Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Владимир Шинкарев






«Папуас из Гондураса»

 

Женщина перевела взгляд на меня. Ее губы робко шевельнулись.

– Боже, – произнесла она. – Вы русский, да?..

– Русский, – кивнул я. – Как есть русский.

– Это надо же... Вот уж чего не ожидала... Русский... Здесь...

– А что такого?

– Ну, как-то... А можно я к вам присяду?

– Конечно... Пожалуйста...

Усевшись на соседнее место, она обдала меня духами и туманами.

– Вы знаете, японцы все такие курильщики... Невозможно высидеть! Вот, пришла в некурящий вагон. Хорошо, тут у вас место свободное оказалось.

– Ага, – сказал я.

– Повезло нам! – добавила она. – А то ведь могла бы и не заметить!..

– Что, – спросил я, – давно русских не видели?

– Ой, да мы в такой дыре живем! – сказала она скороговоркой и как-то очень доверительно.

– А где?

– Да тут везде! – она хохотнула и колыхнулась в плечах. – А живем далеко. Шашидо сити. Знаете?

– Нет.

– Конечно. Японцы такие беспардонные! Заслали в тьмутаракань...

– Вы работаете?

– Муж. У нас контракт. Он химик.

Почти без запинки она добавила:

– Синтез производных пирролоиндолов.

И небрежно повертела рукой: мол, понятно, о чем речь.

Затем последовал тяжелый вздох:

– Но жизнь тут!.. Я прям не знаю. Ехали, думали: цивилизация. А тут вон чего.

Она перевела дух, вгляделась в меня и спросила:

– Вы из Москвы?

Вопрос был пропитан такой горячей надеждой, что я счел долгом ее оправдать:

– Из Москвы.

А оправдав, сразу пожалел. Сейчас спросит, из какого я района. Что отвечать? Какие там есть районы? Арбат есть, Марьина Роща, Черемушки... Скажу, что из Черемушек.

– И давно здесь?

– Шесть лет.

– О, господи! – воскликнула она с таким сочувствием, как будто я стоял голый на пепелище. – Да как же это? Как вы смогли выдержать?

Не зная, что сказать в ответ, я взял банку с пивом и сделал несколько хороших глотков.

– Мы тут два года только, – продолжала она, – и уже на пределе. Как можно среди них жить?! Они все такие бестолковые!

– Хм, – сказал я, тряхнув банкой. На донышке плеснулись остатки.

– Ничего с первого раза не понимают. Все надо повторять дважды.

– М-м-м, – промычал я и вылил остатки в рот.

– И еще они очень любопытные.

– Ага. – Опустевшая банка вернулась к своему папуасу.

– Вы согласны?

– Даже не знаю...

– Только выйдешь на улицу, как они сразу на тебя смотрят.

– Неужели?

– А на вас разве не смотрят?

– Бывает.

– Ну вот, видите...

Двери в тамбур разъехались. Вкатилась тележка. Девица в синей униформе церемонно поклонилась пассажирам.

– Обеденные наборы, закуски, чай, кофе, пиво...

Я выхватил из кармана зеленую бумажку с двумя танцующими журавлями.

– Пиво, будьте любезны!

– Триста иен.

– А побольше нет?

– К сожалению, только такие.

– Тогда две.

– Шестьсот иен. Пожалуйста.

– Спасибо.

Зажав сдачу в кулаке, я откупорил банку и сделал глоток. Моя попутчица смотрела на меня.

– А вы что, знаете японский?

– Ну... В каком-то объеме. Вы попить ничего не хотите? А то она сейчас уйдет. Кофе, чай...

– Да чай-то, поди, зеленый...

– Черный тоже бывает. Спросить?

– Не надо. У них разве чай? Разве они в чае понимают?

– Да уж, – сказал я. – То ли дело в Мытищах!

– Ой! – всплеснула она руками. – Вы из Мытищ?!

– Нет, – мотнул я головой. – Я из этих... Из Черемушек.

– Да-а-а... – мечтательно произнесла она. – Закрою глаза и вижу. Дачу вижу... Клубнику... Вы сейчас из Токио едете?

– Из Токио.

– Свеклу везете?

– Не понял.

– Живете-то где?

– Тут недалеко. Минут через двадцать вылезать.

– И что, у вас там свеклу продают?

– Не замечал...

– Значит, в Токио надо покупать! Там все есть. Гречка, свекла, укроп, черный хлеб... Вы женаты?

– Нет.

– Тогда тем более. Я вам нарисую, как магазин найти. Там даже пряники один раз выбрасывали. У вас есть на чем?

Я отогнул картонную обложку «Папуаса» и протянул ей.

– Что, прямо в книге?

– В этой можно.

Она принялась вычерчивать схему, а я допил вторую банку и повернулся к окну. Начинало темнеть. Летящий мимо пейзаж понемногу украшал себя робкими огоньками. На горизонте еле заметно выступил горный кряж, готовый тут же раствориться в сереющем небе. Зеленые холмы превращались в черные. Держалась только желтизна спелых полей.

– Доезжаете до метро Шинбаши! – раздалось сбоку. – Проходите под мостом. Видите, вот сюда. Потом налево, и идете метров двести. Там будет вывеска. Зверь какой-то – енот не енот, медведь не медведь, не поймешь даже. Обойдете зверя – и в переулочек. И вот там, в третьем или четвертом доме, оно и будет.

– Что будет?

– Магазин! Называется как-то вроде «Сибирь», только по-японски.

– «Сибэриа»?

– Да, кажется. Японцы ведь очень косноязычные, их не поймешь. Но мы сегодня хорошо отоварились. Одной свеклы десять кило, до вокзала еле дотащили. Муж в курящем сидит, караулит.

– Скучно ему там, наверное?

– Да уж само собой. Эти-то расселись вокруг, языками чешут... До чего болтливый народ!

Она тяжко-претяжко вздохнула.

– Может, это панда?.. – предположил я.

– Где?

– Не енот и не медведь... Панда, скорее всего.

– Какая панда?

– Гималайская. Японцы ее почему-то любят.

– Бог знает что они тут любят. Один раз с мужем на банкет пошла – до сих пор плююсь, как вспомню. Какие-то стручки... Осьминоги какие-то...

– Морской еж...

– Не помню, может, и еж был...

– Еще натто...

– Что?

– Натто, бобы такие подгнившие.

– Откуда вы все знаете?

– Так ведь шесть лет...

– Ужас. Вам надо памятник ставить. Как вы живы до сих пор?

– Сам не пойму.

– Они ведь такие... Как бы это сказать... Злонамеренные!

– В каком смысле?

– Да в любом. Ну вот, помню, меня полицейский остановил, когда я нечаянно по правой стороне поехала. И давай что-то такое лопотать. Я ему на чистейшем английском говорю...

– Простите, – перебил я. – На каком английском?

– На чистейшем. Говорю: «Ай кэн нот ту спик джапанис». А он в ответ специально – вы понимаете, специально! – говорит по-японски!

– Так может, он по-другому и не умел?

– Да прям! Видно же – смотрит на меня и радуется, что я не понимаю.

– А потом?

– Потом отпустил.

Световое табло над дверью вспыхнуло красными иероглифами новостей. Они резво бежали справа налево, повествуя о курсе иены на токийской бирже. Я открыл третью банку. Интересно, подумалось мне, – сколько пива выпил Кустодиев, пока сидел с мольбертом перед своей натурщицей? Наверное, целыми самоварами дул.

– Дорого, конечно, – вздохнула она. – Пятьсот иен кило. Где это видано?

– Ничего, – сказал я. – Вон, говорят, что иена растет.

– Кто говорит?

Я показал на табло.

– Господи! – вырвалось у нее. – Вы что, и эти закорючки понимаете?

– Ну... Не все, конечно, – поспешил я ее успокоить. – Кое-какие только...

– Вас в институте учили?

– Нет, я сам...

Она глядела на меня с болью и состраданием.

– Вы что, до смерти тут собираетесь жить? Такой молодой...

– Почему обязательно до смерти?

– А до каких пор?

– Не знаю... Как получится.

Она изучающе побегала по мне глазами, как по непонятному зверю.

– Вы здесь как вообще? По контракту?

– Да. В университете...

– Один?

– В смысле?

– Наши люди еще есть?

– Довольно много.

– Ну, тогда еще ничего. Можно позавидовать.

Я влил в себя остатки пива. К горлу подступила отрыжка.

– Нет, я ничего плохого не имею в виду, – сказала она. – Замечательная страна, великая культура... Но ведь здесь невозможно стать своим!

– Невозможно, – согласился я.

– Здесь вы всегда будете... Как это... «Га...»

– Гайдзин.

– Да. На вас будут показывать пальцем. Над вами вечно будут смеяться. Вы будете белая ворона.

– Конечно.

– Ну вот, видите...

Она шумно выдохнула, вся обмякла и некоторое время сидела молча. Потом покачала головой:

– Хотя да, понятно... Не обратно же...

Длинная сережка в ее правом ухе хотела было поболтаться маятником – но стукнулась о щеку и обреченно повисла.

Вагонные динамики исполнили музыкальную заставку. Мягкий женский голос объявил о скорой остановке.

– Подъезжаем, – сказал я. – Мне выходить.

– Вы тут живете?

– Не совсем. Еще час на автобусе.

– И не расспросила ни о чем... Все про себя, да про себя...

– Ничего, в следующий раз.

– Конечно. Я вам визитку дам. Мужа.

Порывшись в сумочке, она протянула мне картонный прямоугольник. На нем значилось:

Ivan I. Zheludenko,

Shashido Chemical Research Institute,

Heterocycles Synthesis Lab.

 

– Вот адрес, – ткнула она пальцем в уголок, – вот телефон. Звоните.

– Обязательно, – кивнул я.

– Мы должны держаться вместе.

– Безусловно.

– А у вас визитка есть?

Я выразительно похлопал себя по всем карманам.

– С собой нет. Извините.

– Ну ничего. Напишите телефон, я вам позвоню.

Я потер лоб.

– Вы знаете, на днях переезжаю. Номер сменится.

– Тогда звоните вы нам. Мы еще долго здесь будем. Нам, скорее всего, контракт продлят. Хотя это не сто процентов – японцы такие непредсказуемые! Но мы надеемся.

– Желаю удачи, – сказал я, засовывая папуаса в сумку. – Разрешите...

Поезд уже тормозил.

Ее духи и туманы следовали за мной по перрону, карабкались по лестнице, дышали мне в затылок, когда я проходил выходной турникет, и отстали только на привокзальной площади, когда я побежал к отходящему автобусу. Вскочив на подножку, я обернулся и по-драконьи изрыгнул пивные испарения. Они смешались с выхлопным газом и повисли дымовой завесой.

В автобусе сидели бестолковые, непредсказуемые и злонамеренные люди, погрязшие в беспардонном любопытстве и косноязычной болтливости. Пройдя сквозь их недобрые взгляды, я уселся на самом заднем сидении. Автобус тронулся. Выпитое пиво плескалось в животе морским прибоем, отдавалось в голове и убаюкивало.

В окно кто-то поскребся. Я отодвинул занавеску и увидел цаплю. Она лихо гребла по воздуху жилистыми крыльями и радостно скалила клюв. Куцый хвост вертелся, как пропеллер, а тощие ноги работали брассом.

– Привет! – сказал я цапле. – Ты откуда?

– Из Хабаровска, – ответила цапля.

– Ну, и как там?

– Холодно! – Она поежилась на лету.

– А здесь не холодно?

– Не... Здесь погано!

– Погоди, – сказал я. – Какой еще Хабаровск? Сюда не летают цапли из Хабаровска!

– Раньше не летали, теперь летают. Теперь даже панды летают.

– Какие панды?

– Гималайские. Сам-то откуда?

– Из Черемушек.

– Оно и видно.

– Ты мне голову не морочь, – сказал я. – Цапли летают сюда с Филиппин. И не на зиму, а на лето. Из России сюда летают гуси-лебеди и жуки-носороги.

– А может, я носорог?

– Может... Вон здоровая какая...

– Это потому, что я чай пью.

– С пряниками?

– Ага.

– Куда летишь-то?

– В Гондурас.

– Зачем?

– За укропом. Полетели вместе?

– Не хочу, лети одна...

– Нет, вместе!

Цапля протаранила стекло, схватила меня клювом за шиворот и потащила наружу. Сначала я отбивался, потом застрял в окне. В живот впились острые осколки, я заорал, засучил ногами, задергался. Цапля царапала меня когтями, хлестала крыльями по роже и блеяла:

– Вме-е-е-есте!..

Кто-то хлопнул меня по колену. Я разлепил глаза. Надо мной стоял водитель.

– Приехали, – сказал он. – Конечная остановка.

Салон был пуст. За окном светились фонари автовокзала. Я взял сумку, заплатил за проезд и, пошатываясь, вышел. Отработанное пиво повлекло меня к уединенному строению с синей фигуркой на белом кафеле. Внутри ползали упитанные сверчки. Они важно шевелили усами и внимания на меня не обращали. В раковине спал жук-носорог. Я переложил его повыше, чтобы он не захлебнулся.

Вдоль тротуара выстроились белые Тойоты с зелеными огоньками. Сидящие внутри таксисты читали газеты.

– Нет, – подумал я. – Пойду ногами. Освежу сознание.

Едва я миновал вереницу такси, как рядом затормозил ярко-красный Ситроен. Левое стекло опустилось, и донесся голос:

– Бадыму!

– Опаньки, – сказал я и нагнулся к окну. – Привет!

– Бонсуар. Ты куда, в «Сатындору»?

– Нет, домой...

– Я думал, придешь сегодня.

– Ой! – я хлопнул себя по лбу. – Четвертая пятница, да? Забыл совсем. Подвезешь?

– Садись.

В салоне пахло Шанелью, и пел Брассанс. Я кинул взгляд на заднее сидение. Там лежал знакомый мне черный футляр, а в футляре – благородное орудие из потускневшей меди, тридцатилетний “Selmer”, когда-то купленный за бешеные деньги на Гиндзе. По легенде, к нему прикасался едва ли не Бен Вебстер. А теперь, на правах хозяина, в него дул служащий страховой компании по имени Масао Кавасаки. Сегодня выпал на редкость удачный день, совсем без переработок – Масао не только успевал к первому отделению, но даже имел время заскочить домой и сменить постылый черный пиджак на тельняшку от Готье.

– Откуда шел? – спросил он меня, закручивая руль, как штурвал фрегата.

– С вокзала. Из Токио вернулся.

– Командировка?

– Типа того.

– Эх! – вздохнул он. – Я бы тоже в Токио катался. Надоедает в полях сидеть. Но не посылают. По должности не дорос.

– Ничего, – сказал я. – Повысят когда-нибудь.

– Ну да, повысят... И отправят куда-нибудь на Хоккайдо.

– Что, порядок такой?

– Ага. Никуда не денешься...

Он последний раз крутанул штурвалом, и мы въехали на стоянку. Там уже запарковался огромный черный Фольксваген. Рядом стоял дюжий мужчина с кучерявой головой и выгружал из открытого багажника большие круглые коробки.

– О-о-о, Бадыму! – воскликнул он, увидев меня. – Давно не виделись!

– Гутен абенд, Накамура-сан, – сказал я, пожимая его здоровую лапу. – Что новенького в бундеслиге?

– Играют потихоньку. Следишь?

– У меня не ловит.

– А ты тарелку поставь, и будет ловить.

– Хорошо.

– Заходи как-нибудь, я тебя проинструктирую. Пива попьем...

– Баварского?

– Ха-ха-ха... Для тебя найду баварского. Ладно, понес...

Он взвалил на плечи самую большую коробку и двинулся через узкую проезжую часть – туда, где над распахнутыми дверями светились неоновые буквы “Satin Doll”. Из кармана у него торчали барабанные палочки.

Я взялся было за коробку поменьше – но тут же поставил ее на место, поскольку на стоянку въехала голубая Мини. Вышедшая из нее девушка носила косынку, жакет и длинную юбку. В черных волосах спряталась одинокая косичка.

– Привет, Кейко, – сказал я.

– Hi, – ответила Кейко и улыбнулась.

– А где твой траур по леди Диане?

– Решила, что хватит.

– Ну и правильно. Тебе и не шло совсем.

– А это? – она тряхнула косичкой.

– А это идет. Что сегодня играем?

– Тебе будет сюрприз. Потерпи немного.

Надсадно тарахтя и кашляя, к стоянке подъехал старый, раздолбанный Фиат. Из него вылез долговязый парень с очками на носу и трубой под мышкой. Помахал рукой, подошел.

– Здравствуйте, синьор Хамада, – сказал я. – Когда же вы, наконец, купите себе Феррари?

Хамада меланхолично покачал головой:

– Еще не скоро. Когда денег накоплю...

Он поднес трубу к губам, зажмурился – и стремительно взбежал вверх по звукоряду, остановившись на пронзительной, дрожащей ноте. Накамура в дверях одобрительно крякнул и направился к машине за следующим барабаном. Я отошел чуть в сторону, сел на поребрик и стал за ними наблюдать.

Ребята, игравшие в секстете Кена Судзуки, знали толк в буклях и чепчиках старушки Европы. Их соотечественники все еще завороженно глядели на Восток, где по прериям скакали храбрые ковбои на красивых мустангах, – а эти снобствующие эстеты отвернулись от Востока и уставились на Запад с его гулкими замками, падающими башнями и терпкими винами. Самоуверенные пижоны из секстета Кена Судзуки потешались над Голливудом, морщились от бейсбола и нюхать не могли гамбургеров. Виски для них существовал только шотландский, а футбол – только английский. Родео не тянуло против корриды, а Статуя Свободы была сосунком рядом с римской волчицей. Казалось, по ту сторону Тихого Океана нет вообще ничего, достойного внимания. Ничего, или почти ничего. Ничего, кроме одного единственного. Того единственного, без чего они не могли.

Ребята из секстета Кена Судзуки не могли разлюбить американский джаз. Не могли и не хотели. Джаз был сильнее всех европейских прелестей, вместе взятых. Уже ради него одного стоило открывать Новый Свет, везти туда черных невольников, воевать потом за их освобождение и с трепетом ждать, что же они споют, когда очухаются.

Эта позавчерашняя музыка, вся давно сыгранная и кем только не похороненная, никак не желала умирать. Великие музыканты ушли, но их синкопы остались – и этими синкопами джаз отчаянно цеплялся за души тех, кто родился позже. Из десятка тысяч душ зацеплялась сотня. Если хотя бы шестеро из этой сотни начинали играть, то их уже хватало на секстет. Покуда они играли, джаз продолжал жить. Сложная музыка, но простая арифметика.

Я сидел на поребрике и смотрел, как они таскают барабаны, как болтают о какой-то ерунде, как смеются, курят, смотрят на часы. Как пальцы у Хамады вхолостую бегают по клапанам. Как у Накамуры уже подрагивают кисти и притопывает нога. Как показалась из-за угла сутулая фигура с гитарным чехлом, и все обрадовались, что пришел Дзюнтаро – безлошадный любитель всего ирландского – и теперь остается только дождаться Кена.

Кен Судзуки приехал на белом Ниссане. Его космополитизма хватало лишь на музыку – а во всем остальном он был патриот и не разделял пижонских увлечений Востоком и Западом. Его заведение под названием «Судзукия» было небогатым, но зато выдержанным в правильной эстетике. Посетители разувались при входе, всходили на циновки и усаживались на подушки из гречишных отрубей. Из динамиков лились звуки сямисэна и кото, а со стен улыбались маски богов. Сам Кен обычно стоял за прилавком, облаченный в фартук и вооруженный острым ножом для разделки сырой рыбы. Но сегодня, в четвертую пятницу, он оставил за прилавком сына – а сам погрузил в багажник контрабас и отбыл для ежемесячного поклонения другим богам.

Стоянка опустела. В двери кафе заходили люди. Я еще немного подышал воздухом и тоже зашел. Публики было немного, человек пятнадцать. Дзюнтаро сидел с гитарой, дергал струны и крутил ручки усилителя. Накамура прилаживал последний барабан. Остальные четверо пили кофе за столиком в углу.

– Бадыму, добрый вечер! – донеслось из-за стойки. Тараги-сан приветливо потрясал кулаком и топорщил усы. Я потряс кулаком тоже, за неимением усов наморщил нос, подошел и сел на вертящийся стул.

– Пива? – спросил он меня.

– Что угодно, только не пива, – сказал я. – Пиво я сегодня уже пил.

– Виски?

– Лучше бы чаю. Все равно какого.

Он понимающе покивал и взялся за чайник. Кто-то хлопнул меня по спине. Я обернулся.

– Бады-ы-ы-му! Давно не виделись!

– Давно не виделись, Юко-сан. Что нового?

– Сейчас все расскажу! Хорошо, что ты тут.

Юко села на соседний стул, положила сумочку на колени, заказала кофе и повернулась ко мне.

– Была вчера на ночном дежурстве. Приехала скорая, привезла женщину. Нервный стресс. Еле дышит, на ногах не стоит. Уложили под капельницу. Японского не знает, английского не знает, ничего понять не может, что мы ей говорим. Даже врач растерялся. Потом оказалось – русская!

– Ага, – сказал я и придвинул к себе бокал с зеленым чаем.

– К утру немножко отошла, перевели в палату. Потом муж приехал. Он тут недалеко рис выращивает, а жена у него из Хабаровска, недавно привез. Ужас! По-японски не говорит, по-английски не говорит, мужа не понимает, свекровь не понимает, японскую еду не ест, работать в поле не умеет. Я ей сказала, как ты научил: «мэня дзобутто Юко» – и она заплакала.

Я молча отхлебнул из бокала.

– А ее зовут Рюбобу.

– Как?!

Рюбобу. Она сказала, что можно говорить «Рюба». Это одно и то же?

– Да, уменьшительное...

– Я ей рассказала про тебя. Кажется, она поняла. Сходишь к ней? Она очень хорошенькая. Тебе понравится. Немножко толстовата, но ничего. Обрадуется, что ты пришел, и сразу выздоровеет.

Я поднял глаза к потолку и представил себя идущим по больничному коридору. На плечи небрежно накинут белый халат, в руке гвоздика. Иду уверенной походкой мимо них – такой нелюбопытный и некурящий, молчаливый и гладкоязычный, толковый и пардонный, добронамеренный и предсказуемый. Принц на белом коне.

В серых яблоках.

С гнедыми подпалинами.

И сивым отливом под вороной шерстью.

– БА-ДЫ-МУ!!! Ты уснул?!

Я оторвал взгляд от потолка и хотел вернуть его к бокалу – но по дороге он застрял на исполинской Барби, которой Тараги-сан концептуально украсил интерьер. Несчастная кукла висела под потолком на невидимых глазу нитках, растопырив руки и ноги, как контуженная. Ее изысканные кружева, ленты и оборки конвульсивно подрагивали под вентилятором.

Я повернул голову налево.

– Юко, ты знаешь, чем сатин отличается от атласа?

– Что?

– Это кафе называется “Satin Doll”. «Атласная кукла».

– А я думала, это значит «тринадцать долларов»...

– Почему?

– Ну как... «Сатын» – это же тринадцать?

– Тринадцать по-другому пишется. Но я раньше тоже думал неправильно. Думал, это значит «сатин». Такой материал, из которого трусы шьют. Потом глянул в словарь – а это «атлас».

– И что?

– Да нет, ничего. А вообще, “Satin Doll” – это песня Дюка Эллингтона.

– Знакомое имя.

– Мне еще интересно, кто его на эту песню вдохновил. Тараги-сан считает, что вдохновила вот такая.

Юко склонила голову набок и посмотрела на Барби.

– Не думаю, – сказала она. – Та была негритянка.

– Возможно, – согласился я. – Но цвет здесь не важен. Атлас может быть любого цвета. «Атласный» – это на ощупь. И что самое интересное: с текстильной точки зрения, сатин – это тот же самый атлас. Только не из шелка, а из хлопка.

– Ты это все к чему?

– Да так... Получается, что кукла может быть и из сатина. Только разве такая кукла вдохновит Дюка Эллингтона?

– А такая вдохновит? – Юко показала на Барби.

Я вздохнул. Потом полез в задний карман и вынул оттуда белую картонку.

– Вот. Передай это своей больной Любе. Пусть звонит.

– Дзе-ру-дэ-н-ко, – прочитала Юко. – Город Сясидо... Так это же не ты!

– Не я. Но это лучше, чем я.

– Почему?

– А ты представь сатиновые трусы с джинсовой заплаткой. Красиво?

– Не очень.

– Ну вот, видишь...

Юко задумалась, опершись подбородком на ладошку. Потом спросила:

– А этот, которого она вдохновила, – он еще живой?

– Он вечно живой, – ответил я. – Послушай!

Труба Нацуо Хамады мягко и неторопливо выдавила одну за другой восемь робких, приглушенных нот. Восьмая осталась висеть в воздухе неподвижным матовым лучом, который тут же начали обволакивать томные стоны басовых струн, нежные фортепианные трели и важное урчание сакса. Убедившись в поддержке, луч покачался вверх-вниз, поиграл цветами и погас. Это была первая прикидка – после нее те же самые восемь нот двинулись по разведанной дороге уверенно и дружно, как фарфоровые слоники по комоду. Восьмой слоник остановился на краю, расправил ушки, поднял хобот и затрубил торжественно и протяжно – а вокруг него снова засуетились клапаны, клавиши и смычок, взбормотнули что-то шесть струн потоньше, подползла шелестящая латунная тарелка. Слоник протрубил все, что ему полагалось и сиганул с комода. Пока публика глядела ему вслед, Масао Кавасаки набрал в грудь воздуха, охватил губами мундштук – и вместо восьми прежних нот выдал целых двадцать, накидал их зигзагами и петлями, а последнюю притащил туда, где его уже ждали остальные. К тому моменту смычок был отложен, на толстой струне лежал мозолистый палец Кена Судзуки, а кучерявый Накамура изготовился к хорошему удару сразу по двум тарелкам. Для пущей верности Масао слегка приподнялся на цыпочках, взмахнул локтями – и все шестеро синхронно вступили на «Мост в Челси».

В год, когда Билли Стрэйхорн написал для Дюка Эллингтона “Chelsea Bridge”, в Темзу падали немецкие бомбы. То был год, когда Сталинградский тракторный клепал тридцатьчетверки, адмирал Ямамото посылал самолеты на Пёрл-Харбор и по всей планете гремели лишенные синкоп марши. Но с тех пор из Темзы утекло много воды. Бомбы смыло в море, Европа помирилась, на Гавайях сильно выросла японская диаспора, а могила Рихарда Зорге заросла травой. Джаз – он же фьюжн, он же фанк, он же рок-н-ролл – подступил под самые Мытищи. Теперь, чтобы его не услышать, надо было засунуть голову в самовар.

После «Моста в Челси» они сыграли «Апрель в Париже». Затем – «Ночь в Тунисе». Следом – «Девушку из Ипанемы». Дальше – «Мамбо Италиано». Потом Кейко подвинула к роялю микрофон, взяла несколько аккордов, и я услышал:

“Every night you hear a croon of Russian lullaby...”

Обещанный сюрприз удался. Поймав несколько взглядов, брошенных со сценической площадки в мою сторону, я оттопырил большие пальцы и поднял их повыше. Весь секстет заулыбался.

Кейко продолжала петь – но ее вдруг заглушил взрыв хохота на баллюстраде второго яруса, где расположилась компания говорливых американцев. Юко нахмурилась, отодвинула чашку и проворчала мне на ухо:

– Слышишь, Бадыму? Опять эти гайдзины понаползли!

В следующее мгновение до нее дошел смысл сказанного. Она уронила голову на стойку и затряслась в смехе и смущении. Я похлопал ее по плечу – мол, ничего страшного... Не отрываясь от стойки и продолжая хохотать, она повернула сильно порозовевшее лицо ко мне:

– Бадыму!!! Я забыла, что ты тоже!..

– Тс-с-с-с! – сказал я. – Нам играют колыбельную.

Однако убаюкивать нас никто не собирался. Едва затих последний всплеск повторивших всю тему клавиш, как Накамура с бешеной скоростью замолотил по тарелкам. Кавасаки выступил вперед, его узловатые пальцы легли на клапаны тенора – и «Русская колыбельная» Ирвинга Берлина превратилась в то, что сорок лет назад сотворил из нее Джон Колтрейн.

Хард-боп. Sheets of sound. Тысяча нот в минуту. Четыре аккорда вместо одного. Колыбельная, которой можно перебудить все Черемушки и все Мытищи. Ритм, под который не смаршируешь. Позавчерашняя музыка, всегда глядящая в завтра.

Кавасаки был в ударе. Его глаза зажмурились, ногти побелели, шея раздулась змеиным капюшоном. Он не хотел на Хоккайдо, он хотел в Париж. И все шестеро чего-то хотели – по крайней мере, пока играли. Они хотели неизведанных гармоний и неожиданных синкоп, неопробованных стилей и неподхваченных тем. Хотели втянуть в себя все сыгранное другими и выдать свое. Хотели, чтобы вселенская скука наконец скукожилась. Чтобы лохматые медведи и толстые слоны навсегда убрали свои свинцовые лапы с ушей человечества.

Завтра эти шестеро наденут пиджаки и фартуки, выслушают гимн фирмы, поклонятся богам и встанут по своим ячейкам. Завтра их жестко построит Социум, внешне они станут неотличимы от миллионов других солдат этого войска. Их ждут внеурочные, общественный долг и преодоление жизни. Они готовы к этому, им не привыкать. Но сегодня – четвертая пятница. Сегодня они играют хард-боп. Сегодня они похожи только на самих себя. Они свободны.

Из разверстого медного чрева исторгались умопомрачительные пассажи. Нотам было тесно в прокуренном воздухе кафе, им не хватало слушателей. Под мощным звуковым напором распахнулось окно, ноты хлынули наружу, стали разлетаться по улицам вечернего города и окрестным рисовым полям. Белая цапля, прикорнувшая на меже, была грубо разбужена дикими звуками «Русской колыбельной». Ноты молотили ей по голове и застревали в перьях. С перепугу цапля поднялась в воздух – там по ее клюву прошлись барабанные палочки, а под дых ударила горячая волна, прилетевшая из трубы Нацуо Хамады. Цапля чирикнула, перекувырнулась через голову и окончательно проснулась. Воздух был густо наполнен джазом. Отрывистые аккорды рояля били в левое крыло, гитарные струны – в правое. Звон тарелок щекотал ноги, а контрабас рассыпался по спине мягкими тычками. Не в силах больше противиться, цапля сделала мощный взмах, потом еще взмах, потом несколько взмахов – а потом вытянула шею и легла на гребень джазовой волны.

Над рисовыми полями со скоростью звука летела большая белая птица. Сверхскоростные поезда не поспевали за ней – у них не было такого свинга и такого куража. Из домов выбегали разбуженные люди в сатиновых трусах, задирали головы и смотрели в темное небо. Сверху они казались куклами, глупыми болванками без глаз и ушей – но птица не спешила их презирать. Она знала, что у каждого есть шанс сыграть свою музыку. Или вдохновить на музыку. Или хотя бы услышать свою музыку. Нужно только дождаться этого шанса. И не упустить его.

Впереди показались очертания Птичьей Земли. Старый слепой пианист уже склонился над клавишами для другой колыбельной.

 

 

О несбывшихся мечтах

 

 

Большую часть сознательной жизни я хотел стать джазменом. И до сих пор еще не расхотел.

Когда джаз называют воплощением свободы, я соглашаюсь. Рождать музыку с нуля, не иметь перед глазами ни нот, ни дирижера, повиноваться импульсам в собственной голове, выписывать любые кренделя по гармонической сетке, а то и вовсе с нее съезжать – что это, если не свобода? Какой еще свободы желать?

Плохо лишь то, что одного желания мало. Нужно уметь. Нужен дар.

«Если слышишь музыку внутри себя, – говорил мне знакомый трубач, – всё нормально, будешь импровизировать. Сыграть то, что уже слышишь, – дело техники, только набить руку. А вот если в голове у тебя ничего не играет, то лучше даже не пробовать – дохлый номер».

Увы, мой номер оказался дохлым. Что-то у меня в подкорке, безусловно, играло. Даже не что-то – я готов поклясться, что там играл целый оркестр из колтрейнов и паркеров, – но он играл так глубоко, так приглушенно и так неразборчиво, что не возникало и речи о переводе в осмысленные ноты хотя бы пары тактов.

«Тебе надо попеть в хоре, – сочувственно говорили друзья-музыканты. – Хоровое пение улучшает слух, дисциплинирует и облагораживает. Бортнянский и Рахманинов прочистят тебе все каналы.»

Я ничего не имел против Бортнянского или Рахманинова. Но мне мешала гордыня. Слиться с хором? Утопить в нем единственный и неповторимый голос? Петь по нотам, глуша внутренних маллиганов и петерсонов? Да ни за что!

Так мелочность губит мечту. Так порыв к свободе теряет кумулятивную мощь и растекается мелкими ручейками. Так происходило со мной с самого раннего детства. Мое бунтарство изначально было мелким и нелепым.

«Сядь на стул, – говорил мне отец, – а то наступлю на тебя нечаянно». Я пропускал отцовские слова мимо ушей и продолжал сидеть на полу. «Надень тапки, – уговаривала бабушка, – простудишься». Я закидывал тапки в дальний угол и ходил по дому босой. «Ну что за манеры! – сокрушалась мать, – как можно есть суп с такими звуками?» А я упрямо всасывал в себя суповую вермишель с хлюпаньем и свистом.

Ирония судьбы не всегда бывает зла. Мой ангел-хранитель пошутил очень изящно: он взял подросшего озорника за шкирку и забросил в страну, где в порядке вещей ходить по дому босиком, усаживаться на пол и издавать звуки при поедании лапши. В страну, где принято послушно и дисциплинированно топить свой голос в общем хоре, на фоне которого чужак обречен на соло. Пусть нехитрое, пусть сбивчивое, пусть бездарное – но свое.

Джазменом я так и не стал. Мне не хватило на это пороху.

Я стал гайдзином.

 

 

Очки

 

 

В знании туземных наречий есть как плюсы, так и минусы. Первые общеизвестны. Освоив язык аборигенов, путешественник или колонист способен самостоятельно прыгать туда-сюда через языковой барьер, глубоко проникать в местную культуру и быть среди туземцев своим в доску. Минусы менее очевидны. Они обнажаются только в больших колониях, при наличии достаточного числа соотечественников, пренебрегающих вышеперечисленными плюсами. Их пренебрежение понятно. В самом деле, жизнь коротка, и всему на свете все равно не научишься. Зачем вникать в устройство сливного бачка, если можно вызвать сантехника? В одном случае теряется масса драгоценного времени, а в другом – бутылка водки. Затраты несоизмеримы. Поэтому холодильник колониста, овладевшего местным языком, обычно бывает под завязку забит сорокаградусной. Поводы к получению магарыча разнообразны – обращение к врачу, визит в полицейский участок, прием свалившихся на голову туземных гостей. Ни одно из этих мероприятий не может быть успешно проведено без переводчика, поскольку и гости, и врачи, и даже полицейские, не сговариваясь, усаживаются по ту сторону пресловутого барьера.

Хорошо, если наш колонист неравнодушен к алкоголю. В этом, не столь уж и редком случае он имеет возможность обращать минус в плюс, опрокидывая за ужином честно заработанную чарку и упиваясь сознанием своей нужности людям. Хуже, если он к алкоголю равнодушен. Во-первых, уменьшается полезный объем холодильника. Во-вторых, окружающие начинают думать о нем как о пьянице, что не соответствует истине и портит реноме. Такому колонисту крайне трудно обрести моральную компенсацию своим бескорыстным трудам. Его рвут на куски все кому не лень, его время пожирается бесконечной рутиной – но в тот роковой миг, когда он готов расплеваться со всеми и перестать быть альтруистом, небо посылает ему Курьез, посылает Казус, ставит пьесу в театре абсурда и даже предлагает в ней роль, отказаться от которой невозможно. Пожалуй, ради одного этого уже стоит учить иностранные языки.

 

В то утро я сидел за своим неизменным терминалом, прихлебывал чай и сочинял ответ на чье-то электронное послание. День стоял солнечный; в оконное стекло то и дело ударялись головами глупые стрекозы, ошалевшие от тепла. Гул тракторов, доносившийся с окрестных рисовых полей, смешивался с криками студентов на футбольном поле. Все это было не очень шумно – сравнимо с жужжанием моего компьютера. Фактически, в кабинете стояла тишина.

Тишину эту нарушил стук в дверь, вслед за которым на пороге появилась кандидат физико-математических наук Зинаида Шишкина.

Я не сразу узнал ее. Что-то отличало ее от той Зинаиды Шишкиной, которая сидела в дальнем крыле и часто встречалась мне в столовой. С той Зинаидой произошла какая-то метаморфоза, и получилась эта. Приглядевшись к лицу, я заключил, что виноваты глаза, гораздо более круглые и выпуклые, чем раньше. Мелькнуло предположение, что с Зинаидой стряслась базедова болезнь и она намеревается взять меня переводчиком к эндокринологу. Но глазами странности не исчерпывались. Походка ее ставила вопросов не меньше. Раньше она ступала царственно, как львица, а теперь передвигалась на манер Чебурашки, не отрывая ног от земли. Растопыренные ладони ходили по воздуху, как два миноискателя. Ухватившись ими за спинку кресла, Шишкина со второй попытки уселась в него, заломила руки и произнесла страдальческим голосом:

– Вадичек!.. У меня несчастье. У меня очки уплыли.

– Что?!

– Очки. В унитаз...

Она сказала это и ждала моей сочувственной реакции.

В природе существуют умения и навыки, на первый взгляд совершенно бесполезные, но вдруг поворачивающиеся неведомым доселе спасительным боком. Кому, казалось бы, в реальной жизни может пригодиться способность беззвучно смеяться? Способность просто держать себя в руках, подавляя смех как таковой – дело другое, есть множество ситуаций, когда такая способность необходима. Ей должны обладать, к примеру, работники похоронных бюро. Им нельзя смеяться ни звучно, ни беззвучно, поскольку любые проявления смеха – даже чисто визуальные, вроде запрокидывания головы или мелкой дрожи брюшного пресса – оскорбляют чувства посетителей. Для того же, чтобы кому-то пригодилось умение смеяться, не издавая звука, требуется особое стечение обстоятельств. Если, скажем, посетитель погребальной конторы незряч и единственный свидетель его визита – собака-поводырь, то тогда господин Безенчук может позволить себе роскошь вволю похохотать. При условии, что умеет делать это беззвучно и лишен нравственных ориентиров.

По всей видимости, я был начисто лишен таких ориентиров. Только привычка смеяться с перекрытой гортанью уберегла репутацию воспитанного человека. Слух несчастной Зинаиды не различил звуковых волн, а наблюдать запрокинутую голову, перекошенное лицо и скрюченные ноги ей не пришлось, поскольку все эти подробности сливались для нее в мутное пятно, которое называлось «Вадичек». Оставалось еще костно-мышечное чувство, которое могло уловить колебания низкой частоты, – но эти колебания без остатка гасились амортизаторами хитроумного анатомического кресла, в котором я находился.

Таким образом, Зинаида не была оскорблена. Но ей казалось, что я молчу, и это ее смущало. Поэтому, выждав некоторое время и не услышав ответа, она произнесла:

– Вадичек! Ты хоть понял, что случилось?

Притворяться молчащим и далее становилось невежливым. Я собрал всю свою волю в кулак и подверг вибрации диафрагмы мгновенной заморозке. Достигнутый эффект удалось удержать ровно настолько, чтобы успеть произнести: «Понял!» – и снова рухнуть в объятия садистически непреодолимого смеха. А Зинаида по простительному неведению принялась подливать масла в огонь:

– Ты знаешь, Вадичек, я сама не пойму, как это у меня вышло. Я думаю, это потому, что у них сливной рычаг слишком низко расположен. Ты вот говоришь, что японцы никакие не маленькие, что это миф. Какой же миф, если такие низкие рычаги? Им, выходит, наклоняться не надо. Это нам надо наклоняться. Они у меня прыг – и туда, а рычаг-то уже нажала! Кинулась ловить, да все как-то в суматохе, движения не скоординировала, а ты же знаешь, там очень быстро засасывает. Меня саму чуть туда не засосало. Так и уплыли, с концами...

У инстинкта самосохранения много функций. Не дать особи умереть от смеха – одна из самых неизученных. Никто из биологов пока не объяснил, как работает таинственный механизм, вмиг превращающий смешное в несмешное, лишь только в небе замаячат крылья ангелов. А между тем, сколько жизней спасено этим чудесным приспособлением природы! Вот и моя была спасена. Сведенный живот вдруг отпустило. Лицо разгладилось. Я попытался что-то сказать, но вышел один хрип – гортань еще не оправилась от перегрузки. Пришлось откашливаться.

– Да, Вадичек, я тебе самого главного не сказала. Они у меня были сложнолинзные. И еще они у меня были одни.

Наконец, мое горло пришло в порядок.

– Да, подруга, – произнес я. – Плохи твои дела. Сочувствую от всей души.

– Спасибо, Вадичек, – ответила она, глядя в никуда. – Я знала, что ты мне поможешь. Давай подумаем, что нам делать.

– Как что делать? – удивился я. – Идти к окулисту, да новые заказывать. Что тут еще сделаешь?

– Нет, Вадичек, ты не понял. Я хочу их оттуда достать.

Я почувствовал, что мой уставший пресс сейчас снова скрутит судорогой и начнется второй припадок. Чтобы предотвратить его, я принялся вспоминать все самое печальное, что знал в этой жизни. Перед моим мысленным взором последовательно прошли смерть бабушки, безответная школьная любовь, травма головы и развал Советского Союза.

Медитация помогла. Теперь я был перенасыщен мировой скорбью. Мысль о том, что Шишкина будет разыскивать свои очки в канализации, казалась вполне ординарной.

– И как ты собираешься их доставать?

– Еще не знаю. Надо установить, кто этим заведует.

– Спроси у наших бюрократов. Они тебе все расскажут.

– Ой, Вадичек, что ты! Мне неудобно. Все ж таки унитаз... А потом, там этот сидит, как его... Накаяма.

– А что Накаяма?

– Ты что, не в курсе? Все уже в курсе. Он к нам приставлен.

– К кому это «к нам»?

– К кому, к кому... К русским! Ты обрати внимание – как только при нем по-русски заговоришь, он сразу ушки на макушке и слушает. Потом докладывает куда надо.

– Ага. Сейчас побежит морзянку отбивать: «У Шишкиной очки в унитаз уплыли».

– Да ну тебя, Вадичек, я серьезно. Давай съездим в мэрию.

– Зачем в мэрию-то?

– Там точно про всё знают.

– Ну, съезди. Там же по-английски говорят.

– Да я все равно не знаю, как унитаз по-английски. А потом, как я одна поеду? Я ж не вижу ничего!

Аргумент был весомый. Бросить Зинаиду в таком состоянии было бы негуманно. В конце концов, думал я, все равно придется везти ее к окулисту, сажать на стул перед плакатом с шайбочками для неграмотных и старательно переводить скупые слова: «слева», «справа», «сверху», «снизу» – после чего выбирать оправу, узнавать цену, договариваться о сроках, и все это сегодня, потому что чем раньше, тем лучше. Как ни крути, все равно придется потратить сегодня пару часов на Шишкину – и раз уж она непременно хочет доставить несколько веселых минут работникам мэрии, то и ради бога.

– Ладно, поехали, – сказал я. – Проверим их на вшивость. Устроим маленькое шоу.

На улице наблюдалось роение стрекоз. Они облепили мой автомобиль и норовили его изгадить. Ведомая мной Зинаида заняла переднее сидение, а я завел мотор и при помощи дворников стал сгонять насекомых с лобового стекла. Те из них, что занимались любовью, были очень недовольны. Я представил себя на их месте, и мне стало не по себе.

Поначалу Шишкина вертела головой и щурилась на проплывавшие мимо рекламные щиты. Потом бросила это бесперспективное занятие и предалась думам. Какое-то зерно сомнения в ней все же было посеяно, и вот полезли всходы:

– Слушай, Вадичек, а вдруг они скажут: «Ищите сами свои очки»?

– Не скажут, – успокоил я ее. – Это не по-японски. Самое худое, что нам могут сказать, это «Мы подумаем над вашим предложением» или «Мы вас проинформируем позже» или, как самый крайний вариант, «Вы нам поставили очень сложную задачу». Это все означает «Подите прочь, не морочьте голову». Но грубить точно никто не будет.

– А смеяться тоже не будут?

– Этого гарантировать не могу. Кто их знает, возьмут да засмеются.

– Но ты же не смеялся?

– Сравнила... Я философ.

Карауливший стоянку дядька в синем мундире показал, куда встать. Часы на фронтоне мэрии показывали одиннадцать. До обеда еще было время.

– Надо узнать, кто у них главный по канализации, – предложила Шишкина. – Ему все и расскажем.

– Не годится, – отрезал я. – Подумай сама: человек, может, ни разу иностранцев вблизи не видел, а тут приходят сразу два и говорят: «Мы у вас свои очки утопили, найдите их». Он будет шокирован, растеряется, забегает по этажам, и толку мы с него не поимеем. Такие контакты надо осуществлять опосредованно. У тебя тут знакомые есть?

– Может, и есть... Только как я их узнаю без очков?

– Тогда будем через моих. Главное – грамотно все изложить.

Мы прошли узким коридором, толкнули железную дверь и оказались в подобии бомбоубежища. Потолок этого огромного помещения был весь опутан сложным переплетением труб, шлангов и проводов, с которых свисали отсохшие концы изоленты, клочья паутины и таблички с названиями отделов. Под табличками теснились письменные столы, шкафы с документацией, стеллажи, тумбочки и перегородки. Меж ними сновали одинаковые люди в белых рубашках, рабочие муравьи бюрократического муравейника. Кое-где рубашки перемежались более либеральными нарядами дам. Одна из них сидела прямо напротив входа и сражалась с допотопной пишущей машинкой в две тысячи иероглифов. Согнувшись в три погибели, она подолгу водила пальцем по широченной матрице; отыскав нужный иероглиф, брала его на рычаг и наносила удар по листу, после чего ставила на место и принималась за поиски следующего.

Я пытался сообразить, к кому лучше обратиться, как вдруг печатающая дама решила разогнуть натруженную спину и заметила нас с Шишкиной.

– А-а-а! – обрадовалась она. – Дзинаида-сан!

– Знакомая? – спросил я.

– Ой, не вижу, – растерялась Шишкина.

– Доброе утро, – обратился я к даме. – Мы из университета.

– Помню, помню, – ответила дама. – Доброе утро. Как поживаете?

– Спасибо, – сказал я, – в целом неплохо. Но есть маленькие частности. Я бы даже сказал, есть серьезные проблемы. Которые требуют отдельного, обстоятельного разговора. И нам нужен человек, способный такие проблемы решать. Если вы не возражаете, я вам обрисую нашу проблему в двух словах. У нас очки в унитаз уплыли.

– Подождите минуточку, – не моргнув глазом, сказала дама и исчезла за перегородками.

– Смотри-ка, – повернулся я к Зинаиде. – Она даже имя твое помнит.

– А я всегда по имени представляюсь. Не люблю, когда они меня по фамилии зовут. У них некрасиво получается.

– Это как – «Сиськина»?

– Ну, типа того.

Дама вынырнула обратно из-за перегородок и повела нас этажом выше. Судя по всему, делу был дан ход. Табличка на кабинете, куда мы вошли, гласила: «Начальник общего отдела».

– Здравствуйте, – начал я с порога. – Мы из университета. Вот эту женщину зовут Зинаида Шишкина. Она математик. Крупный ученый в своей области, уникальный специалист. Случилось так, что ее очки уплыли, а без них научная работа невозможна. Положение крайне серьезное, и мы хотели бы просить вас о помощи.

Общий начальник сначала в смятении замахал руками, словно бы отгоняя стрекозу, но тут же овладел собой, нахмурил брови и нарисовал на лице озабоченность.

– Да, – произнес он. – Я понимаю, случай чрезвычайный. Не сомневайтесь, будут приложены все силы. Мы горды, что стали университетским городом. Для нас большая честь оказаться полезными столь высокоученым господам. Так что, вы говорите, случилось с вашими очками?

– Видите ли, – сказал я, – по некоторым косвенным признакам они должны сейчас находиться в канализационной сети.

– Так... – Начальник глянул на нас искоса и побарабанил пальцами по столу. – В таком случае обратимся в соответствующий отдел.

Отдел водопровода и канализации располагался на третьем этаже. Видимо, чем ниже в физическом мире находилась епархия того или иного начальника, тем выше ему полагалось заседать. Мы ввалились туда целой делегацией, и я еще раз изложил суть дела. Дальнейшее напоминало военный совет. На столе расстелили подробную карту городских канализаций, и лучшие стратеги отдела принялись вычислять наиболее вероятную траекторию шишкинских очков. Канализационный начальник сидел подбоченясь, как Кутузов в Филях, и следил за полетом мысли своих орлов. Зинаида кусала губы от волнения.

– Вадичек, – шепнула она, – скажи им, что они у меня сложнолинзные.

– Зачем? – удивился я. – Ни к чему это. Неровен час, Накаяма узнает и доложит куда надо. И потом, ты хоть объясни, что это такое.

– Ты разве не знаешь? Это значит бифокальные.

– Позвольте вопрос, – обратился к нам канализационный начальник. – Какого размера были ваши очки?

– Как это какого размера? – не понял я. – Вон, сами поглядите. Какого размера лицо, такого и очки.

– Действительно, – согласился он и что-то черкнул в своей бумажке. – Еще такой вопрос: в каком состоянии они уплыли? Я имею в виду: в сложенном или в развернутом?

– Падали они в развернутом состоянии, – ответила Зинаида, когда я перевел. – Но от удара могли и сложиться. Я точно не помню.

– Если сложились, то плохо, – сказал начальник. – У развернутых очков больше шансов за что нибудь зацепиться. Вот мы тут определили, где их следует искать. Здесь решетка, потом здесь, еще одна здесь и последняя здесь. Начнем вот отсюда, с улицы Накабяку. Сейчас снарядим бригаду, пусть проверят.

Последовало еще несколько вопросов о толщине стекол, цвете оправы, материале и изготовителе. Казалось, они вознамерились выловить все очки, когда-либо утопленные населением города в своих унитазах, и уже из этой кучи выбирать искомые.

– Особые приметы есть? – прозвучал последний вопрос.

– Сложнолинзные! – выдохнула Шишкина.

– Очень хорошие, – перевел я.

Начальник кивнул, дополнил спецификацию особой приметой и передал бумажку своим стратегам. Они поклонились и вышли – наверное, снаряжать водолазов. Нам предложено было подождать прямо в кабинете. Мы не возражали.

– Ты гляди, подруга – сказал я, – похоже, дело-то выгорает! Неужели и вправду выловят твои бифекальные?

– Вадичек, ты все никак не привыкнешь, что в Японии живешь. Это ведь страна высоких технологий! Тут все возможно.

Канализационный начальник подморгнул даме из бомбоубежища. Она вышла и через пару минут вернулась с подносом. Перед нами появились две чашки зеленого чая и блюдца с дрожащими кубиками какой-то желтоватой субстанции. Зинаида наклонилась к ним вплотную и изо всех сил прищурилась.

– Что это, Вадичек?

– Названия не помню, – ответил я. – Только помню, что к зубам сильно прилипает. Так что лучше глотай, не жуя. Для приличия можешь во рту немного поболтать.

– Я лучше вообще не буду.

– Как это не буду? Ты меня не позорь. В приличном месте находимся.

Начальник водопроводов и канализаций прислушивался к диковинным звукам чужестранной речи и, похоже, обессилел в догадках:

– Простите пожалуйста. Нельзя ли узнать, откуда вы к нам приехали?

– Отчего же нельзя? Мы приехали из России.

– Э-э-э-э-э... – удивился он.

И тут же спросил:

– В России холодно, да?

– Смотря где, – ответил я. – Страна большая. Если на севере, то холодно. А если на юге, то тепло.

– О-о-о-о-о... – только и сказал он.

Потом еще раз:

– Э-э-э-э-э...

И наконец:

– М-м-м-м...

После этого он надолго замолчал, сидел тихо, глядя то на меня, то на Шишкину, то на карту своих владений. Зинаида гоняла во рту желтый кубик, производя псевдожевательные движения. Проглотила, поморщилась, запила чаем.

– Слушай, Вадичек, я вот что подумала. Если бы к ним японец пришел за очками, их стали бы искать?

– Ну, начнем с того, что японец не пришел бы к ним за очками.

– Почему?

– А ты в Москве пошла бы за очками в мэрию?

– Ты меня за дуру держишь.

– Ну вот. А здесь нас за кого держат, как ты думаешь?

– За дураков?

– За иностранцев! Что в известном смысле то же самое. Иностранцам, как и дуракам, закон не писан. И не только здесь, кстати. В любом социуме, где живут более-менее спокойно и достаточно замкнуто, чужакам делают скидку. Ты совок вспомни – как тогда с иностранцами носились.

– Это политика была.

– Не только. У людей в мозгах это тоже сидело. Вот послушай. Когда я в институте учился, мы в сессию после каждого экзамена в «Пушкарь» ходили пиво пить. Хороший такой был пивняк, но долго приходилось ждать, пока принесут. Так мы каждый раз с собой негра брали. У нас в группе был парень из Уганды, и вот, как пиво долго не несут, мы ему говорим – мол, сходи, Петерс, поторопи их там. Действовало безотказно. Иностранец! И здесь то же самое. Мне один американец говорил, что ему нравится жить в Японии, потому что он ощущает позитивную дискриминацию.

– И насколько нам ее хватит, этой дискриминации?

– Пока не примелькаемся. Думаю, еще долго. Ты ж понимаешь, лет пять назад в этой деревне вообще ни одного иностранца не было. Конечно, если нас сюда налетит, как саранчи и мы вылезем из приготовленной для нас ниши, то тогда начнется негативная дискриминация. Особенно если будем канализацию засорять бифекальными очками и ходить по инстанциям с дурацкими просьбами. Да еще в рабочее время.

Зазвонил телефон. Начальник отдела взял трубку и через несколько секунд расплылся в самодовольной улыбке.

– Нашли, – сообщил он нам. – Моют.

– Что вы, что вы, – запротестовал я. – Мы и сами помыли бы!

– Что такое? – встревожилась Зинаида.

– Нашлись твои сложнолинзные.

Она подпрыгнула на стуле и радостно взвизгнула. Даже ослик Иа-Иа, когда ему вернули потерянный хвост, вел себя сдержаннее.

– Зацепились за первую же решетку, – отметил начальник. – Видимо, все-таки развернутые плыли. А помыть-то помоем, как же это вы сами будете? Хорошо, когда решетки стоят, правда?

– Хорошо, – кивнул я. – Еще хорошо, что она очки утопила, а не контактные линзы. Линзы, пожалуй, за решетку не зацепились бы.

– Да уж, – согласился он. – С контактными линзами было бы труднее.

– А у вас как вообще, – поинтересовался я, – много чего цепляется за такие решетки? Вы ведь их чистите, наверное?

– Конечно чистим, – сказал он. – В основном что попадается? Расчески, игрушки, цепочки всякие. Иногда браслеты. Два раза кошельки вылавливали и один раз вставную челюсть. Очки тоже встречаются, но редко.

– Хозяева не заявляют?

– Не припомню такого. Сегодня первый случай.

– А почему они не заявляют? Вот, скажем, вставная челюсть – дорогая же вещь!

– Ну, может стесняются. Или думают: зачем мне такая челюсть, которая во рту не держится? Лучше новую сделать, чтоб держалась. А может, просто в голову не приходит, что можно ее оттуда достать. Специально-то такой услуги не предусмотрено... Скажите пожалуйста, а где вы учили японский язык?

– Специально нигде не учил, просто живу здесь.

– Очень хорошо говорите.

– Я польщен.

– Ха-ха-ха! Какие слова знает – «я польщен»! Ну надо же! Наверное, голова хорошая, да?

– Нет, что вы, голова никудышная. Голова вот у нее хорошая, она ученая женщина, математик.

Ученая женщина торжествующе улыбалась. «Вот! А вы не верили!» – было написано на ее лице, хранившем отсвет высоких технологий, постиндустриальных ценностей и экономических чудес. Скептики были посрамлены и могли сушить весла.

Из коридора послышалось покашливание и несмелый стук. Дверь открылась. На пороге нарисовались два дюжих гегемона в зеленой униформе и залихватских банданах. Резиновые сапоги отливали фиолетовым.

– Простите за беспокойство, – сказали они хором и склонились в полупоклоне. Затем один подошел к начальнику, снова склонился и обеими руками протянул ему тряпичный сверток. Начальник принял его одной правой, потом подключил левую и по такой же двуручной схеме подал Зинаиде. Величие момента заставило ее встать. Она приняла драгоценный сверток в руки, с волнением развернула и недоверчиво поднесла содержимое к ноздрям.

– Не извольте беспокоиться, – сказал гегемон. – Продезинфицировано.

– Слышь, Шишкина, кончай нюхать, – сказал я. – Невежливо. Это просто хлоркой несет. Или аммиаком.

– Ваши? – спросил начальник.

– Мои, – подтвердила Зинаида. – И стекла целы.

Она водрузила находку на ее законное место и глазами младенца, впервые увидевшего мир, оглядела комнату и всех, кто в ней находился.

– Сенкью, – произнесла она с чувством. – Сенкью вери-вери мач!

На всякий случай я перевел.

Гегемоны сложились в пояснице и задом попятились к выходу. В дверях они выпрямились, и проскандировали:

– Огромное вам спасибо!

После чего поклонились так, что чуть не стукнулись лбами о коленки, – и, продолжая пятиться, исчезли за дверью.

– Видела? – спросил я Шишкину. – Нам сейчас предстоит это повторить.

Следующие полдюжины фраз вместили все известные мне в японском языке формулы благодарности. Глава канализационной службы радостно смеялся, крутил головой, говорил: «да нет, что вы! да нет, не стоит!», и под конец до того растрогался, что кинулся пожимать нам руки. По завершении рукопожатий я дал Зинаиде знак, и мы засеменили задом наперед по направлению к дверям. Наш прощальный поклон был настолько глубок, что у нее с носа опять слетели очки – на этот раз она сумела поймать их в воздухе и, вконец сконфуженная, выпрыгнула в коридор, причем не задом, а в нарушение всех правил передом. Мне пришлось заканчивать ритуал в одиночку, и последним, что я видел, была блестящая лысина нашего нового друга, в поклоне упершегося лбом в схематическое изображение канализационного люка на улице Накабяку.

Зинаида ждала на лестнице.

– Приделай к ним цепочку, – посоветовал я. – С цепочкой дальше шеи не упадут.

– Это все из-за их поклонов дурацких, – насупилась она. – В гостях кланяйся, в присутственном месте кланяйся. В сортире – и в том кланяйся!

– Что поделать, – вздохнул я. – Часть национальной культуры. Кстати, кланяешься ты неверно. Руки по швам только мужики держат. Ты должна руки сложить лодочкой, как будто тебе штрафной бьют, а ты в стенке стоишь. Казалось бы, нелогично, да? По идее должно быть наоборот, но именно в этой парадоксальности...

– Вадичек, – перебила она меня, – а что было бы, если бы мы не поклонились?

– Ровным счетом ничего. Мы же иностранцы, с нас какой спрос? Совершенно никакого. Мы могли там вообще нагадить посреди кабинета, никто слова не сказал бы. Они, кстати, и сами-то кланяются нечасто, разве что по службе.

– А зачем мы тогда кланялись?

– Да так... Для ради шоу.

Она фыркнула и стала спускаться по лестнице своей всегдашней царственной походкой. Она не была актрисой в душе. Импровизации в театре абсурда и кураж как способ существования ее не интересовали. Ее интересовали практические результаты. Максимум, что ее интересовало – это математические формулы. Говорят, что и в формулах есть своя красота. Если она могла эту красоту разглядеть, то за нее не стоило волноваться.

Дядька в синем мундире отвесил нам напутственный поклон, и фронтон мэрии остался позади. Вскоре позади осталась и историческая улица Накабяку. На нас надвигалась вывеска с огромным, три на три метра, иероглифом «сакэ». Судя по всему, Зинаиде он был знаком.

– Вадичек, – сказала она, – давай заедем в винный. Я тебе водку куплю.

– Не надо мне никакой водки, – отмахнулся я. – И так уже девать некуда.

– Как, – растерялась она. – Ведь ты же переводил...

– Это я из любви к искусству.

Она проводила вывеску беспомощным взглядом и уставилась вперед. Эскадрильи стрекоз пикировали на лобовое стекло и, не долетев до него считанных сантиметров, веером разлетались в стороны. Знал ли когда-нибудь этот край подобное нашествие насекомых? Едва ли. Они тоже были участниками спектакля, грандиозной массовкой, и сквозь их стаи уже прорисовывались контуры того, что здесь называли «интернациональным университетом» – центральной декорации, с размаху воткнутой прямо в рисовые поля дерзкой рукой Главного Режиссера.

 

 

 

 

 

 

О бинарных разбиениях

 

 

Любое множество может быть разбито на подмножества. Так написано в школьном учебнике математики. И это действительно так.

Множество из двух элементов можно разбить только пополам. А еще можно вовсе не разбивать. Для трех элементов таких схем существует пять: не разбивать, разбить на три равные части, и трижды на две неравные. Количество возможных разбиений называется числом Белла, его можно посчитать по специально выведенной рекуррентной формуле. Для четырех элементов оно равно 15, для десяти – 115975, а для ста (знающие комбинаторику не дадут соврать) представляет собой 116-значное число.

Столь стремительный рост делает практически невозможным точное вычисление числа Белла для больших множеств. Его можно только оценить асимптотически. Вот, например, каким оно будет для шести миллиардов:

 

10 45.500.000.000

 

Единица, а после нее – сорок пять с половиной миллиардов нулей. Примерно столько вариантов разбиения дает нам множество из 6.000.000.000 элементов.

Так говорит теория. Понятно, что практические нужды не требуют такого разнообразия. Любая конкретная задача обходится куда меньшим числом вариантов.

Возьмем наглядное и поучительное множество, возьмем фауну. Биологи поделили фауну на типы. Она теперь состоит из пластинчатых, кишечнополостных, щетинкочелюстных, членистоногих, иглокожих – и далее, вплоть до хордовых. Стройно, научно, практично. Разве что не очень подробно. Но это не беда – внутри типов предусмотрены классы, отряды, семейства, роды и виды. Если не копать еще глубже, то фауну можно считать состоящей из зайца-русака, зайца-беляка, рака-отшельника, мухи-дрозофилы, китовой акулы, бычьего цепня и лошади Пржевальского.

Такое разбиение удобно биологам. Но представителям фауны оно неудобно. Бычьему цепню нет дела до разницы между зайцем-беляком и зайцем-русаком. Он делит фауну на быков, небыков и цепней. Такому тройственному разбиению его научила эволюция. А еще популярнее бинарные разбиения. Черепахи и нечерепахи. Махаоны и немахаоны. Амёбы и неамёбы. Слоны и неслоны.

Так понятнее. Так лучше. Если ты слон, то отличить слона от неслона тебе гораздо проще, чем отличить комара от мухи. И если перед тобой неслон, то какая разница, зебра он или пантера? Хоботом ему по рогам, и вся любовь. Биологи потом разберутся.

С шестью миллиардами дело обстоит сходным образом. Можно, конечно, делить их на расы, этносы, субэтносы и прослойки. Можно измерять черепа, штудировать древние рукописи и сравнивать глагольные формы. Можно находить общее и необщее, выявлять скрытые связи, рисовать мозаичную картину мира и радоваться ее многоцветности. Всё это делается. Но бинарные разбиения никуда не уходят. Они слишком удобны.

Если ты не аид, то ты гой.

Если не ром, то гаджо.

Если не мусульманин, то гяур.

Если не японец, то гайдзин.

В основе всего базовая оппозиция «свой-чужой». Но от разбиения к разбиению – какие переливы, какие смены коннотаций, какие перепады по количеству и по качеству! Ясно, например, что гяуров наберется на миллиард меньше, чем гаджо. И даже ясно, почему. Быть гяуром в наш век опаснее. Хотя, возможно, быть гаджо для кого-то обиднее. Масса нюансов, бездна смысла, простор для анализа. И только сами разбиения по-прежнему жестки и ненарушимы. Перестать быть гяуром еще как-то можно – но вот из гаджо ты хрена с два пролезешь в ромалэ. И из гайдзинов тоже – хрена с два куда пролезешь. Про гоев и говорить нечего.

Если взять все эти разбиения и наложить друг на друга, произвести этакое многослойное маскирование – какая жуткая картина предстанет нашему взору! В какое дикое количество «чужих» подмножеств попадет каждый из нас!

Ведь любому ясно: нельзя быть японско-цыганским аидом и совершать при этом намаз. Потому, например, пишущий эти строки является одновременно гоем, гяуром, гаджо и гайдзином. Это по меньшей мере – на самом деле список будет гораздо обширнее. Я не папуас, не пигмей, не малагасиец, не гаваец и не чеченец – а ведь всё это тоже как-то называется! Если же выйти за рамки антропологии с этнографией, если взглянуть шире – сколько еще нагромоздится несимметричных бинарных разбиений!

Богема и быдло. Асы и чайники. Деды и салаги. Хакеры и ламеры. Морские волки и сухопутные крабы. Партийные и беспартийные. Воры в законе и фраера. Нормальные пацаны и лохи. Цивилизованные люди и варвары. Свои и чужие... Свои и чужие... Свои и чужие...

На каждом из нас негде ставить клейма. Мы все в стигмах с головы до ног. Мы живем на планете отверженных. Как же мы живы до сих пор?

А вот так и живы. Нельзя сказать, чт






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.