Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Пустота




Останки вина на дне стакана с веселенькой расцветкой. Оплывающие сердечки льда. Кончики пальцев вытягивают последние капли прохлады. Бездарно прожитый день. Бездарно прожитая жизнь. Все — бездарно. Без-дарно. То есть без подарков и сюрпризов, без мельчайшей толики волшебства, удачи, везения. В чем смысл такой жизни? Ответ заведомо известен — философская аксиома, постулирующая, что в жизни нет смысла иного, чем тот, который в нее вложен. Но разве от этого легче? Разве легче от гнетущей пустоты?
Депрессия. Де-прессия. Еще одно аналитическое слово. Даже не просто слово, а ярлык. Этикетка на все времена и случаи жизни. Де-ком-прессия — что-то там насчет выведения газа из крови при подъеме с большой глубины. Тогда к чему относится это — ком-? К крови? К подъему? К глубине? Что остается главным предикатом? Тянущее, сосущее, высасывающее, огромное, темное, без-смысленное… Промежуток между энергетическими уровнями души. Это ли ощущает атом души при спонтанном изменении состояния? Провал, где нет ни пространства, ни времени, необходимое зло, высекающее из жизни фотоны добра, тепла, памяти…
Память. Значит, в памяти дело. Ведь должно нечто происходить с душой, когда забываешь, когда теряешь вынужденно самые дорогие кванты самости! Дитя — крохотная точка, сингулярность, что возникает в лоне матери, вспыхивает, взрывается невозможным чудом! Да, конечно, любовь, страсть, алчность, безнадежность. Назовите любую ноту, и она впишется в музыкальный канон воспроизводства жизни. А затем — чудовищный взрыв, расширение, заполнение той пустоты, что отвела судьба каждому. Сверхновая души, сверкающая оболочка, волна эфемерного Я, выбрасывающая в окружающую бездну весь спектр чувств, желаний, страхов, надежд, чья судьба, в конце концов, — расплыться по мирозданию разряженным облачком.
Быть везде и нигде. Распространяться пожаром жесткого излучения сквозь скопления семьи, друзей, коллег, рваться, обтекать, вновь восстанавливаться, оставляя позади, а точнее — в глубине сверхплотный комок, остаток изначального взрыва, угасающий обломок материи, замедляющий свое вращение в коконе псевдо-чувств, квази-целей, лже-смыслов, агонизирующий и ценой этой агонии все-таки поддерживающий неостановимое расширение в пустоту…
Что там? Что в ней — черной дыре, нейтронной звезде — пребывает такого могучего, вечного, неизбывного? Память… Память… Память не терпит абстракций. Ее не подгонишь под формальные схемы ретенции. Она всегда конкретна, чувственна даже в расплывчатой оптике хаоса повседневных забот, идеально выверена, как и должно быть молекулярной решетке алмаза в испепеляющем аду повседневности.
Ее вечная тайна в том, что жить без нее нельзя, но и в ней жить невозможно! Она — опасный риф, все та же первичная сингулярность, бесконечность, которая вкрадывается в самые точные формулы и измерения, лишая волну расширяющегося Я определенности кинетических уравнений.
Лоно. Матка. Влажная темнота изначального без-мыслия. Пустошь смыслов. Общий ноль, что складывается из всех возможностей, которые еще предстоит поглотить, использовать и неиспользовать, пропустить и реализовать. Но в любом случае придется вернуться к тому же нулю, только в новом обличье бездарно прожитой жизни…
— А если в Питер съездить? — предлагает Танька. Она не терпит ни пустоты, ни тишины. Чье-то присутствие, будь это даже самый распоследний бомж, просто обязывает Лярву вести высокосветские беседы.
Крошу хлеб, смотрю на темнеющее море крыш. Зажигаются огни. Небо продолжает распухать, и его могучие, рыхлые складки волочатся по замершему вечному волнению черепицы и жести, оставляя на покосившихся антеннах, трубах, флюгерах клочья шуги.
— Такая же мерзость…
Танька прямо-таки кипит желанием подогреть настроение подруги, на которую накатил очередной приступ метафизической интоксикации:
— Ты не права! Невский! Эрмитаж! Мы пойдем с тобой в Эрмитаж!
Хочется возразить нечто язвительное. Например, что в этом самом Эрмитаже неровен час художественный вкус подцепить, и тогда уж прощай зайцы-кролики…
— А затем — на Мойку…
Подозрение укрепляется. После дозы Пушкина у Лярвы стихослагательный агрегат точно заклинит. Для посредственного художника и дрянного поэта Танька порой бывает излишне самокритичной. Будь у нее хоть искорка таланта, то из ее регулярных суицидальных приступов могло что-нибудь получиться, а так…
— Не хочу в Эрмитаж. Не хочу на Мойку.
Танька пристраивается рядом. На подоконнике тесно, но уютно. Стучит опустелой тарой по стеклу:
— Нет в тебе, Вика, романтики. В Питере даже мосты поднимаются!
— Так бы сразу и сказала, — усмехаюсь. — А помнишь в школе тебя «половой турбиной» прозвали? Как сейчас вижу — выходит наша Танечка, в глазах — огонь выученного урока о паровых турбинах, пальчиками эротично скользит по кончику указки, загадочно улыбаясь, открывает рот и выдает — «половые турбины это»… Открой, наконец-то, секрет — причем тут половые турбины? Ты тогда накануне петтингом перезанималась?
— Лизингом, — ворчит Танька. — Помнишь Борьку-второгодника? Ну, со мной сидел. Он мне прямо на уроке в трусы залез.
— И ты дала?
— Дала, не дала — какая разница? Настроение такое было…
— Романтичное? Как сейчас? Аж в Питер захотелось? К поднимающимся мостам?
Лярва отхлебывает. Если с Танькой до сих пор длится знакомство, то во многом благодаря таким вот моментам — она умеет удивлять. Есть в ней действительный талант повернуться какой-то абсолютно неожиданной стороной, проявить иной ноэматический профиль, как сказал бы старик Эдмунд. Талант. Только ведь на таком не заработаешь… Лучше уж очередного кичевого кролика намалевать. Стишок сочинить.
— Непруха. Как тогда… Он меня измучил своими приставаниями. Ладно мать синяки на бедрах не заметила… Сидел, пыхтел, корчился… Такой понятный, примитивный в своих желаниях. Простой, как спинка минтая. И я подумала — какого черта мы все куда-то стремимся? Тянемся? Зубрим? Кому какое дело будет лет так через десять — сколько я получила по физике? По географии? Вот ты давно в свой аттестат заглядывала? И что — насладилась видом честно заработанных пятерок? Кому какое будет дело — дала я Борьке или не дала? — Танька затягивается, выпускает дым в стакан. Отработанное облако отравы плывет по бордовому озеру, переливается за край.
— Так ты дала?
— Не знаю… Если партнер кончил раньше тебя, то это считается? От очкастой ботанки этот переросший хряк такого не ожидал… Он, наверное, сразу кончил, как только я ноги раздвинула.
— Тоже сейчас кончу от твоих эротических фантазий.
Танька хлебает из переполненного дымом стакана, сглатывает, запрокидывается и выпускает к потолку пару розовых колечек:
— Интересно, а как они переживают оргазм? Что они чувствуют?
— Чувство глубоко удовлетворения…
— Для них это, наверное, как помочиться после пяти кружек пива. Хотя… Вряд ли радость мочеиспускания требует обладания женщиной. А ты что думаешь?
— Думаю, что мужики так же озадачены тем, как женщины переживают оргазм и похоже ли это на акт дефекации.
— Фу! — Танька задумывается, вырисовывая по стеклу фирменного кролика — вислоухого и грустного. — А все-таки… Возможно ли это как-то описать? Рассказать друг другу?
— Для начала попробуй описать наслаждения от утоления сильной жажды. Тренировки ради.
— Ну, это просто, — бодро начинает Танька и замолкает. — Это когда хочешь… хочешь…
— Хотеть — всегда нечто чересчур сложное, имеющее единство только в качестве слова, — предупреждаю менторским тоном.
— Опять ты со своими цитатами. Ничего своего придумать не можешь?
— Дзаккэнаё!
— Сама туда иди.
— Знаешь японский?
— Тебя знаю. Как вообще можно быть такой матершинницей? Ты и на лекциях так изъясняешься?
— Нередко философы становятся рафинированными мстителями и отравителями. Но думаю, что мат и проституция — предпочтительнее.
— Пошли в кабак, — неожиданно предлагает Танька. — Напьемся, снимем мужиков, устроим оргию. В конце концов, разве я не человек искусства? А человек искусства без регулярный оргий недееспособен. Заодно разведаем тайну мужского оргазма.

23. «Пеструха»

— В наших издательствах — голливудская система отбора авторов, — попыхивая носогрейкой, делится Л. — Пока тебя не поимели, не издадут.
— Как?! — возмущается Лярва, зачерпывая большой ложкой варенье из упрятанной в пакет банки. — Даже мужиков?
— Только тот может считаться настоящим интеллигентом, кого трахали в задницу, — бурчит Барбудос.
— Это про меня, — подтверждаю с видом знатока.
Л. махает трубочкой:
— В переносном смысле, господа, в переносном смысле! Представь, — Л. поворачивается к постукивающей его по спине липкой ложкой Лярве, — представь, что в некое издательство БТВ приносит Вася Пупкин рукопись, гениальную и заумную до полной редакторской нечитабельности. Затраханный авторами, руководством, маркетологами (страшные люди!), сообщившими, что две последние книжки, подготовленные им, редактором, нае… хм… не имели коммерческого успехи и ко второй недели продаж бесследно сгинули на нижних полках. Соответственно, если дело пойдет так и дальше, то следующим nayebnyetsya сам господин редактор. Редактор вяло листает рукопись, может быть, так же вяло (про себя) отмечает ее гениальную непубликабельность и предлагает автору написать что-нибудь этакое в стиле «Круглосуточной вахты» или «Королевства разбитых зеркал». Автор поначалу ohuyevayet, потом пытается отстоять свою долго лелеемую невинность, на что редактор намекает голосом опытного сводника, что пара-тройка «клиентов» и он, автор, возможно неприменно получит шанс опубликовать нечто свое — великое…
— Везде одни сутенеры, — горько замечает Танька. — Да, Вика?
Л. продолжает:
— И вот наш В.Пупкин кропает унылые поделки «Дендровселенные в дендрариуме» и прочее, получает свои серебреники за просираемый талант и мечтает все-таки написать что-то такое, этакое… А вот huj тебе! — внушительная дуля покачивается перед лицом Барбудос. — Ничего такого у него уже не выйдет! Это только говорится, что талант не пропьешь. И пропьешь, и проешь.
— Так вы писатель! — догадывается Барбудос, отодвигая пальцем дулю. Танька взвизгивает от восторга. — Я вас читал?
— А вы меня? — осведомляется успокоившийся писатель Л.
— Что в имени тебе моем? — произношу задумчиво.
— Каким таким выменем?! — восклицает Танька.
— Кого yebyem? — интересуется Л.
— И зачем пишешь? — интересуется Барбудос.
— Я не могу не писать… Мне тоже хочется иметь гарантированный кусок хлеба не только с маслом, но и икрой. Красной.
— Завидная цель.
— Не иронизируй, — Л. опрокидывает текилу. Морщится. — Страшная вещь… (сипит) Жуткое похмелье. Будто все тело и мозги в колючках. А насчет остального… Каждый сам решает. Нет в этом никакого смысла. Что бы ты не написал, даже если это опубликуют, то ведь забудут. Толстого будут помнить, Пушкина будут помнить — в школе преподают, а Васю Пупкина, автора нашумевших бестселлеров, помнить не будут. Как не корячься. И что тогда делать Васе Пупкину?! Годами писать новую «Войну и мир», которую будут хвалить, но никто не будет читать? Или, скорее всего, никто не будет хвалить, и уж тем более — читать! Зачем?
— Писать надо лучше, — предполагает Танька.
— Как?! — пучит глаза Л. — Еще лучше?!
— Тогда надо писать так, чтобы нечто изменялось в тебе самом, — скромно предлагаю рецептик.
Л. презрительно смотрит сквозь вякнувшую персону:
— Милая, сразу видно, что ты не писатель. Мы только ради этого и пишем. И в нас меняется. Процесс пищеварения.
— Какое бесстыдство, — Лярва подбирает остатки варенья.
— Писатели вообще бесстыдные люди, — замечаю. — Они эксплуатируют свои переживания.
В туалете Танька пьяным шепотом интересуется:
— Ты с кем будешь…?
—?
— Ну… ну, трахаться?
— Ты же оргию хотела?
— Хотела…
— И сейчас хочешь?
— … хочу… наверное…
— Тогда и с тобой в том числе…
Танька молчит, подперев голову. Рассматривает трусики. В Bundesrat уже ломятся.
Пудрю носик:
— И вообще, ты несовременна, — заявляю. — Ну что это за слово — «трахаться»? Грубое, затасканное, не мелодичное.
— Ну и что?
— Как ты ЭТО назовешь, так тебя и поимеют. Ты хочешь, чтобы тебя «от-трахали»?
Танька задумывается. Скребление в дверь становится громче.
— Можешь предложить варианты?
Поправляю чулки, перечисляю синонимы:
— Взять на таран, составить фактурный акт, ход на бивнях, загнать шар в лузу, голосовать за смычку города и деревни, заниматься фигурным катанием, играть в буек, шлепнуть нижней губкой, поставить градусник, ползунику собирать…
— Есть варенье ложкой из банки, — задумчиво добавляет Танька, поправляясь.
— Ты о чем?
— Об этом самом. Удивительное занятие. Случка — случкой, а сколько образных выражений подобрать можно! Как физики это называют, когда своих лаборанточек обрабатывают? Просинхрофазатронить?
— Бомбардировать камеру Вильсона, — предлагаю.
— А за что его туда посадили?
— Кого?!
— Вильсона?
Гордо возвращаемся к столику. «Пеструха» заполняется завсегдатаями. Сплошь знакомые лица. Как пастух среди родных баранов. Кто-то хватает за зад:
— Вика, blyad', ты когда мобилу перестанешь отключать?! Я до тебя дозвониться не могу!
Стряхиваю пальцы, смотрю в смутную поросячью рожу. Танька упрямо тянет дальше, но душа желает высказаться:
— Во-первых, не блядь, а голубушка, — вспоминается давешняя патологоанатомша. — Во-вторых, сотового те-ле-фо-на у меня вообще нет! — разворачиваюсь на каблучках.
— Японда бихер, как ты вообще живешь?! Я тебе подарю мобилу!
— Засунь его себе в анус! — встревает Танька. Ей надоедает простой — не терпится попробовать нечто из жизни элементарных частиц.
— В анус? — переспрашивает хряк и тяжело задумывается, словно в жутком похмелье. Такого слова он явно не знает, но извращенная догадливость помогает:
— В жопу, что ли?
Однако Танька уже далеко. Описываем сложные кривые в чаду прожигаемой ночи. Две куколки, потерянные в плотных слоях алкогольной и никотиновой атмосферы, две крохотных частички, пойманные зловещей камерой Вильсона, выдернутые из великого Всего, одинокие, раскаленные, неуверенные, ведомые лишь сложным химизмом половых гормонов, электростатическим взаимодействием наэлектризованных дневным сумасшествием душ.
Танька валиться на стул, обвисает на Барбудосе и слезливо орет шепотом:
— Давайте… давайте… синхро… син… синхрофакиться… да? Я права? Как там его…? — пытается щелкать пальцами.
— Развезло подружку, — констатирует Л., чадя носогрейкой. — Так вот, все мы пишем — ты, я, они, самый последний нищий в подземном переходе. Что такое жизнь, как не книга, которую каждый из нас создает в меру своего умения, таланта? И нельзя пожаловаться на отсутствие читателей. Конечно, чужую книгу жизни полностью не осилит никто, это невозможно. Но и на отсутствие читателей грех жаловаться. Сначала ее читают наши родители, потом — наши друзья и подруги, затем — дети, внуки. Книга интересна, если каждый из них находит в ней нечто, что ему по вкусу. Там можно посмеяться, здесь поплакать. Там — романтика, а здесь — скучнейшая проза жизни… У кого-то выходит объемистый том, а кто-то выкладывается лишь на нескольких страничек. Здесь нет черновиков, набросков. Все — сразу и навсегда. Жизнь — это книга, которую можно прочесть только раз.
— Хорошо сказано, — гудит Барбудос.
— Еще, пожалуйста, я записываю, — всхлипывает Танька. Слезы стекают по щекам, прокладывая темные русла в слоях макияжа.
— К счастью, книги для большинства есть только литература, — похлопываю Лярву по спине. — Вот он, — показываю на Барбудоса, — должен вообще презирать литературу!
Л. подозрительно смотрит на изумленного Барбудоса.
— Я?! Это навет, уверяю вас!
— Объяснитесь! — требует Л., нащупывая оставленную дома шпагу. В воздухе попахивает дуэлью.
— За такое пыль с ушей стряхивали, невзирая на пол и на лица, — Барбудос опрокидывает очередной черпачок с эдельвейсовкой.
— Не так давно вы, мой благородный друг, превозносили достоинства науки перед всякими иными проявлениями человеческого духа, — опрокидываю черпачок вслед за Барбудосом. — Что же такое наука, как не стремление человека унизить самого себя? Возбудить и укрепить в себе сильнейшее чувство самопрезрения к своим чувствам, к своим рукам и глазам, в которых нет ничего, чем можно было бы гордиться люцеферному духу Рациональности и Просвещения!
Л. пододвигает в себе пепельницу, ковыряется в носогрейке зубочисткой, выскабливая пепел.
— Это все философия. Морализм и красивые слова.
Зверею. Хватаю стакан и запускаю в Л. Посудина невозмутимо минует писателя и скрывается в пучине содрогающихся под звуки музыки тел:
— Ненавижу морализм и красивые слова! И вообще, искусство — это костыли, которое изобрело человечество, и чья основная задача состоит в воспроизводстве, сборке, удержании того, что именуется личностью. Воспроизводить память, чувства, ритуализировать до самых мельчайших моментов человеческое бытие, превратив всю жизнь в бесконечную похоронную церемонию, где за плотной завесой скорби и плача не остается и крохотного местечка для подлинного чувства. Если он, — тыкаю в Барбудоса, — могильщик всего человеческого, то вы — мелкий клерк похоронной конторы. В идеальном государстве Платона совершенно справедливо нет места трагикам и комедиантам — подлинной личности нет нужды в костылях, которые, однажды втиснутые под мышки, затем начинают жить совершенно иной, собственной жизнью, усугубляя хромоту…
— Да вы — ницшеанка! — внезапно догадывается Л.
— Неужели и писатели что-то читают, кроме самих себя?
— Ницше? — Танька через силу приподнимает голову. — Он… он вожделел… собственную сестру!
— А как можно не вожделеть собственной сестры? — замечает Барбудос.
Приближается ночь.


Данная страница нарушает авторские права?





© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.