

далеким берегам определить место Матеры, пристально вглядывающегося в темную

замершую массу воды - не подастся ли оттуда, из сонной глубины, какой знак,

не блеснет ли где огонек. Нет, ни знака, ни огонька. Поперек воды, если

править с берега на берег, еще можно сказать: тут - потому что где-то в

каком-то месте ее пересечешь, а повдоль - нет, повдоль даже приблизительно

не угадать, где ж, на какой линии она, христовенькая, стояла, обетовала,

куда она залегла... Все - поминай как звали. Но удивительно, непонятно было

и то, что он не чувствовал сейчас ничего, кроме облегчающей, разрешившейся

боли: будто нарывало, нарывало и прорвало. Все равно это должно было

случиться и случилось, а от ожидания этой неминуемости устали и измучились

больше, чем от самой потери. Хватит, хватит... никаких сил уже не осталось.

Теперь не придется изводиться Матерой, сравнивать одно с другим, ездить

туда-сюда, баламутить, натягивать без конца душу - теперь, и, взыскивая с

новой жизни здесь, в этом поселке, придется устраиваться прочно, врастать в

нее всеми уцелевшими корнями.

Павел повернул влево и, скосив на одну улицу - так было ближе к дому, -

пошел опять в гору. Откуда-то со двора сладко потянуло дымком, и Павел,

только что приехавший оттуда, где дымы больше месяца не сходили с земли, не

давая дышать, невольно приостановился и потянул в себя приятный, как бы со

всем старым связанный запах, который, казалось, должен был с переездом

сгинуть и не сгинул. И верно, печей, банек здесь не топят, дымокуров не

разводят, но просто дымка на своем клочке никто еще не отменял; Павел стал

вспоминать, добывал ли он за все лето огонь у себя во дворе по какой нужде,

и выходило, что не добывал. Мусор, сгребенный в кучу, так в углу и преет,

сквозь него уж трава проросла; собрался еще по весне сжечь, но представил,

что могут прибежать: что горит? - и плюнул, оставил хотя никто наверняка не

прибежал бы и ничего не сказал. Не привыкли: все, как у чужого дяди, делаешь

с оглядкой, на все ждешь указаний. И, возвращаясь опять мыслью к Матере, к

сегодняшней поездке туда, Павел со стыдом вспоминал, как стоял он возле

догорающей своей избы и все тянул из себя, искал какое-то сильное, надрывное

чувство, - не пень ведь горит, родная изба - и ничего не мог вытянуть и

отыскать, кроме горького и неловкого удивления, что он здесь жил. Вот до

чего вытравилась душа! Точно оправдывая в чем себя, Павел подумал, что ему

вообще нередко приходится вспоминать, что он живет, и подталкивать себя к

жизни: после войны за долгие годы он так и не пришел в себя, и мало кто из

воевавших, казалось ему, пришел. Все, что требуется, они делают - и детей

рожают, и работу справляют, и солнце видят, и радуются, злятся в полную

моченьку, но все как бы после своей смерти или, напротив, во второй раз, все

с натугой, привычностью и терпеливой покорностью. О себе Павел хорошо знал,

что у него часто случаются затмения, когда он теряет, выпускает куда-то, на

какую-то волю, себя, и бывает, надолго; и где он был, куда отлетал, что

делал - не помнит. Затем спохватывается, держит память ближе, ступает

прочней, делает все, чтоб крепче зацепить себя, с зарубками, с заметами - и

так идет неделю или две, порой больше, и снова провал, снова стягивает в

какое-то свихнутое и чужедальнее, как у лунатика, состояние, когда

шевелиться шевелишься, но без головы, только лишь по инерции. Выплеснулись

единым махом ребячьи голоса, и Павел догадался, что это из школы, кончились

уроки. Торец ее с красиво выкрашенной алюминиевой краской водосточной трубой

был виден и отсюда, приманивая взгляд, и Павел, вздохнув отчего-то,

оглянулся на него и пожалел, что сыны его выросли и им не учиться здесь.

Хорошую, даже по нынешним временам, выстроили школу - веселую, в три этажа,

приподнятую надо всем остальным, окнастую - и если поселок действительно

походил на пасеку с вымеренно и ровно поставленными ульями, то они,

постройки нежилые - школа, магазин, детсад, столовая, даже баня, - пятнали,

разбавляли его от красивого и унылого однообразия. А как, верно, хорошо,

если бы кто-то, пускай не из сынов, пускай из внуков, ходил в эту школу, а

его вызывали бы на собрания и спрашивали за двойки и шалости. Но нет, видно,

не бывать и этому. Вот отчего за самое горло берет тоска, когда он глядит на

школу и слышит, как вот сейчас, ребячьи голоса. Прошла, значит, жизнь - и не

время еще, а прошла. И, подумав об этом, вспомнил он опять о матери, о том,

что надо как-то перевозить ее, и опять не поверил, что когда-нибудь ступит

она в этот поселок. Что-то не давало, не опускало поверить - хоть ты что

делай! - ни в какую невозможно было это представить себе, перед глазами

тотчас опускалась пелена.

Отсюда, с горы, стало как бы светлей, и высокие, крытые шифером крыши

домов струились с улицы на улицу живыми спокойными волнами. По-прежнему

трещали мотоциклы, взбивая пыль; с полей доносился натужный вой трактора,

все еще гомонили, растекаясь по улицам, школьники, и горько, страдальчески

взмакивала раз за разом запертым нутром где-то во дворе корова.

Далеко-далеко синел за запанью, где шла Ангара, противоположный берег и

круто, почти отвесно вздымалось над ним чистое застывшее небо с

одним-единственным, заткнутым за горизонт пером легкого, чуть подкрашенного

облачка. Здесь же, над головой, небо уже остыло и смеркалось, клонясь туда

же, в сторону Ангары. Было не как в Матере, где сразу после солнца

прохватывала свежесть, - было кругом тепло и сухо, и шло это тепло от

нагретой за день земли и построек, чувствовалось, как пахнет от них краской

и бензином.

Павел вышел на свою улицу, застроенную только с одной стороны против

леса, дошел до калитки и остановился, высматривая, нет ли среди бродящих в

кустах, потрескивающих сучьями коров Майки. Ее не было. Павел заглянул в

щелку в заборе и увидел, что она во дворе.

До чего умная корова - и здесь, где скот одичал без выпасов и

присмотра, шастая, как звери, по лесу, она сама каждый день приходит домой.

И вот такую умницу-послушницу придется скоро загубить. Павел подумал, что

понадобится кого-то звать на это дело, потому что сам он за него - хоть убей

- не возьмется и даже сбежит со двора и станет бродить, пока не приберутся.

Он не мог смотреть, когда поросенка легчили или отрубали голову петуху, и

Соня, решительная в таких действиях, только бессильно и брезгливо махала

рукой, когда он норовил сбежать. Войну прошел, перевидал всяких смертей за

глаза, до сих пор по ночам воюет и прощается с убитыми, но тут поделать с

собой ничего не может, таким уродился.

Что-то не хотелось ему идти домой... Не хотелось, и все. Вечер тек тихо

и томно, ласково оплывая лицо, и темнота все еще не просела. Все звуки, все

шумы большого поселка, казалось, удалялись - будто осторожно сносило их той

же течью властительного времени. Слетел с осины напротив красный лист и

застыл в воздухе, высматривая, куда править, но оно, движение, подхватило

его и вынесло на дорогу, продернуло еще чуть по земле. Павел без памяти и

без мысли чему-то кивнул: так и должно быть. А что так и должно быть, о чем

подхватилось опять дальнее-предальнее неспокойство - поди разберись.

Наверное, надо было все-таки настоять и перевезти сегодня мать. Он уезжал с

Матеры без особой тревоги, решив, что послезавтра возьмет катер и снимет с

острова сразу всех, чтоб не разлучать их в этом переезде, но сейчас вдруг

стало не по себе. И не " вдруг" - что-то ныло и наплескивалось постоянно с

той поры, как он оставил их, а он считал, что ноет другое. Но как опять же

было настоять? С матерью не больно поговоришь, если она не захочет, от

старух она, конечно, никуда бы не поехала. И без старух, будь она совсем

одна, но сразу после того, как сняли избу, тоже, наверное, не поехала бы, не

сумев хоть немножко успокоиться на родной земле, возле этой избы.

И опять он не поверил, что когда-нибудь она войдет в эту калитку...

Постояв еще, помучившись без утешения, Павел пошел в дом - пора было

укладываться, утром рано на работу. Соня, ожидая его, сидела внизу, в кухне,

и вязала, из большой кастрюли на полу тянулись красная, зеленая и черная

нитки. Вязать она пристрастилась уже здесь, в поселке, когда в магазин

навезли какой-то редкой, не то рижской, не то парижской пряжи, и конторские,

все без исключения, опять же чтобы не отстать друг от друга, набрали ее

ворохами. В Матере от своих овец Соня ни одной шерстинки не извела, носки и

рукавицы в палец толщиной вязала мать, и не было тем носкам и рукавицам

износу. В них воду наливай - не капнет, не то что Сонина, со сплошными

дырками, как кружево, по моде работа.

Поднимаясь, чтобы накормить Павла, Соня сказала:

- Земляк наш два раза уже за вечер приходил, спрашивал тебя.

- Кто такой?

- Петруха. " Где, - говорит, - моя мать? "

- Вспомнил про мать...

- Я и говорю: не рано ли вспомнил про свою мать, сыночек? Подождал бы,

пока затопит, потом и искал бы ее. Его уж и понять нельзя, трезвый он или

пьяный. Одинаково боталит.

Павел не стал расспрашивать, что такое " боталил" Петруха, ему это было

неинтересно. Но повидать Петруху надо бы: пускай поможет послезавтра

перевезти старух. Да и мать свою, о которой он вдруг забеспокоился, пускай

бы забирал - только куда, в какие хоромы, в какое царство-государство станет

он ее забирать? Но это уж не его, не Павла, забота. На него, чувствовал и






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.