Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Любовь под портретами






Давлю окурок в немытой пепельнице и тут же принимаюсь за новую сигарету. Дым, полный тепла и успокоения. Жизнь, очень похожая на жизнь. Разглядываю стены в кабинете. Не точное слово. Скольжу по ним скукой и равнодушием. Восприятие расплывается, где-то стучит дождь. Кто-то ходит по коридорам. Пустое кресло Старика точно раззявленный рот тоски и одиночества.
— Тебе стоило бы заняться философией, девочка, — слышится давний голос. Еще бодрый, без метастаз.
— Философия умерла.
— Что с того? Разве смерть преграда?
— Только не говорите, что там есть нечто.
— Ничего, кроме нас самих. Как и здесь.
— А как же все остальное? Закат? Восход? — наивная девочка с чемоданом золотых монет.
— Юность все видит не так, как старость. Извини за банальность. Когда ты юн, то прошлое еще слишком мало, слабо, неважно. Ты просыпаешься и забываешь о том, что произошло вчера, позавчера, год назад.
— Разве это плохо?
— Не хорошо и не плохо. Так есть. Просто так есть. Прошлое еще не составляет важную часть твоей души. Но с приближением к концу что-то меняется в ощущениях, как будто стрелка восприятия перемагничивается, переворачивается. Все больше начинаешь жить в прошлом. Инверсия. Понимаешь? Хотя, о чем это я… В каждом из нас есть магнитная стрелка, внутренний компас. Мы постоянно ориентированы. Из прошлого в будущее, из дома — на работу, мужчина — к женщине, мать — к ребенку. Плотная сеть, меркаторова проекция, наброшенная на нашу жизнь.
— Учитель — к ученице…
— Ты сожалеешь?
— Нет, слушаю, учитель…
— То, что мы называем человеком, относится к настоящему человеку так же, как глобус — к земному шару, геоиду. То, что мы называем собой, не более, чем скверно нарисованный план окрестностей наших привычек.
— И что же старость? Какова она?
— Старость — это когда начинают умирать твои женщины…
—?
— Тех, кого ты когда-то любил, делил с ними постель.
— Тогда знаю, как убежать от нее.
— Ты хочешь прямо здесь…?
— Не хочу, что бы ты умирал.
— Но здесь…
— Запремся на ключ…
— В какие неестественные, искусственные и недостойные положения приходится попадать в эпоху, страдающую недугом общего образования, правдивейшей из всех наук, честной, нагой Богине Философии! В этом мире вынужденного, внешнего однообразия она остается лишь ученым монологом одинокого скитальца, случайной добычей отдельного охотника, скрытой кабинетной тайной или неопасной болтовней между академическими старцами и детьми…
— Это о нас, — шепчу даже сейчас. — Вот твоя нагая богиня философии… Ты не боишься?
— Уже никто не осмеливается применить к самому себе закон философии, никто не решается жить как философ…
— И заниматься любовью как философ…
— …обнаруживая ту простую верность мужа, которая заставляла античного мыслителя вести себя, как приличествует стоику, где бы он не находился и что бы ни делал…
Это было, наверное, самое острое сексуальное переживание в жизни. В чем причина? Что-то сошлось в тот день, когда тело покоилось на этом столе, распятое под сочувствующими и одобряющими взглядами материалистов и идеалистов, стоиками и неоплатониками, немцами и англичанами. Кто-то хмурился, кто-то улыбался. Кант кривил тонкие губы, вспоминал свою Катрин, но взирал понимающе. Он многое понимал — аскет с порочной душой. Платон, любитель мальчиков, наверняка не одобрял выбора Старика, но и Старик не одобрял выбора Платона. Хотя…
— У тебя тело мальчика. Если бы не вульва… Подросток, хрупкий подросток…
— Не чувствую себя женщиной… Знаю, что это такое, но это знание опытной актрисы, разведчика, вжившегося в легенду… Оргазмирую, как женщина. Сношаюсь, как женщина… Хотя, если хочешь, могу стать мальчиком… Для тебя допустим анальный секс?
Платон улыбается.

Литература

Ничто так не вредит человеку в его жизни, как литература. Точнее, ее изобретение — роман. рОман. Завязка, основное действие, заключение. Сюжет. Любов. Поневоле начинаешь рассматривать личное проживание, существование как завязку-действие-заключение. Опрокидываешь на собственное прошлое стальной канон сентиментального романа, производственного романа, романа воспитания, романа приключений, эротического романа… Новообразование, что сидит в каждом из нас, даже в том, кто о рОманах даже и не слышал. Непостижимый голем, слепленный из разлагающейся плоти сакрального, заговоренный Просвещением, без разбору поглощающий невинных жертв повальной грамотности и телевидения.
Сюжеты. Околдованность сюжетами. Жесткая регламентация в целях недопущения инцеста. Даже мысль окольцована дьявольским заклятьем. Поневоле выбираешь сюжетец по плечу. А если представить какую-то иную жизнь? Иное существование вне литературизированных линий, вне скучнейших определений и ролей? Тихое пребывание чего-то, кого-то, проходящее перед глазами, но скрытое слепым пятном господствующих процессов моды, пропаганды, свинячей неразборчивости. Что такое жизнь в терминах самой жизни? Что такое разум в терминах того, что разуму не должно принадлежать? Парадокс наблюдателя. Гибель полноты квантовой функции на макрообъекте. Пси квантовое равно пси субъектности.
Почему вообще думается об этом? Что такое — это тело, руки, ноги? Личность? Личность, которая взывается к жизни лишь завистью, страхом, гордыней, отчаянием — полной комплементацией грехов человеческих. Никто не знает, что она есть такое. Литература. Нечто, что находится за гранью любых предикаций, выдавливает стилом таинственные знаки на вощеной табличке, именуемой душой. Любой бред, который воспринимается неотъемлемой собственностью фиктивного Я, и уж от одного этого надувается смрадными газами дрянного пищеварения.
Вот сижу. Тупо взираю на конспект. Пытаюсь ловить обрывки отчаянно мечущихся мыслей, как будто в них найдется смысл такого состояния. Вяло регистрируются посторонние шумы в коридоре.
Кто-то шаркающей походкой подошел к двери, откашлялся астматической мокротой, что-то зашуршало, затем слабая струйка робко ударила в дверь. Ничего иного, кроме как впавшего в маразм божьего одуванчика, перепутавшего кабинет с писсуаром, в голову не приходит. Вслушиваюсь в прерывистое истечение внутренних вод, кое-как продравшихся сквозь наносы песка и камней, и искренне сочувствую. Дверь решаю не открывать. Так и инфаркт у коллеги преклонного возраста недолго вызвать.
Совсем ohuyeli, запараллеленно течет иная мыслительная мода. Облюбуют кабинет Старика, так еще и срать сюда таскаться начнут. Или у них акция протеста? Осознали, дрючки хилые, что лев уже не поднимется? Территорию метят? Затем самок yebat\ начнут, львят душить? Смена власти в нашем прайде?
Закипаю автоиндуцированной злостью, которую уже ничто изнутри погасить не в состоянии. Львица требует жертв. Мочеиспускание длится невозможно долго. Они в рядок встали? В хор — один заканчивает, другой подхватывает. Ну все, pizdyets вам!
Встаю, толкаю дверь, держась в стороне, чтобы не окатили. Напротив кабинета около батареи стоят и курят сантехники. Из краника льется мутная водица в ведро. Завхоз суетится:
— Мы вас не побеспокоим, Виктория Александровна? Мы быстро…
От еле сдерживаемого смеха сама готова обоссать дверь. Вот вам и сюжет, и его соотношение с жизнью. Воображаемое ссанье это ваша литература.

Лекция

Иду. Раскланиваюсь с принципиально недовольным выражением лица. Расшаркиваюсь. Прижимаю к груди пухлую папку жухлой бумаги. Сквозь высокие окна продолжает сочиться день, но пыльные окна так и не дают напитаться светом, который скапливается даже не лужами, а комками пыли, паутины с дохлыми мухами, обрывками и окурками. Великая тайна мегаполисного хлорофилла — превращение солнечной энергии в тоску предзимней повседневности.
Зверею. Столько баб и все равно — грязь. Просто удивительно, что в здешнем убежище число huyev почти равно числу вагин. Какого хера сюда тянет девочек? Чтобы днем заниматься семантикой возможных миров Хинтикка, а вечерами зарабатывать на дальнейшие исследования вульвой и анусом? Ну что ж, порок и добродетель, добродетель и порок. Добродетель вознаграждается, порок же приятен сам по себе. Насколько поднимается качество философского осмысления бытия после ночного кувыркания.
Мой случай — особый. Вольный стрелок сексуального фронта. Агент под прикрытием в самой гуще смердящего и кончающего бытия. Тонкая нить, натянутая между духовным верхом и телесным низом. Можно пасть лишь так низко, как высоко можно подняться — наши падения находятся в точном соответствии с нашей способностью к восхождению. Эротическое бурение на маргинальных депрессиях.
— Мы ждем от вас статью, Виктория…
— Да-да, Нинель Платоновна, обязательно… Мне немного осталось…
— Я могу попросить Вадима, чтобы он помог с редактированием…
— Это очень любезно…
Пошел он в жопу, мудак, думается злорадная мыслишка, гнойная и ядовитая. Еще один неудовлетворенный. Редактировать он меня будет! Половину соискательш в институте отредактировал. Редактирует исключительно на дому и в эрегированном состоянии. Сидит такая размазня на его члене и плачущим голосом читает очередной абзац. Вадимчик же совершает фрикционные движения редакторской мыслью и членом. После семяизвержения редакторская мысль также иссякает, и очередной очкастой дуре, которой не терпится внести свой вклад в науку, приходится прервать чтение, потому что с полным ртом не почитаешь. И так до следующей эрекции.
Но ведь — талант! Будь у Гуссерля такой редактор, не затянулась бы Гуссерлиана до следующего тысячелетия. Или действительно дать? Отдать свое девственное лоно на растерзание в обмен на шикарно выглаженный текст? Сколько оргазмов для этого потребуется?
— Подумаю, Нинель Платоновна, обязательно подумаю…
С материнской нежностью всматриваюсь в подернутые поволокой убежденности в собственной гениальности глаза. Юные мальчики, юные девочки. Привкус испорченности. Не познав жизни стремятся они к удовольствиям мысли, как будто здесь смогут найти то, что найти вообще невозможно. Сколько их сломается по пути? И ведь от наивной убежденности вовсе не так просто избавиться. Точнее — никак не избавиться. Она — клеймо, тавро, которым помечаем собственную судьбу, злую ищейку, что преследует нас до самой смерти.
Даже в самых отчаянных проявлениях того, что кажется ничтожеством, скрыта неуемная гордыня. Профессор кафедры логики Энгель любил прикидываться простачком, очумелым пенсионером, приходить на прием к врачу и придурковатым голосом описывать мнимые и истинные недомогания, вворачивая в мутные стоки сумасшедшего бормотания что-нибудь насчет исчисления понятий Фреге. Стоптанные башмаки, грязный пиджачишка, трясущиеся ручки на брюшке, и мощь интеллекта, запаянная в цинковый гроб высокомерия и презрения.
— Не следует смешивать философа и философского работника. Для воспитания истинного философа, возможно, необходимо, чтобы и сам он был некогда научным работником философии, а так же — скептиком, догматиком, историком, критиком, и, сверх того, поэтом, собирателем догадок, путешественником, моралистом, прорицателем, свободомыслящим, всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей, чтобы иметь возможность смотреть разными глазами. Но все это только предусловия… Главное, чтобы он создавал ценности. Собирать и систематизировать факты — колоссальная и почетная задача. Но подлинные философы суть повелители и законодатели; они говорят: «Так должно быть!», они определяют «куда?» и «зачем?» Их «познавание» есть законодательство, их воля к истине есть воля к власти.

Истина

— Истина? Какая истина?
— Чтобы узреть истину, надо сделаться равнодушным и не спрашивать — принесет ли истина пользу или уничтожит тебя.
— Антихрист. Страницу сказать?
— Это не цитата. Это — акт.
— Любой акт, который не является половым, вредит здоровью и душевному равновесию.
Дымы сигарет тянется к потолку, смешиваются и протискиваются в вялые жабры древней вытяжки. Никотин убивает лошадей, людей и здания. Как единственная дама в бардаке, сижу на расшатанном стуле, смотрю поверх очков и молчу. Пытаюсь придумать, почему же философы — это разновидность святых? Наверное, не понять, потому что нет больше философов. Научные деятели от философии есть, сумасшедшие от философии наличествуют, веселые девушки от философии имеются (ваша покорная слуга), а самих философов — псть…
Если Бертран Рассел и был в чем-то прав, то в своем почти что фрегианстве толкования проблемы имени. Смысл имени пульсирует, растекается, проходит сквозь пальцы вербализации и гибнет в шумном мире жестов, ведь люди предпочитают смотреть на жесты, чем слушать доводы.
— Вот о чем ты думаешь, Вика? — огонек почти чиркает по щеке.
— Об идиолектах…
Говорим на разных языках, живем в разных мирах, полагаясь во всеобщей слепоте лишь на иллюзии, но ухитряясь как-то пребывать, существовать. Никогда не видела снов, но думаю, что в них все то же самое. Растянутая искра, что пробивает порой сумрак осязания, и тогда ощущаешь нечто, что невыразимо. Свежий ветерок в затхлой комнате.
Темные, неопределенные, колышущиеся фигуры… Лишь эгрегор социальности заставляет приписать им имена, значения и смыслы. Имя есть развернутая в пространстве и времени дескрипция. Забытые письмена на кипящем море виртуальных частиц, по которому пытаются писать вилами страстей, вожделений, поступков и проступков.
— Что с тобой?
— Обкурилась.
— Ладно, прекращайте дискуссию! Не видите, даме плохо!
— Она не дама, она — ка фэ эн. Ей уже не может быть плохо.
Пальцы сжимают холодное стекло, губы чувствуют воду. Застоявшаяся жижа пыльных графинов, пропитанная, пронизанная мириадами умопомрачающих слов.
— У нас сейчас семинар. Пойдешь? Придут физики.
— Хочу лириков, — упрямствую.
— Да ладно тебе, половина этих физиков — тайные лирики.
— Зачем?
— В порядке интеллектуального обмена. Вот ты знаешь, например, куб Зельмана?
— Ты еще о пропагаторе спроси…
Комната набита светом из окон и людьми. Люди сидят на стульчиках. Бритые и бородачи. Барбудос. Будущие Фидели грядущих научных революций, чья неизбежная участь — погибнуть в собственной полноте на почете, славе и учениках, свернувшись до седовласых патриархов школ, монографий и кафедр.
Кривлю губки, ножка на ножке, пальчики на локоточках. Звякает, шуршит, откашливается:
— Рад открыть новый цикл семинаров, который мы проводим совместно и с глубоким почтением… Междисциплинарность — сущностная черта нашего времени пост и постмодерна… Физика и философа объединяет то, что они не способны работать в столь почитаемом ныне жанре апологетики наличного, всей той привходящей массы наличных обстоятельств…
Дискуссия идет по заведенному руслу.
— …Поэтому я не знаю, что философия может дать науке. Общие фразы, которые не формализуются ни в какую более или менее внятную теорию? Смутные указания на то, куда нужно двигаться, а куда не нужно? Скорее уж физика дает больше философии, поставляя с завидной регулярностью весьма эффективные продукты для умозрительных спекуляций и медитаций… Мы, ученые… — бородач с гордостью оглядывает поверженное стадо нахлебников от метафизики. Такому — копье с каменным наконечником, мамонта и шкуру на торс, а не синхрофазотрон и не камеру Вильсона.
Отряхиваюсь, тяну ладошку. Лица вытягиваются. Облака на небе, как на заставке девяносто восьмого Окна.
— Мы, ученые, — передразниваю. — Извините за резкие слова, но наука сейчас напоминает недалекую, эмансипированную бабенку, окончательно развращенную расшифровкой генома человека, триумфом искусственного осеменения и высокотемпературной сверхпроводимостью. Философия для нее — страшный сон, грех юности, который она безуспешно старается забыть. Специалист и поденщик инстинктивно обороняется от всяких синтетических задач и способностей. Прилежный работник чувствует себя обиженным и униженным, почуяв запах роскоши в душевном мире философа. Утилитарист и позитивист, страдающий дальтонизмом, вообще не видит в философии ничего, кроме ряда «опровергнутых» систем… Чаще всего за таким пренебрежением к философии скрывается дурное влияние какого-нибудь философа, которого вы, в общем-то, не признаете, но подчиняетесь его презрительным оценкам других философов.
— Девушка, вы не правы! — кричит Барбудос.
— Это — вообще не ко мне, — отвечаю.
Те, кто в курсе, — ржут. Остальные — в тяжких раздумьях. Председательствующий укоряющее стучит по чайнику, укоризненно разыскивает в плотных рядах физиков-лириков достойного многоборца.
Все остальное — театр кабуки, интерес исключительно для посвященных.

Смерть

Тягостный диалог:
— Как дела у Старика?
— Никак, — дым омывает колени.
— Плохо? — порция дежурного сочувствия.
Хочется уныло согласиться и послать вопрошающего. А еще — удринчиться в бэксайд. Прямо на рабочем месте. Или заняться бесчеремухой с Алдан-Хуяком. На том же самом месте.
— Никак, — упрямо воспроизводится во второй раз.
— Надо бы его навестить…
— Будет сделано, — киваю. Пробирает дрожь. Старик давно умер, но тело его живет, цепляется за то, что лишь по чудовищному недоразумению именуется жизнью такой же чудовищной болью и наркотой. Снилось ли Старику в страшном сне, что он станет конченным наркоманом?! — Будет сделано…
Кому такое нахер надо? Ему? Семье? Коллегам? Превращать каждого, кто был ему близок, что-то вроде в члена почетного караула на посту номер один у гниющего интеллекта? За что такая кончина?
А как будет подыхать вот это тело? Уж во всяком случае, не в окружении семьи и детей (дай бог!). Дети вообще нужны лишь для одного — придать черты милосердия безжалостному процессу разложения. Тело изрыгает пищу, мочится в постель, тяжело дышит. Агонизирует. Тело укладывается в гроб и закапывается. Но даже оттуда, из-под земли, оно продолжает оставаться связанным тысячами нитями с живыми.
Никаких кладбищ. Крематорий, пепел по ветру. Только так. Исчезнуть так же, как и жить — без следа, без смысла.
Но Старику подобное не грозит. Родственнички потирают потные ручонки и готовят роскошный мемориал. Шуршат рукописями и тщательно отбирают комиссию по наследию, куда глубокоуважаемой бледи путь заказан. Король умер, да здравствует король! Непруха.
— Сегодня же схожу, — говорю в пустоту, откуда тут же выплывает скоморошечье рыло. Со сладостным удовольствием прижигаю выпученный глаз сигаретой.
— Здорово вы нас, — объявляется глас сверху. Барбудос. Фидель грядущей мировоззренческой революции. Глаза веселые, стальные и сальные.
— Это Ницше, — открываю секрет Полишинеля. — Планируемые цветы — на его могилу.
— А нам — по банке кофе.
— Почему бы и нет, — блеет скромная овечка философского загона, почуяв близкую потерю невинности. С Дунькой Кулаковой такой красавец определенно не живет.
— Где? Когда? — физикалистский подход к съему. Объект предполагаемой пенетрации должен зафиксироваться в пространственно-временном континууме с максимальной точностью.
— Не сейчас, — капризничаю.
— Могу помочь, подвезти…
— Очень любезно… — строю гойду. Бородач определенно скрытый педофил.
Так и знала бубль, что ждет ее замызганная блядовозка с какой-то могучей европейской помойки. Талант не пропьешь. И не proyebyesh\.
Барбудос искоса поглядывает на подругу. Взыскует признаки восторга и грудей. Но подруга — не блондинка. Ладно, назвался груздем, yebi мозги поганкам.
— Хорошая машина, — одобряю сквозь зубы. Дневная пробка тискает в нервных объятиях. Новорожденным тараканом пробираемся через заслоны сверкающих мастодонтов и прочих рептилий.
— Людно тут у вас, — сипит бородач. — Хорошее местечко отхватили.
Да, хорошее. Трахались до позеленения с эпохой, выслуживались. Вот и выслужились.
— Кому как… — разговор требует вежливой поддержки, феллации.
Социальный инстинкт взаимного притяжения двух тел с разноименными зарядами позволяет скоротать время пути в чем-то пустейшем, но приятном. Барбудос — хохмач. Трепло и бабник. Шовинист.
— Я тебе точно говорю, — рука уже покоится на Овечкиной коленке, благо торчим на светофоре. — Насмотрелся этих цивилизованных баб и могу квалифицированно сказать, что хуже стерв не сыскать. Они же совершенно размножаться не хотят. Для них мужики — грязные животные! От сисек нашей женщины веет теплом и уютом, а от их сисек — Силиконовой долиной.
Вздыхаю. Размножаться тоже не слишком тянет, да и с сиськами не густо, но Барбудос продолжает настойчиво теребить коленку.
— Да, да, ужасно. А где гастербайстерствовали? В каких очагах обитания Золотого миллиарда? — светофор зеленеет, машины рвутся вперед, рука физика — вверх по бедру. Коробка передач — автоматическая.
— Везде, — кривится. — Утечкой мозгов переболел по полной программе. Но выздоровел. Жена вот только там осталась. Сама понимаешь, размеренная жизнь какого-нибудь захолустного ПТУ на западном взморье… Милые соседи. Ароматизированный воздух. Затягивает.
Ага. Брошенный. То-то с бородой…
— Только не думай, что она меня бросила. Я ее бросил.
В голосе — привкус полузабытой трагедии.
— Сюда, — указую пальчиком.
Бородач присвистывает:
— А на философии можно хорошо заработать…
— Было, — поправляю. Бестрепетно снимаю его руку с лона, сердечно пожимаю и выбираюсь под дождь.
18. Старик
Набережная. Лестница. Остроконечные башни сурового классицизма. Памятник и прибежище. Протираю очки и жду лифта в окружении зеркал, мрамора и цветов. Предчувствие паники. Страх. Хочется крепкой мужской руки на лоне. Зачем вылезала из машины? В сумочке припрятана фляжка, но напиваться прямо сейчас — пошло. В конце концов, приходится делать все самой, чтобы самой знать кое-что, — это значит, что приходится делать много.
Вслед за паршивым настроением, а точнее — страхом, возвращаются вечные вопросы о смысле бытия: зачем? почему? отчего все так херово? Женщине хочется верить, что любовь все может… Старый, грохочущий механизм тянет упрямо вверх. Он всегда старался тянуть вверх свою непутевую ученицу. Так ему удобнее было считать — не коллегу, не любовницу, а ученицу. Оставалось лишь врать, ибо язык не поворачивался сказать, что… Нельзя считать его учителем. Невозможно. Слишком лестно для такой подлой бездарности… Вообще, это верх нескромности — называть кого-то своим учителем. Точно воруешь часть жизни, славы, трудов того, кого осмеливаешься помянуть всуе.
Да и возможен разве в философии подобный феномен? Что в ней поддается той невербальной трансляции, которая и лежит в основе понятия «научная школа»? Стиль рассуждения? Та пресловутая философская интуиция, то бишь крайне субъективистское восприятие всего и вся, которое раздувается до железобетонного объективизма мертвыми легкими давно уж сгнивших предшественников? Чушь! Ничего из этого невозможно освоить, ни в какой связке, ни в какой комбинации. Даже половым путем не передается.
Никто, кроме Гуссерля, так и не понимал, и не понимает: в чем же заключается феноменологическая редукция. Никто, кроме самого Ницше, не понимал и не понимает: что же такое сверхчеловек и вечное возвращение. Наверное, дальтонику можно объяснить, чем же различаются красный и зеленый цвета, но сам он этого никогда не ощутит. Философия — не физика, где достаточно знать подобное различие. В философии надо ощущать. Самому. Лично. Ощущать чудовищный страх перед миром, а вместе с тем и его глубокую гармонию, соразмерность, высшую справедливость, которую ошибочно именуют НЕсправедливостью.
Хочется продраться сквозь наслоения дежурной, вымученной тоски, что опутала чужое тело плотнее всяких трубок. Цветы и трубки. Реактивы псевдожизни, вгоняемые в вены упрямой рефлексией родственного милосердия. От приторного запаха некуда деться. Даже на кухне, где распахнуто окно, и дождь стучит по выставленным на подоконник банкам.
— Зря пришла, — говорит Наследник. Лощеное лицо интеллигента в каком-то там поколении. Даже предлагает сигареты.
В ответ лишь плотнее трамбую легкие никотином. Хочется выпить, но при нем не решаюсь.
— На наследство не претендую, — отрава в легких помогает быть ядовитой. Наследник когда-то лелеял мечту, что и официальные ученицы кочуют из постели пэра в постель сына. — Зачем все это?
— Что именно?
Голос дрожит, руки трясутся, глаза полны слез, нос — соплей:
— Вот это!!! Сколько еще ты его мучить хочешь?! Ты разве не видишь?!! Разве не чувствуешь?!! Ты чего, yebanyj в рот, Ферестер-Ницше из себя строишь?!
Вот только все это херня. Наследника не прошибешь. Да и было ли что-то такое сказано? В руке — склянка с чем-то упокоительным. Наследник стряхивает пепел в склянку.
— Что предлагаешь? — отвратительный тон воспитанности, который прикрывает самую извращенную распущенность. — Отключить его от системы? Перестать вкалывать наркотики? — губы причмокивают, словно смакуют воображаемую низость.
— Дай ему умереть…
— Медицина и конгрегации возражают против такого расчета с величайшим даром.
Хочется набить морду. Ему. Или еще раз обматерить. Бессмысленно. Бесполезно. Мир зазеркалья, где знакомые слова ничего не значат. Сморкалось. Хливкие шарьки пырялися в мове…
Или то была трусость? Ведь Старик предлагал… Связь тяготила его. Связь всегда тяготит, если она не обряжена в предохранительный гипс официального брака, официальной дружбы, чего угодно, но лишь бы всеми официально признаваемого. Любая сильная эмоциональная связь сродни перелому кости, без внешней хирургии общественного признания не обойтись.
Содержимого фляжки не хватило. Пришлось зайти в лавку, купить коньячный «мерзавчик» и на глазах изумленной публики высосать его до дна. Эпоним бутылочки провидчески указывал на последующее настроение. Около птички.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.