Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Джон Фаулз. Любовница французского лейтенанта 4 страница






выполнять предсвадебные обязанности было восхитительно легко. Стоун-бэрроу,

Черное болото, Вэрские утесы - все эти названия для вас, быть может, ничего

не значат. Между тем Лайм-Риджис расположен в центре одного из редких обнаже

ний породы, именуемой голубой леас. Для любителя живописных пейзажей голубой

леас ничем не привлекателен. Уныло-серый по цвету, окаменелый ил по

структуре, он не живописен, а уродлив. Вдобавок он еще и опасен, потому что

его пласты хрупки и имеют тенденцию оползать, вследствие чего с этого

отрезка леасового побережья длиной в каких-нибудь двенадцать миль за время

его существования сползло в море больше земли, чем где-либо еще в Англии.

Однако богатое содержание окаменелостей и неустойчивость сделали его Меккой

для британских палеонтологов. В течение последних ста лет - если не больше -

самый распространенный представитель животного мира на здешних берегах - это

человек, орудующий геологическим молотком.

Чарльз уже побывал в одной из известнейших лаймских лавок той поры - в

лавке древних окаменелостей, основанной Мэри Эннинг, замечательной женщиной,

не получившей систематического образования, но одаренной способностью

отыскивать хорошие - а в ту пору часто еще и не классифицированные -

образцы. Она первой нашла кости Ichthyosaurus platyodon {Плоскозубый

ихтиозавр (лат.).}; и хотя многие тогдашние ученые с благодарностью

использовали ее находки для упрочения собственной репутации, к величайшему

стыду британской палеонтологии ни одна здешняя разновидность не названа в ее

честь anningii. Этой местной достопримечательности Чарльз платил данью

уважения, а также наличными - за разнообразные аммониты и Isocrina {Группа

морских лилий (лат.).}, которые он приобретал для застекленных шкафчиков,

стоявших по стенам его кабинета в Лондоне. Правда, ему пришлось испытать

некоторое разочарование, ибо он в то время специализировался по ископаемым,

которых в лавке было очень мало.

Предметом его изучения были окаменелые морские ежи. Их иногда называют

панцирями (или тестами, от латинского testa - черепица, глиняный горшок), а

в Америке - песочными долларами. Панцири бывают самой разнообразной формы,

но они всегда идеально симметричны и отличаются тонкой штриховой текстурой.

Независимо от их научной ценности (вертикальные серии пород в районе мыса

Бичи-хед в начале 1860-х годов стали одним из первых материальных

подтверждений теории эволюции), панцири очень красивы; очарование их состоит

еще и в том, что попадаются они чрезвычайно редко. Можно рыскать много дней

подряд и не наткнуться ни на одного морского ежа; но зато утро, когда вы

найдете штуки две или три, станет поистине достопамятным. Быть может,

Чарльза, как прирожденного дилетанта, который не знает, чем бы заполнить

время, бессознательно привлекало именно это; были у него, разумеется, и

научные соображения, и он вместе с другими поклонниками Echinodermia

{Иглокожие (лат.).} возмущался, что ими до сих пор постыдно пренебрегали -

обычное оправдание слишком больших затрат времени в слишком ограниченной

области. Но так или иначе морские ежи были его слабостью.

Панцири морских ежей, однако, встречаются не в голубом леасе, а в

напластованиях кремня, и нынешний хозяин лавки окаменелостей посоветовал

Чарльзу искать их к западу от города, причем не обязательно у самого берега.

Через полчаса после визита к миссис Трэнтер Чарльз снова отправился на Кобб.

В тот день знаменитый мол отнюдь не пустовал. Здесь было много рыбаков

- одни смолили лодки, другие чинили сети или возились с вершами для ловли

крабов и омаров. Были здесь и представители более высоких слоев общества из

числа приезжих и местных жителей; они прогуливались по берегу еще не

утихшего, но уже не опасного моря. Чарльз заметил, что женщины, которая

накануне стояла на конце мола, нигде не было видно. Впрочем, он тут же

выбросил из головы и ее, и самый Кобб и быстрым упругим шагом, совсем не

похожим на его обычную вялую городскую походку, двинулся вдоль подножья

прибрежных утесов к цели своего путешествия.

Он был так тщательно снаряжен для предстоящего похода, что непременно

вызвал бы у вас улыбку. На ногах его красовались грубые, подбитые гвоздями

башмаки и парусиновые гетры, натянутые поверх толстых суконных брюк. Под

стать им было узкое, до смешного длинное пальто, широкополая парусиновая

шляпа неопределенно-бежевого цвета, массивная ясеневая палка, купленная по

дороге на Кобб, и необъятный рюкзак, из которого, если бы вам вздумалось его

потрясти, высыпался бы тяжеленный набор молотков, всяких оберток, записных

книжек, коробочек из-под пилюль, тесел и бог весть каких еще предметов. Нет

ничего более для нас непостижимого, чем методичность викторианцев; лучше (и

забавнее) всего она представлена в советах, на которые так щедры первые

издания Бедекера. Невольно задаешься вопросом - как путешественники

ухитрялись извлекать из всего этого удовольствие? Почему, например, Чарльзу

не пришло в голову, что легкая одежда куда как удобнее, а ходить по камням в

башмаках, подбитых гвоздями, все равно что бегать по ним на коньках?

Да, нам смешно. Но, быть может, есть нечто достойное восхищения в этом

несоответствии между тем, что удобно, и тем, что настоятельно рекомендуется.

Здесь перед нами вновь предстает спор между двумя столетиями: обязаны мы

следовать велениям долга {В доказательство того, что агностицизм и атеизм

середины викторианского века (в отличие от современных) были тесно связаны с

теологической догмой, я бы, пожалуй, привел знаменитое изречение Джордж

Элиот: " Бог непостижим, бессмертие неправдоподобно, долг же непререкаем и

абсолютен". Добавим: становится тем более непререкаемым ввиду столь

ужасающего двойного отклонения от веры. (Примеч. автора.)} или нет? Если эту

одержимость экипировкой, эту готовность к любым непредвиденным

обстоятельствам мы сочтем просто глупостью, пренебрежением реального опыта,

мы, я думаю, совершим серьезную - вернее даже легкомысленную - ошибку по

отношению к нашим предкам: ведь именно люди, подобные Чарльзу, так же, как и

он, с чрезмерным старанием одетые и экипированные, заложили основу всей

современной науки. Их недомыслие в этом направлении было всего лишь

признаком серьезности в другом, гораздо более важном. Они чувствовали, что

текущие счета мироздания далеко не в порядке, что они позволили условностям,

религии, социальному застою замутнить их окна, выходящие на

действительность; короче говоря, они знали, что им надо многое открыть и что

эти открытия чрезвычайно важны, ибо от них зависит будущее человечества. Мы

же думаем (если только не живем в научно-исследовательской лаборатории), что

открывать нам нечего, а чрезвычайно важно для нас лишь то, что имеет

касательство к сегодняшнему дню человечества. Тем лучше для нас? Очень может

быть. Но ведь последнее слово будет принадлежать не нам.

Поэтому я не стал бы смеяться в ту минуту, когда Чарльз, стуча

молотком, нагибаясь и внимательно рассматривая все, что попадалось ему на

пути, попытался в десятый раз за день перепрыгнуть с одного валуна на

другой, поскользнулся и, к стыду своему, съехал вниз на спине. Это, впрочем,

не слишком его огорчило, ибо день был прекрасен, леасовых окаменелостей

попадалась уйма и кругом не было ни души.

Море искрилось, кроншнепы кричали. Стая сорок-куликов, черно-белых, с

красными лапками, летела впереди, возвещая о его приближении. Кое-где

поблескивали скальные водоемы, и в уме у бедняги зашевелились еретические

мысли: а не будет ли интереснее, нет, нет, ценнее, с точки зрения науки,

заняться биологией моря? Быть может, бросить Лондон, обосноваться в Лайме../

Но Эрнестина никогда на это не пойдет. Выдалась даже - о чем я рад вам

сообщить - такая минута, когда Чарльза вдруг осенило, что он человек и ничто

человеческое ему не чуждо. Он осторожно огляделся и, убедившись, что никто

его не видит, аккуратно снял тяжелые башмаки, чулки и гетры. На минуту как

бы вновь превратившись в школьника, он хотел было вспомнить подходящую

строку из Гомера, чтобы придать законченность поистине античной гармонии

этого мгновенья, но тут внимание его отвлекла необходимость поймать

маленького краба, который удирал с того места, где на его бдительные

стебельчатые глаза пала огромная тень.

Возможно, презирая Чарльза за преувеличенную заботу об инструментарии,

вы равным образом презираете его за отсутствие специализации. Следует,

однако, помнить, что в те времена - в отличие от нынешних - никто еще не

отмахивался от естественной истории, приравнивая ее к бегству от

действительности - и увы, слишком часто - в область чувств. Чарльз был

знающим орнитологом и вдобавок ботаником. Вероятно, если иметь в виду только

прогресс науки, ему следовало бы закрыть глаза на все, кроме окаменелых

морских ежей, или посвятить всю свою жизнь проблеме распространения

водорослей; но вспомните Дар вина, вспомните " Путешествие на " Бигле" ".

" Происхождение видов" - триумф обобщения, а не специализации, и если бы вам

даже удалось доказать мне, что последняя была бы лучше для Чарльза -

бездарного ученого, я все равно упорно твердил бы, что первая лучше для

Чарльза-человека. Дело не в том, что дилетанты могут позволить себе совать

нос куда угодно, - они просто обязаны совать нос куда угодно, и к чертям

всех ученых тупиц, которые пытаются упрятать их в какой-нибудь тесный

каменный мешок.

Чарльз называл себя дарвинистом, но сути дарвинизма он не понял. Как,

впрочем, и сам Дарвин. Гениальность Дарвина состояла в том, что он опроверг

Линнееву Scala Naturae - лестницу природы, краеугольным камнем которой,

столь же важным для нее, как для теологии божественная сущность Христа, было

положение: nulla species nova - новый вид возникнуть не может. Этот принцип

объясняет страсть Линнея все классифицировать и всему давать названия,

рассматривать все существующее как окаменелости. Сегодня мы видим, что это

была заранее обреченная на провал попытка закрепить и остановить непрерывный

поток, почему нам и кажется вполне закономерным, что сам Линней в конце

концов сошел с ума: он знал, что находится в лабиринте, но не знал, что

стены и коридоры этого лабиринта все время изменяются. Даже Дарвин так

никогда и не сбросил шведские оковы; и Чарльза едва ли можно упрекнуть за

мысли, которые теснились в его голове, когда он разглядывал пласты

известняка в нависавших над ним утесах.

Он знал, что nulla species nova - чепуха, и все же видел в этих пластах

чрезвычайно утешительную упорядоченность мироздания. Он мог бы, пожалуй,

усмотреть также весьма актуальный социальный символ в том, как осыпаются эти

серо-голубые скалы; но главное, что он открыл здесь, была своего рода

незыблемость времени как некоего здания, в котором непреложные (а

следовательно, божественно благодетельные, ибо кто может отрицать, что

порядок - наивысшее благо для человечества?) законы выстроились весьма

удобно для выживания самых приспособленных и лучших, exempli gratia

{Например (лат).} Чарльза Смитсона, и вот он в этот чудесный весенний день

одиноко бродит здесь, любознательный и пытливый, наблюдая, запоминая и с

благодарностью принимая все вокруг. Конечно, в этой картине недоставало

последствий крушения лестницы природы: ведь если возникновение новых видов

все-таки возможно, старым зачастую приходится уступать им место.

Исчезновение с лица земли отдельной особи Чарльз - как и любой викторианец -

допускал. Но мысли об исчезновении с лица земли всего живого не было у него

в голове точно так же, как не было в тот день даже самого крошечного облачка

в небесах у него над головой; и тем не менее, снова напялив чулки, башмаки и

гетры, он уже вскоре держал в руках весьма конкретный тому пример.

Это был прекрасный кусок леаса с отпечатками аммонитов, на редкость

четкими - микрокосмы макрокосмов, взвихренные галактики, огненным колесом

пронесшиеся по десятидюймовому обломку породы. Аккуратно пометив на этикетке

дату и место находки, Чарльз, как мальчишка, играющий в классы, перепрыгнул

из науки... на этот раз прямо в любовь. Он решил по возвращении подарить

свою находку Эрнестине. Камень так красив, что непременно ей понравится, да

и в конце концов скоро вернется к нему - вместе с ней. Более того, мешок у

него за спиной заметно отяжелел, и потому его находка превращалась в

подарок, добытый тяжким трудом. Долг, приятная необходимость плыть по

течению эпохи, поднял свою суровую голову.

А с ним явилось и сознание того, что он шел гораздо медленней, чем

думал. Он расстегнул пальто и достал охотничьи часы с серебряной крышкой.

Два часа! Стремительно обернувшись, он увидел, что волны захлестывают края

небольшого мыса примерно в миле от него. Он не боялся, что прилив отрежет

ему обратный путь, потому что прямо над собой заметил крутую, но безопасную

тропинку, которая, поднимаясь по склону утеса, терялась в густом лесу.

Однако вернуться берегом было уже невозможно. Впрочем, он с самого начала

хотел дойти до этой тропы, но только побыстрее, а потом забраться туда, где

выходили на поверхность напластования кремня. Чтоб наказать себя за

медлительность, он торопливо полез в гору, но в своем отвратительном толстом

одеянии так вспотел, что вынуж ден был присесть и отдышаться. Услыхав

поблизости журчанье ручейка, он напился, намочил носовой платок, обтер себе

лицо и стал осматриваться.

 

 

 

Такому сердцу, как твое, судьбою

Надолго быть любимым не дано;

Нет места в нем довольству и покою:

Неистовым огнем горит оно.

Мэтью Арнольд. Прощание (1852)

 

Я привел две наиболее очевидные причины, заставившие Сару Вудраф

предстать перед судом миссис Поултни. Впрочем, она была не из тех, кто

способен доискиваться до причин своих поступков, и к тому же было или должно

было быть много иных причин, ибо репутация миссис Поултни в менее высоких

сферах Лайма не могла остаться ей неизвестной. Целый день она пребывала в

нерешительности, после чего отправилась просить совета у миссис Тальбот.

Миссис Тальбот была женщина молодая и чрезвычайно добросердечная, но не

слишком проницательная, и хотя она охотно взяла бы Сару обратно - во всяком

случае, она уже предлагала это сделать, - ей было ясно, что Сара сейчас не

может денно и нощно заботиться о своих подопечных, как того требует

должность гувернантки. Но помочь ей она все-таки очень хотела.

Она знала, что Саре грозит нищета, и не спала ночами, воображая сцены

из прочитанных в юности душещипательных романов, в которых умирающие с

голоду героини замерзают на снегу у порога или мечутся в жару на убогом

чердаке с протекающей крышей. Но одна картина - она реально существовала в

виде иллюстрации к назидательной повести миссис Шервуд - вобрала в себя ее

худшие опасения. Женщина, убегая от погони, бросается в пропасть с утеса.

Вспышка молнии освещает зверские физиономии ее преследователей, на бледном

лице несчастной застыло выражение смертельного ужаса, а ее черный плащ

взметнулся вверх вороновым крылом неминуемой смерти.

Поэтому миссис Тальбот скрыла свои сомнения насчет миссис Поултни и

посоветовала Саре согласиться. Когда бывшая гувернантка, расцеловав на

прощанье малюток,

Поля и Виргинию, пошла в Лайм, она была уже обречена. Она положилась на

миссис Тальбот, а если умная женщина полагается на дуру, пусть даже самую

добросердечную, то чего ей еще ожидать?

Сара и впрямь была умна, только ум ее был редкостного свойства - его,

безусловно, нельзя было бы обнаружить посредством наших современных тестов.

Он не сводился к способности аналитически мыслить или решать поставленные

задачи, и весьма характерно, что единственным предметом, который давался ей

с мучительным трудом, была математика. Не выражался он и в какой-либо особой

сообразительности или остроумии, даже и в лучшую пору ее жизни. Скорее это

была какая-то сверхъестественная способность - сверхъестественная для

женщины, никогда не бывавшей в Лондоне и не вращавшейся в свете, -

определять истинную цену других людей, понимать их в полном смысле этого

слова.

Она обладала своеобразным психологическим эквивалентом чутья, присущего

опытному барышнику, - способностью с первого взгляда отличить хорошую лошадь

от плохой; иными словами, она, как бы перескочив через столетие, родилась с

компьютером в сердце. Именно в сердце, ибо величины, которые она вычисляла,

принадлежали сфере скорее сердечной, нежели умственной. Она инстинктивно

распознавала необоснованность доводов, мнимую ученость, предвзятость

суждений, с которыми сталкивалась, но она видела людей насквозь и в более

тонком смысле. Подобно компьютеру, не способному объяснить происходящие в

нем процессы, она, сама не зная почему, видела людей такими, какими они были

на самом деле, а не такими, какими притворялись. Мало того, что она верно

судила о людях с нравственной точки зрения. Ее суждения были гораздо глубже,

и если бы она руководствовалась одной только нравственностью, она и вела бы

себя по-другому - недаром в Уэймуте она вовсе не останавливалась у своей

родственницы.

Врожденная интуиция была первым проклятием ее жизни; вторым было

образование. Образование, надо сказать, довольно посредственное, какое можно

получить в третьеразрядном эксетерском пансионе для молодых девиц, где она

днем училась, вечерами же - а порой и за полночь - шила и штопала, чтоб

оплатить ученье. С со ученицами она не дружила. Они задирали перед нею нос,

а она опускала перед ними глаза, но видела их насквозь. Вот почему она

оказалась гораздо начитаннее в области изящной словесности и поэзии (два

прибежища для одиноких душ), чем большинство ее товарок. Чтение заменяло ей

жизненный опыт. Сама того не сознавая, она судила людей скорее по меркам

Вальтера Скотта и Джейн Остин, нежели по меркам, добытым эмпирическим путем,

и, видя в окружающих неких литературных персонажей, полагала, что порок

непременно будет наказан, а добродетель восторжествует. Но - увы! - то, чему

она таким образом научилась, было сильно искажено тем, чему ее учили. Придав

ей лоск благородной дамы, ее сделали настоящей жертвой кастового общества.

Отец вытолкнул ее из своего сословия, но не смог открыть ей путь в более

высокое. Для молодых людей, с которыми она стояла на одной ступени

общественной лестницы, она была теперь слишком хороша, а для тех, на чью

ступень она хотела бы подняться, - осталась слишком заурядной.

Отец Сары, тот самый, которого приходский священник Лайма назвал

" человеком наилучших правил", обладал, напротив, полным набором правил

наихудших. Он определил свою единственную дочь в пансион не потому, что

заботился о ее будущем, а потому, что был одержим собственным

происхождением. В четвертом поколении с отцовской стороны нашлись предки, в

чьих жилах, несомненно, текла дворянская кровь. Было установлено даже

отдаленное родство с семейством Дрейков - обстоятельство само по себе

несущественное, но с годами заставившее его неколебимо уверовать, будто он

происходит по прямой линии от знаменитого сэра Фрэнсиса. Вудрафы

действительно некогда владели чем-то вроде поместья на холодной зеленой

ничьей земле между Дартмуром и Эксмуром. Отец Сары трижды видел его

собственными глазами и всякий раз возвращался на маленькую ферму, которую

арендовал в обширном имении Меритонов, предаваться размышлениям, строить

планы и мечтать.

Возможно, он был разочарован, когда дочь его в возрасте восемнадцати

лет вернулась из пансиона - кто знает, какого золотого дождя он ожидал? - и,

сидя против него за столом, смотрела на него и слушала его похвальбу,

смотрела с невозмутимой сдержанностью, которая раздражала и выводила его из

себя, как дорогой, но непригодный в хозяйстве инвентарь (он был родом из

Девоншира, а для девонширцев деньги - это все), и в конце концов довела до

сумасшествия. Он отказался от аренды и купил себе ферму; но купил слишком

дешево, и сделка, которую он считал ловкой и выгодной, оказалась

катастрофически невыгодной. Несколько лет он бился, пытаясь сохранить

одновременно и закладную, и свои нелепые аристократические замашки, а затем

сошел с ума в прямом смысле слова, и его посадили в дорчестерский дом для

умалишенных. Там он спустя год и умер. К этому времени Сара уже год сама

зарабатывала себе на жизнь - сначала в одном семействе в Дорчестере, чтобы

быть поближе к отцу. После его смерти она поступила к Тальботам.

Наружность Сары сразу бросалась в глаза, и потому, несмотря на

отсутствие приданого, у нее находились поклонники. Но всякий раз начинало

действовать ее первое врожденное проклятье - она видела насквозь этих

слишком самонадеянных претендентов на ее руку и сердце. Она видела их

скаредность, их надменно-покровительственную манеру, их жалкую филантропию,

их глупость. Таким образом Саре была неизбежно уготована та самая участь, от

которой природа, затратившая столько миллионов лет на ее создание,

несомненно стремилась ее избавить, - участь старой девы.

Теперь давайте вообразим невозможное, а именно, что миссис Поултни, как

раз в тот день, когда Чарльз в высоконаучных целях удрал от обременительных

обязанностей жениха, решила составить список достоинств и недостатков Сары.

Во всяком случае, такое предположение вполне допустимо, потому что в тот

день Сары, или мисс Сары, как величали ее в Мальберо-хаусе, не было дома.

Начнем с более приятной графы счета - с прихода. Первым, несомненно,

оказался бы пункт, которого при заключении договора год назад меньше всего

можно было ожидать. Выглядеть он мог бы так: " Более приятная атмосфера в

доме". Хотите верьте, хотите нет, но никому из прислуги (статистика

показывает, что в прошлом это чаще всего случалось с прислугой женского

пола) за время пребывания Сары в доме не указали на дверь.

Оно, это ни с чем не сообразное изменение, началось однажды утром,

спустя каких-нибудь две-три недели после того, как мисс Сара вступила в

должность, то есть приняла на себя ответственность за душу миссис Поултни.

Хозяйка со свойственным ей нюхом обнаружила грубейшее упущение: горничная

верхних покоев, обязанная по вторникам неукоснительно поливать папоротники

во второй гостиной (у миссис Поултни их было две - одна для нее самой,

другая для гостей), пренебрегла своими обязанностями. Папоротники продолжали

всепрощающе зеленеть, миссис Поултни, напротив, угрожающе побелела.

Преступницу вызвали на допрос. Она призналась, что забыла. Миссис Поултни

могла бы, сделав над собой усилие, посмотреть на это сквозь пальцы, но в

досье горничной уже числилось несколько подобных прегрешений. Ее час пробил,

и миссис Поултни, подобно псу, который, повинуясь суровому долгу, вонзает

зубы в ногу вора, принялась бить в погребальный колокол.

- Я готова терпеть многое, но этого я не потерплю.

- Я больше не буду, мэм.

- В моем доме вы безусловно больше не будете.

- О, мэм! Простите, пожалуйста, мэм!

Миссис Поултни позволила себе несколько секунд упиваться слезами

горничной.

- Миссис Фэрли выдаст вам ваше жалованье.

Мисс Сара присутствовала при этом разговоре, потому что миссис Поултни

как раз диктовала ей письма, большей частью к епископам или, во всяком

случае, таким тоном, каким принято обращаться к епископам. Она вдруг задала

вопрос, который произвел впечатление внезапно разорвавшейся бомбы. Начать с

того, что впервые в присутствии миссис Поултни она задала вопрос, не имевший

прямого отношения к ее обязанностям. Во-вторых, он выражал скрытое

несогласие с приговором хозяйки. В-третьих, он был обращен не к миссис

Поултни, а к горничной.

- Ты нездорова, Милли?

Оттого ли, что в этой комнате прозвучал участливый голос, оттого ли,

что девушке стало дурно, она, к ужасу миссис Поултни, опустилась на колени,

замотала головой и закрыла лицо руками. Мисс Сара бросилась к ней и тотчас

узнала, что горничная и в самом деле нездорова, что за последнюю неделю она

дважды падала в обморок, боялась кому-нибудь сказать...

Когда спустя некоторое время мисс Сара вернулась из комнаты, где спали

служанки и где теперь уложили в постель Милли, миссис Поултни в свою очередь

задала поразительный вопрос:

- Что же мне теперь делать?

Мисс Сара посмотрела ей в глаза, и то, что выразил ее взгляд, сделал ее

последующие слова не более чем уступкой условностям.

- То, что вы сочтете нужным, сударыня.

Так редкостный цветок - прощение - незаконно прижился в Мальборо-хаусе,

а когда доктор, осмотрев горничную, нашел у нее бледную немочь, миссис

Поултни открыла некое извращенное наслаждение в том, чтобы казаться

по-настоящему доброй. Последовало еще два-три случая, хотя и не столь

драматичных, но приблизительно в том же духе; правда, всего лишь два-три,

потому что Сара взяла на себя труд самолично совершать предупредительный

обход. Она раскусила миссис Поултни, и вскоре научилась вертеть ею по своему

усмотрению, как ловкий кардинал при слабохарактерном папе, хотя и в более

благородных целях.

Вторым, менее неожиданным, пунктом в гипотетическом списке миссис

Поултни был бы, наверное, " ее голос". Если мирскими потребностями слуг

хозяйка порою пренебрегала, то об их духовном благополучии она пеклась

неусыпно. По воскресеньям всем вменялось в обязанность дважды посетить

церковь; сверх того, в доме ежедневно служили заутреню - пели гимн, читали

отрывок из Библии и молитвы - священнодействие, которым величественно

руководила сама хозяйка. Ее, однако, всякий раз бесило, что даже самые

грозные ее взгляды не могли привести прислугу в состояние полного смирения и

раскаяния, которого, как полагала миссис Поултни, должен требовать от

челядинцев их Господь (не говоря о ее собственном). Их лица, как правило,

выражали смесь страха перед хозяйкой и непроходимой тупости, свойственных

скорее стаду перепуганных овец, нежели сонму раскаявшихся грешников. Но с

появлением Сары все изменилось.

Голос у нее действительно был очень красивый - чистый и звучный, хотя

всегда омраченный скорбью и часто проникнутый глубоким чувством, но главное

- голос этот был искренним. Впервые в своем неблагодарном мирке миссис

Поултни увидела на лицах слуг выражение непритворного внимания, а порою и

подлинной веры.

Это было прекрасно, но требовалось еще пройти второй круг богослужения.

Вечером слугам разрешалось молиться в кухне под равнодушным оком и под

аккомпанемент скрипучего деревянного голоса миссис Фэрли. Наверху миссис

Поултни слушала чтение из Библии в одиночестве, и именно во время этой

интимной церемонии голос Сары звучал и воздействовал всего сильнее. Раза два

ей удалось кое-что совсем уж невероятное - на опухшие непреклонные глаза

миссис Поултни навернулись слезы. Эффект этот, на который Сара отнюдь не

рассчитывала, проистекал из глубокого различия между нею и хозяйкой. Миссис

Поултни верила в Бога, которого никогда не существовало, а Сара знала Бога,

который, напротив, существовал вполне реально.

В отличие от многих почтенных священнослужителей, чей голос, помимо их

воли, производит брехтовский эффект отчуждения, голос Сары оказывал действие

прямо противоположное: она говорила о страданиях Христа, человека,

рожденного в Назарете, говорила так, словно историческое время остановилось,

а порою, когда в комнате было темно, и она, казалось, почти забывала о

присутствии миссис Поултни, - так, словно сама видела его перед собою

распятым на кресте. Однажды, дойдя до слов " Lama, lama, sabachthane me"






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.