Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассуждение пятое: о склонности прекрасных и достойнейших дам питать любовь к мужам доблестным, а храбрых мужей — обожать смелых дам 4 страница






Когда ее перевозили из замка Блуа в крепость Амбуаз — более суровую тюрьму, едва переступив порог и выйдя наружу, она обернулась и подняла глаза к портрету своего деда, короля Людовика XII, высеченного из камня верхом на коне в очень грациозной и воинственной позе. Приостановившись и созерцая его, она произнесла перед всеми, кто сбежался туда, любуясь ее благородным видом и уверенными манерами: «Если бы изображенный тут был жив, он бы не позволил увести свою внучку пленницей и обходиться с ней подобным образом». И, не вымолвив более ни слова, продолжила свой путь. Надо думать, в сердце своем она возносила мольбы к душе покойного, прося отомстить за свое заключение; подобно ей поступали некоторые заговорщики, замышлявшие погибель Цезарю: отправляясь на кровавое дело, они обращали взор свой к статуе Помпея и шепотом призывали тень его руки — некогда столь несокрушимой — помочь им докончить то, что они задумали. Может статься, и то, что наша принцесса воззвала к душе умершего, ускорило смерть монарха, который так ее оскорбил. Дама, столь мужественная в сердце своем, да еще помышляющая о мести, способна внушить немалые опасения.

Мне вспомнилось, что покойный ее супруг, господин де Гиз, получил смертельную рану, когда она была в его военном лагере, прибыв туда, чтобы повидаться с ним, несколькими днями ранее. Когда он прискакал, раненный, она прибежала к нему, спустившись к выходу из жилища, где он разместился, вся испуганная и заплаканная, и, обменявшись с ним приветствием, внезапно воскликнула: «Возможно ли, чтобы совершивший это и тот, кто направлял его руку (она подозревала господина адмирала), так и остались безнаказанными? Боже, если есть справедливость — а она должна быть, — отмсти за все, иначе…» Но тут супруг прервал ее, сказав: «Душа моя, не оскорбляйте Господа такими речами. Если Он сам ниспослал мне кару за мои прегрешения, да пребудет воля Его и да святится имя Его вовеки. Если же это исходит от кого другого — то коль скоро Ему отмщение, то Он и воздаст, без вашего участия». Но как только он умер, она так ополчилась на убийцу, что его четвертовали, привязав к четверке лошадей, а тот, кого она сочла подлинным виновником, был убит спустя несколько лет (о чем я надеюсь в своем месте поведать), по ее же наущению, ее сыном (это я видел собственными глазами), которого она с рождения натравливала, убеждала и заклинала, с нежной юности растя его для отмщения; и наконец она добилась полного исполнения мстительных замыслов.

Помыслы и мольбы крепких духом жен и матерей могут оказывать сильное действие; так, насколько я помню, Карл IX, объезжая свои владения и прибыв в Бордо, заключил в тюрьму барона де Бурназеля, весьма смелого и благородного дворянина из Гаскони, обвиненного в убийстве другого дворянина, своего земляка по имени Латур. Поговаривали, что навет был ложным. Вдова покойного так рьяно требовала наказания виновного, что при дворе и в королевских покоях стали опасаться, как бы бедному барону вправду не отрубили голову. Благородные кавалеры и дамы пришли в большое волнение и стали прилагать все силы, чтобы спасти ему жизнь. Короля и королеву дважды просили о помиловании. Но этому решительно воспротивился господин канцлер, требуя, чтобы правосудие свершилось. Король хотел, чтобы все обошлось; он сам был молод — и ничего так не хотел, как спасти несчастного, известного при дворе своим любезным обхождением; и господин де Сипьер желал того же. Меж тем день казни приближался — и все удивлялись бездействию двора. Но тут господин де Немур, который любил беднягу барона (с коим некогда делил тяготы войны), бросился к ногам королевы, умоляя ее даровать осужденному жизнь. Он просил так пылко и красноречиво, что прощение ему было обещано; тотчас с посыльным офицером передали приказ освободить барона из тюрьмы — это случилось как раз тогда, когда его уже выводили на казнь. Жизнь де Бурназеля была спасена, но он испытал такой страх, что следы его навсегда запечатлелись в чертах его лица, оставшегося смертельно бледным. Такую же мертвенную белизну я видел сам, как уже говорил выше, на лице господина де Сен-Валье, тоже едва избегнувшего топора в знаменитом деле господина де Бурбона.

Меж тем вдова Латура не дремала: на следующий день она стала искать встречи с королем в церкви, куда он отправился к мессе, и там бросилась к его ногам. Она показала ему своего сына, коему могло быть от силы два или три года, и сказала: «Сир, если уж вы оказали милость убийце, что лишил этого ребенка отца, умоляю заранее простить и младенца, ибо, как только он подрастет, он воздаст презренному по заслугам». С того дня, как я слышал, мать каждое утро будила свое дитя, показывая ему окровавленную рубашку, в которой был убит ее супруг, и трижды повторяя: «Приглядись к ней хорошенько и запомни: если, когда вырастешь большим, ты не покараешь убийцу — я лишу тебя наследства». Какая страстная женщина!

Когда я обретался в Испании, я там слышал об Антонио Рохасе; то был один из самых храбрых, воинственных и тонких людей, известный рубака, а притом столь любезный, что и среди испанцев мудрено отыскать подобного; и вот он возжелал сделаться священником и принять постриг. Однако в день, когда ему нужно было читать свою первую мессу — он уже направлялся, облачившись в праздничные одеяния, с потиром в руках к главному алтарю, — вдруг услышал, что его мать вослед ему шепчет: «Ah! vellaco, vellaco, mejor sé ria de vengar la muerte de tu padre que de cantar missa» (Ах, несчастный и презренный! Лучше бы тебе отомстить за смерть родителя, чем распевать мессы). Этот голос так западает ему в сердце, что он бестрепетно сворачивает с полдороги — и отправляется переодеваться. Сделав вид, будто ему стало плохо с сердцем, и отложив все до следующего раза, он удаляется в горы к лесным братьям и там завоевывает такой почет и уважение, что становится предводителем, совершает много дерзких налетов и краж, мстит за смерть своего отца его убийцам (одни утверждают, что он был убит в схватке, другие — что по приговору суда). Историю эту мне поведал один из настоящих лесных братьев, некогда ходивший под его началом; он превозносил своего атамана до небес и клялся, что сам император Карл не мог с ним совладать.

Возвращаясь к госпоже де Немур, добавлю, что король долго не удерживал ее в тюрьме, а причиной тому стало вмешательство господина д’Эскара; монарх велел ее выпустить и отправить в Париж к господам герцогу Майеннскому и герцогу Немурскому, а также другим принцам из Лиги, посылая с ней слова примирения и забвения всего, что случилось, дабы мертвых оставили мертвым, а живые бы заключили мир. Но, по сути, король добился от нее лишь обещания передать его письмо. Прибыв же на место, она, прежде всего прочего, вволю оплакала погибших и лишь после того передала королевский пакет. Герцог Майеннский составил ответ и спросил ее, советует ли она отсылать его. Она же отвечала: «Сын мой, я здесь не для того, чтобы советовать, а лишь передаю то, о чем меня просили. Вам решать, что вы должны или не должны делать. Призываю лишь ваше сердце и совесть подсказать вам ответ. Что касается меня, я выполнила свое — и умолкаю». Но тайно продолжала разжигать огонь розни и поддерживала его очень долго.

Много было таких, кого весьма удивило, что столь мудрый и осторожный монарх — один из самых ловких людей в королевстве — сделал эту женщину своей посланницей, перед тем так ее оскорбив, что у нее ни сердце, ни душа не должны были лежать к примирению, а искали, как бы его провести. Говорили, что такой совет дал маршал де Ретц, в свое время нечто подобное посоветовавший и королю Карлу, с целью склонить жителей Ла-Рошели к миру и послушанию своему суверену: послать туда господина де Лану, а дабы тот мог заслужить большее доверие, позволить ему разогревать сердца и воспалять души против королевской власти, вести жестокую войну с ней и своими суждениями побуждать ларошельцев сопротивляться законному монарху. Но все это при условии, что, когда его призовут либо сам король, либо его верховный наместник герцог Алансонский, Де Лану тотчас покинет город. Тот исполнил и одно, и другое: и воевал, и выбрался оттуда, как только приказали. Но при этом он так хорошо обучил тамошних жителей военной науке, преподал им такие добрые уроки и так их распалил, что они натянули нам нос. Многие считали, что ничего дурного не произошло, но я сам был свидетелем всему, что там творилось, и надеюсь высказать свое мнение о сем в ином месте. Вот чьим суждениям доверился французский король, хотя такого советчика лучше бы счесть шарлатаном и низким льстецом, чем назначать маршалом Франции.

Еще добавлю несколько слов об упомянутой ранее госпоже де Немур. Слышал я, что, когда создавали Лигу и показывали этой даме списки примкнувших к ней городов, она, не отыскав там Парижа, все повторяла сыну: «Сын мой, еще ничего не сделано, нам нужен Париж. Если вы его не заполучите — считайте, что у вас ничего нет». Она твердила и твердила о Париже, пока там не появились баррикады.

Вот как благородное сердце всегда тяготеет к возвышенному, и здесь уместно вспомнить маленькую историю, вычитанную мною из одной испанской книжки под названием «La Conqista de Navarra»[61]. При короле Жане это королевство было захвачено правителем Арагона. Чтобы отвоевать его, Людовик XII послал туда армию под предводительством господина де Ла Палиса. Через посредство этого господина де Ла Палиса, привезшего его послание, монарх передал донье Екатерине, что приглашает ее во Францию, где она будет жить вместе с королевой Анной, его супругой, в ожидании, пока сам король, вместе с господином де Ла Палисом, попытается вернуть похищенные у него земли. Королева же, в великодушии своем, ответствовала: «Как, сударь? Я думала, что король, ваш повелитель, посылает вас ко мне, чтобы водворить меня в собственном моем королевстве и вступить в Памплону вместе со мною. Я уже подготовилась — и решилась сопровождать вас, а тут вы предлагаете мне направиться в Париж ко французскому двору? Какое дурное предзнаменование для меня: оно не сулит удачи. Видно, мне не суждено вернуться в родной город». Как она предсказала — так и случилось.

А вот что произошло с госпожой герцогиней де Валентинуа: когда кончина короля Генриха казалась неминуемой и его самочувствие почти не оставляло надежд, ей передали приказ удалиться из его парижского замка, не входить более в его опочивальню. Это сделали как для того, чтобы не помешать ему обратиться к Богу, так и из-за враждебности к ней многих властительных особ. Когда же она подчинилась, у нее потребовали еще вернуть несколько перстней и драгоценных вещиц, принадлежавших короне. И тут она внезапно спросила у господина, что явился к ней с этим поручением: «Как, неужели король умер?» — «Нет еще, сударыня, — отвечал тот. — Но это не замедлит случиться». — «Пока у него осталось жизни хоть на мизинец, — сказала она, — пусть мои недруги знают, что я их не страшусь и не стану им повиноваться, пока монарх еще дышит. Мое мужество не поколеблено. А умри он — я не пожелаю его пережить; тогда, какая бы горечь ни досталась мне в удел, она покажется сладостной по сравнению с моей утратой. Так что жив король или нет — а враги мои мне не страшны».

Так эта почтенная госпожа выказала величие собственного сердца. Но рассказывают, что она не умерла, как предрекала. Хотя чувствовала много раз, как к ней подкрадывается смерть, она не пожелала ей поддаться — и продолжала жить, чтобы показать врагам свое бесстрашие. Помня, как они сгибались и ползали перед нею, она не хотела делать того же перед ними и являться им с угодливой миной из одного опасения кого бы то ни было раздражить. Случилось другое: не прошло и двух лет, как они сами нашли ее и более чем когда-либо старались завоевать ее дружбу. Я все это видел и говорю: у властителей обоего пола мало стойкости в привязанностях; они легко примиряются с теми, кто им был противен, уподобляясь мошенникам на ярмарке; так они любят, но так же и ненавидят — чего мы, малые мира сего, не можем себе позволять. Ведь нам завещано биться, мстить и умирать и — сколь бы трудным ни было положение — заключать союзы весьма щепетильно, уравновешенно и торжественно, если мы считаем, что так будет лучше.

Достоин восхищения поступок столь решительной особы; впрочем, такие, как она, радея о делах государства, всегда делают несколько больше обычных людей. Вот почему наш покойный король Генрих III и королева-мать вовсе не любили своих придворных дам, умы и языки коих были заняты тем, как шла жизнь в королевстве, и носы вострились туда же, — ибо думать о важных вещах и касаться их разрешалось лишь высокородным наследницам, как говаривали их величества, — поскольку от этого зависела их судьба; или, по меньшей мере, такие заботы пристали тем, кто, как мужчины, проливают пот и натруживают руки, чтобы поддерживать порядок; они же, удобно сидя в креслах перед горящим очагом, лежа на кушетках или на подушках, только и делали, что вели пересуды о высшем свете и французских делах, — словно от них что-то зависело. На что однажды весьма живо откликнулась одна из великосветских остроумиц (об имени коей умолчу), после того как высказала все, что имела, о первых Генеральных штатах в Блуа. Их величества прочитали ей легкую рацею, советуя обратиться лучше к домашним заботам и молитвам; она же, будучи чуть-чуть слишком бойкой на язык, отвечала: «В те поры, когда принцы, короли и великие мира сего отправлялись за море и совершали подвига на Святой земле во имя Креста Господня, нам, слабым женщинам, конечно, было позволительно лишь плакать, причитать, давать обеты и поститься, прося Всевышнего даровать им доброе путешествие и скорое возвращение; но теперь, когда мы видим, что они делают не более нас, нам не стыдно говорить обо всем: ведь о чем бы мы стали просить Господа, если в поступках своих они таковы же, как и мы?»

Слова довольно дерзкие — и стоили они ей дорого: лишь с большим трудом ей удалось получить прощение, притом — не случись некоего обстоятельства, о котором речь пойдет позже, — примирения бы не было, а наказание ее ждало весьма огорчительное и оскорбительное.

Не всегда полезно давать волю язычку, когда острое словцо само на него просится; видывал я многих, кто не умел управлять собой, — ведь злоязычные натуры столь же ретивы и брыкливы, как арабский скакун; и если засвербит у них во рту от колючей шуточки — они уж ее выплюнут, не проглотят и не пожалеют ни родных, ни друзей, ни знатных вельмож. При нашем дворе встречалось много светских персон с таким расположением духа, их даже прозвали Маркиз (или Маркиза) Сладкоуст, хотя держались при них настороже.

Теперь же, описав благородство некоторых досточтимых особ при жизни, пора коснуться и того, как прекрасно вели себя другие на пороге могилы. Не вдаваясь в дебри давно минувших времен, приведу лишь случай с госпожой регентшей, матерью великого нашего короля Франциска. В свое время — как я видел и слышал — это была как нельзя более миловидная принцесса, притом весьма светская, даже в преклонных своих годах. И терпеть не могла, когда при ней заговаривали о смерти, даже если то оказывался священник, читающий проповедь. «Как если бы, — говаривала она, — им не достаточно известно, что все мы однажды умрем; такие проповедники заводят об этом речь, когда не знают, о чем еще говорить, — словно школьники, не вызубрившие до конца урок, — и, как люди несведущие, суются в царство смерти, о котором не ведают». Кстати, покойная королева Наваррская, ее дочь, не более матери любила, когда заводили подобные песни и угрожали неотвратимой погибелью.

Когда же и ей настала пора умирать, покоясь в постели за три дня до кончины, она вдруг увидела, что спальня ее наполнилась светом, словно брызнувшим в окна. Она стала бранить служанок, зачем развели такой жаркий и яркий огонь. Они же отвечали, что угли едва тлеют; это лунный свет озарил все вокруг. «Не может того быть, — возразила она. — Ныне луна на ущербе — и в этот час не способна так сиять». Внезапно она велела отдернуть занавеси — и все заметили комету, свет от которой падал прямо на кровать. «Ха! — воскликнула она. — Вот предзнаменование, какого не дождаться низкорожденным. Лишь нам, великим мира сего, Господь ниспосылает такие знаки. Закройте окно: эта комета предсказывает мне скорую смерть. Надобно подготовиться». На следующее утро она послала за своим исповедником и исполнила все, что должна сделать добрая христианка, хотя врачи уверяли, что дела ее далеко не так плохи. «Если бы я сама не видала предвестия своей смерти, — отвечала она, — я бы тоже не поверила, ибо не чувствую себя достаточно плохо». И поведала им о мрачном предзнаменовании. Не прошло и трех дней, как она покинула этот бренный мир и предстала перед Всевышним.

Не могу поверить, чтобы знатные особы — притом недурные собой, юные и благородные — имели бы меньше причин печалиться, переходя из суетного нашего мира в вечный, нежели прочие; но при всем том я мог бы назвать не одну, бестрепетно взглянувшую в лицо смерти — подчас по собственной воле, хотя сначала сама мысль о ней казалась им горькой и отвратительной.

Покойная графиня де Ларошфуко из дома де Руа — на мой вкус и по суждениям других, одна из самых прекрасных и приятных женщин Франции, — когда ее проповедник (ведь, как всем известно, она была реформаткой) сообщил ей, что уже не время думать о мирском и близок час, когда ей суждено предстать пред Господом, ибо Небеса уже призывают ее и пора отринуть житейскую тщету, каковая ничто перед райским блаженством, — сказала ему: «Как прекрасно, господин пастор, слышать все это тем, кто не испытал большого удовольствия от благ сего мира и уже ступил на край могилы; мне же, еще не распростившейся с юностью и наслаждениями в дольнем мире — не говоря уже о красоте, — слышать ваши сентенции куда как горько. Но хоть у меня более поводов любить эту жизнь, нежели у кого бы то ни было другого, — мне подобает выказать благородство помыслов и заверить вас, что принимаю смерть с легкостью, как самое низкое, отверженное, гнусное, уродливое и старое создание Господне». Затем она истово начала петь псалмы — и с тем умерла.

Госпожа д’Эпернон из дома де Кандаль была настигнута столь внезапным недугом, что распростилась с жизнью за шесть или семь дней. Она испробовала все средства избежать гибели, умоляя о помощи Бога и людей, вознося весьма благочестивые моления, а все ее друзья, служанки и челядь молились за нее, ибо ее очень злило, что придется покинуть земную юдоль в столь нежном возрасте; но когда ей доказали, что надобно, укрепясь духом, распроститься с надеждой, ибо никакое снадобье уже не поможет, она воскликнула: «Неужто так? Тогда оставьте попечение — и я найду в себе смелость решиться». Таковы были ее подлинные слова. Она воздела прекрасные белые руки к небесам и соединила ладони, затем с ясным лицом и твердым сердцем приготовилась терпеливо встретить конец, по-христиански отвращаясь от бренности нашего мира; и вскоре, в молитвах и набожном рвении, эта дама — столь пригожая и любезная, что трудно было в то время найти другую, равную ей, — испустила дух в возрасте двадцати шести лет.

Говорят, что не подобает хвалить близких, но и прекрасную истину скрывать отнюдь не следует. А посему я собираюсь воздать должное госпоже д’Обетер, моей племяннице, дочери моего старшего брата, ибо все, кто видел ее при дворе либо в иных местах, согласятся, что она оставалась одним из самых красивых земных созданий — совершенных и душою и телом, — какие только встречаются в дольнем мире. Дивно развитые формы ее радовали глаз, не говоря уже о прелестном, исполненном очарования лице, о росте и манерах, а ее ум поражал необычной остротой и познаниями; говорила же она весьма чисто, в речи ее была естественная гармония, без ужимок — и она слетала с уст плавно и светло, заходил ли разговор о вещах серьезных или о светских пустяках. Никогда я не встречал женщины, столь похожей, по моему разумению, на королеву нашу Маргариту — и статью и достоинствами; то же я однажды слышал и от королевы-матери. Здесь сказано достаточно, чтобы воздержаться от иных похвал, что я и сделаю: те, кто видел ее, не станут (я в этом уверен) меня опровергать. Случилось так, что на нее напала какая-то хворь, которой не могли распознать врачи, утратив всю свою латынь; притом ей почудилось, что ее отравили; не стану намекать, откуда шло зло, но Господь всевидящий отомстит, а возможно, и люди в том Ему поспособствуют. Она сделала Все, чтобы помочь себе, — но не потому, как сама говорила, что боялась умереть (она утратила какой бы то ни было страх перед могилой после потери мужа, хотя он не был ни в чем ей ровней и вовсе ее не стоил — даже тех прекрасных слез, что пролились после его кончины из ее очаровательных глаз); но ей хотелось бы пожить еще немного, чтобы позаботиться о малолетней дочери, которую она очень любила, — вот причина, что может считаться доброй и разумной, а сожаления о таком муже, по-моему, дело пустое и не стоят того, чтобы принимать их всерьез.

Исследовав свой пульс и найдя его лихорадочным (сама знала толк в этих вещах), она поняла, что нет ей лекарства и спасения, а потому, за два дня до кончины, послала за дочерью и прочла ей весьма назидательные и уместные наставления, призвав любить Господа и жить разумно (и я не знаю матери, которая смогла бы сделать это лучше — как в том, что касалось светской жизни, так и в разъяснении того, как сподобиться Божьей благодати). Закончив поучения, она благословила дочь и попросила не смущать более своими слезами мир и покой ее души, готовой отлететь к Господу. Затем велела принести зеркало и весьма внимательно всю себя оглядела, промолвив: «Ах, как же мое лицо предает меня в самой болезни, оставаясь таким же, как прежде (а надо сказать, выглядела она прекраснее, чем когда-либо); но ничего: вскоре придет смерть, которая наведет свой порядок, и тебя в могиле пожрут черви и гниль». А на пальцах у нее было множество колец и перстней; посмотрев на них, на прелестные свои руки, она сказала: «Вот светская мишура, которую я когда-то так любила; теперь же с легким сердцем оставляю ее, чтобы в мире ином меня одарили другими, прекраснейшими и совершеннейшими украшениями». Потом, бросив взгляд на сестер, плакавших навзрыд у ее изголовья, стала успокаивать их, прося принять без возмущения то, что ниспослано Господом нашим; ведь, любя ее от всего сердца, они не должны печалиться о том, что ей самой несет радость и благодать; а ее дружеское участие и любовь к ним, никогда не угасавшие, пребудут вечными; так призывала она их — равно как и свою дочь — радоваться вместе с ней; а видя, что слезы полились еще сильнее, добавила: «Милые сестры, если вы меня любите, почему не возвеселитесь вместе со мной, что я меняю жалкую жизнь на счастливую? Душа моя, устав от стольких тягот, желает освободиться от земных уз и обрести покой подле Иисуса Христа, нашего Спасителя; вы же полагаете, что ей надобно быть привязанной к этому бренному телу, переставшему быть ей домом и сделавшемуся тюрьмой. Умоляю вас, дорогие сестры, перестаньте печаловаться».

Она произнесла еще немало по-христиански утешительных слов — и вряд ли какой-нибудь великий доктор теологии сказал бы лучше ее. Но более всего она желала видеть госпожу де Бурдей, свою матушку; она все просила сестер послать за нею и часто повторяла: «О боже! Ответьте, сестрицы, приехала ли госпожа де Бурдей? Ах, как ваши посланцы медлят! Они не удосужились поторопиться и, верно, останавливаются там, где надо и не надо». Матушка ее наконец все же прибыла, но не застала дочь в живых, так как та отошла в лучший мир за час до того.

Она и меня очень просила призвать — поскольку всегда называла своим драгоценным дядюшкой — и послала нам свое прощальное приветствие. Она приказала после своей смерти вскрыть тело, к чему ранее отнеслась бы с негодованием, но теперь ей хотелось, чтобы причина ее смерти была явлена близким: это могло бы охранить их жизнь и жизнь ее дочери, «ибо, — повторяла она, — надо признать, что мне подсыпали яду пять лет назад, вместе с моим дядей Брантомом и сестрой графиней де Дюрталь; но, быть может, я приняла отравы более других. Нет, я не желаю никого обвинять — боясь ошибиться и отягчить Душу ложным наветом, ибо желаю сохранить ее незапятнанной, чтобы она полетела прямо к Господу, сотворившему ее».

Я никогда не закончу, если буду рассказывать все, ибо ее рассуждения были пространны и в них ничего не позволяло заподозрить слабость тела и угасание духа. Среди прочего упомяну лишь об одном дворянине, ее соседе, большом острослове, любившем пускаться с ней в шутливые беседы. Он также явился, и она ему сказала: «Ах, друг мой! Удар, что я получила, заставляет сдать на милость победителя и язык, и клинок, и все прочее. Прощайте!»

Врач и сестры хотели заставить ее принять какое-то сердечное снадобье, но она его отвергла. «Ведь оно уже не поможет, — проговорила она, — лишь продолжит страдания и отдалит миг покоя». И просила, чтобы ее более не тревожили, несколько раз повторив: «О господи, как смерть сладка! И кто бы подумал?» А затем тихо-тихо отдала богу душу, не потревожив нас ни одним уродливым движением, никаким гнусным знаком, коим смерть обычно запечатлевает свой приход.

Госпожа де Бурдей, ее мать, не замедлила последовать за ней: потеря столь достойной дочери за полтора года свела ее в могилу; семь месяцев она проболела, пребывая в меланхолии, то обретая надежду исцелиться, то теряя ее. Но с самого начала она решила, что ей не выбраться, и не глядела с отвращением в лицо скорой гибели; никогда не молила Господа продлить ее дни и вернуть здоровье, а лишь просила ниспослать ей терпение в горестях и тихую смерть, без мучений и судорог. Так и было: мы даже решили, что она задремала, — так кротко она отошла в иной мир, не двинув ни рукой, ни ногой, не вперяя исполненного ужасом взора, не строя отвратительных гримас, но тишайше смежив очи, и осталась в смерти столь же красивой и совершенной, каковою была при жизни.

Конечно, большое несчастье умирать вот так, не дожив до преклонных лет! Но думаю, быть может, Небеса, не желая, чтобы столь чистые светильники, от сотворения мира озаряющие лучезарный свод, потратили себя здесь без остатка, и превращают их в новые звезды, чтобы те нам светили, подобно тому как наш земной путь озаряли их прекрасные глаза.

Прибавлю, впрочем, и еще кое-что.

Вы, наверное, не забыли госпожу де Баланьи, сестру нашего храброго Бюсси, во всем похожую на брата. Когда Камбре был осажден, она сделала все, что могла, дабы отвратить взятие города; но после многих стараний и благородных ухищрений, видя, что ничего не помогает — и город обречен перейти к врагу, а цитадель тоже не продержится, — не в силах вынести душевную муку и покинуть свои владения (ибо ее супруг и она именовались принцем и принцессой, владетелями Камбре и Камбрези — титулом, который среди большинства народов считается ужасно дерзким, если принять во внимание их положение простых дворян) — угасла, смертельно пораженная скорбью на поле славы. Некоторые утверждают, что она по своей воле приняла смерть, — хотя и находят подобное деяние более языческим, нежели христианским. Однако остается достойной хвалы ее благородная стойкость и примечателен тот выговор, какой она сделала супругу в час своей кончины. «Что осталось тебе, Баланьи, — молвила она, — как можно жить, претерпев столь злосчастное поражение и сделавшись посмешищем и потехой всего света, чтобы на тебя показывали пальцем, вспоминая, что бывал ты в большой славе и возвышался над многими? Ныне ожидает тебя низкий удел, если не последуешь за мною. Учись же у меня, как подобает умирать, не переживая падения и осмеяния». Знаменательно, когда женщина учит нас жить и умирать. Впрочем, он не поверил ей — и не последовал за нею: через семь или восемь месяцев, отринув воспоминания о столь доблестной супруге, он вступил в брак с сестрицей госпожи де Монсо — прекрасной собою, не спорю, и весьма добродетельной девицей; так он показал всем, что желает жить — чего бы то ему ни стоило.

Конечно, жизнь хороша и приятна; но достойна всяческих похвал и благородная возвышенная смерть, подобная той, что избрала сия особа, каковая — если принять, что она погибла от горя, — поступила против женской натуры, коей (как утверждают многие) свойственно то, что противно естеству мужчины, а именно умирать от радости и в радости.

Вспомню еще лишь одну историю, приключившуюся с мадемуазель де Лимёй-старшей, одной из фрейлин королевы, умерших при дворе. Пока она болела, ее ротик не закрывался: она непрестанно говорила, ибо была завзятой говоруньей — едкой на язык и ранящей им метко и наверняка; а к тому же — весьма хороша собой. Когда подошел ее смертный час, она призвала к себе своего лакея, — а у каждой фрейлины при дворе был свой лакей; так вот, ее лакей, прозывавшийся Жюльеном, превосходно играл на скрипке. «Жюльен, — велела она ему, — возьмите скрипку и играйте до тех пор, пока не увидите, что я уже умерла, — ибо все идет к тому. И исполняйте „Поражение швейцарцев“ с сугубым старанием, а когда дойдете до слов „все кончено“ — повторите их пять или шесть раз, и так жалостливо, как сумеете». Он так и сделал, а она подтягивала голосом; когда же дошел черед до слов «все кончено» — она повторила их дважды, а затем, повернувшись и обратившись к тем, что стояли по другую сторону изголовья, вымолвила: «Вот теперь-то и правда всему конец, да оно и к лучшему» — и с этими словами отошла. Вот веселая и радостная кончина. Рассказ о ней я слыхал от двоих ее подружек, достойных доверия и бывших свидетельницами сего действа.

Если существуют женщины, способные умереть от радости или радостно принять кончину, — немало было и мужчин, поступавших так же; например, подобное можно прочесть о великом Папе Льве, умершем от ликующего возбуждения духа, когда узнал, что французов изгнали из королевства Миланского, — настолько он нас ненавидел!

Покойный господин великий приор Лотарингский возжелал однажды послать к Леванту две свои галеры под водительством капитана Болье, одного из своих наместников, о котором я уже упоминал в ином месте. Этот капитан охотно взялся за дело, поскольку был храбр и воинствен. Когда он подплывал к архипелагу, ему встретился большой венецианский корабль, богатый и хорошо вооруженный. Он обстрелял венецианца из пушек, но тот ответил ему тем же и с первого же залпа снес две скамьи с каторжниками и убил помощника, коего звали капитаном Панье — хорошего товарища в бою и в застолье, успевшего перед смертью только пошутить, обыграв свое имя: «Хоть сам Панье не из Шампани, но шампань из Панье зато хлещет красней бордо. Так чего жалеть о пустом бурдюке, когда пролито вино». Удачное словцо скрасило его последнюю минуту. А господину Болье пришлось отступить, поскольку тот корабль оказался ему не по зубам.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.