Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Дневник Эдуарда. От стариков проку мало.
(продолжение)
От стариков проку мало. Вовенарг 8 ноября Старая чета Лаперузов снова переехала. Их новая квартира, в которой я еще не бывал, расположена в бельэтаже, в закоулочке, образуемом улицей предместья Сент-Оноре недалеко от пересечения ее бульваром Осман. Я позвонил. Открыл Лаперуз. Он был без сюртука, и на голове его было надето что-то вроде желтовато-белого колпака, в котором я, всмотревшись, узнал старый чулок (госпожи Лаперуз, вероятно); конец его был завязан узлом и болтался, как кисточка, у его щеки. В руке он держал кривую кочергу. Я, очевидно, застал его за топкой печи; так как он обнаруживал некоторое смущение, я сказал: – Хотите, я приду немного позже? – Нет, нет… Входите сюда. – И он толкнул меня в узкую и продолговатую комнату с двумя окнами, выходившими на улицу на уровне фонаря. – Как раз в этот час я ждал ученицу (было шесть часов), но она телеграфировала, что не придет. Я так счастлив видеть вас. Он положил кочергу на столик и, как бы извиняясь за свой костюм, сказал: – Служанка госпожи Лаперуз протопила печку; она возвратится только утром; мне и пришлось выгребать золу… – Хотите, я помогу вам ее растопить? – Нет, нет… Это такая пачкотня… Но, позвольте, я пойду надену пиджак. Он вышел, семеня ногами, и очень скоро вернулся одетый в легонький пиджачок из ткани альпака, с оторванными пуговицами и протертыми локтями, такой изношенный, что его стыдно было бы отдать нищему. Мы сели. – Вы находите, что я сильно изменился, не правда ли? Я хотел было возразить, но не нашелся, что сказать, – такое тяжелое впечатление произвело на меня это измученное лицо, которое я когда-то знал прекрасным. Он продолжал: – Да, я сильно постарел в последнее время. Начинаю понемногу терять память. Когда мы с учениками проходим фуги Баха, мне нужно теперь заглядывать в ноты… – Сколько молодых музыкантов были бы счастливы знать то, чем вы еще владеете. Он продолжал, покачав головой: – Ах, слабеет не только память! Слушайте: мне кажется, что я хожу пешком еще довольно быстро; но, представьте, теперь все прохожие обгоняют меня. – Это объясняется тем, – сказал я, – что теперь все куда-то спешат. – Ах, вот как? … То же самое и на уроках, которые я даю: ученицы находят, что мое преподавание слишком медлительно, они хотят идти скорее, чем я. Они уходят от меня… Теперь все торопятся. – И прибавил так тихо, что я едва расслышал: – У меня почти не осталось учениц. Я чувствовал в его словах такое отчаяние, что не решался его расспрашивать. – Госпожа Лаперуз не хочет этого понять. Она говорит, что я плохо берусь за дело, ничего не предпринимаю, чтобы сохранить учениц и еще меньше для поиска новых. – А ученица, которую вы ожидали? … – зачем-то спросил я. – Ах, эта… я готовлю ее в консерваторию. Она каждый день приходит ко мне работать. – Вы хотите сказать, что учите ее бесплатно? – Госпожа Лаперуз все время упрекает меня за это! Она не понимает, что только такие уроки интересуют меня; да, лишь их я даю с истинным… удовольствием. Я много размышлял в последнее время. Слушайте… есть одна вещь, о которой я хочу спросить вас: почему о стариках так редко пишут в книгах? … Это происходит, мне кажется, потому, что старики не способны больше писать о себе, а когда мы молоды, то не любим заниматься ими. Старик никого больше не интересует. Между тем о них можно было бы рассказать прелюбопытные вещи. Слушайте: в моей прошлой жизни есть поступки, которые я только теперь начинаю понимать. Да, я только теперь начинаю понимать, что они вовсе не имеют того значения, какое я приписывал им когда-то, совершая их… Только теперь я понимаю, что всю жизнь был в дураках. Госпожа Лаперуз надула меня; сын мой надул меня; все меня надули; Господь Бог надул меня… Темнело… Я уже почти не различал лица моего старого учителя; но на улице вдруг зажегся фонарь и осветил его щеку, залитую слезами. Меня обеспокоило странное пятно у него на виске, точно яма, точно дыра; однако при легком движении, сделанном им, пятно переместилось, и я понял, что это только тень, отбрасываемая розеткой балюстрады. Я положил руку на его иссохшее плечо; он вздрогнул. – Вы простудитесь, – сказал я ему. – Вы в самом деле не хотите, чтобы я вам помог растопить печку? … Давайте займемся этим. – Нет… Нужно себя закалять. – Неужели вы исповедуете стоицизм? – Немного. Я никогда не соглашался носить шейный платок именно потому, что у меня нежное горло. Я всегда боролся с собою. – Это хорошо, когда можно надеяться на победу, но если тело сдает… Он взял меня за руку и сказал очень серьезным тоном, словно доверяя мне тайну: – Вот тогда только и можно говорить о настоящей победе. – Его рука выпустила мою. – Я боялся, что вы уедете, не повидавшись со мною. – Куда уеду? – спросил я. – Не знаю. Вы так часто путешествуете. У меня есть одно дело, о котором я хотел поговорить с вами… Я тоже собираюсь скоро уехать. – Как? Вы собираетесь в поездку? – сказал я невпопад, притворившись, будто не понимаю его, несмотря на загадочную серьезность и торжественность его тона. Он покачал головой: – Вы отлично понимаете, что я хочу сказать… Да, да, я знаю, что час этот наступит скоро. Я начинаю зарабатывать меньше, чем я стою, для меня это невыносимо. Есть известный предел, который я дал себе слово не переступать. Он говорил немного возбужденно, что встревожило меня. – Неужели и вы считаете, что это зло? Я никогда не мог понять, почему религия запрещает нам это. Я много размышлял в последнее время. Когда я был молод, я вел очень суровую жизнь, радовался силе своего характера каждый раз, когда мне удавалось победить какое-либо искушение. Я не понимал, что, думая, будто освобождаюсь, я все больше и больше становился рабом своей гордыни. Каждая из этих побед над собой означала поворот ключа в замке от двери моей тюрьмы. Вот что я подразумевал, когда сказал вам, что Бог меня надул. Он устроил так, что я принял за добродетель свою гордость. Бог посмеялся надо мною. Он потешается. Я думаю, что он играет с нами, как кошка с мышью. Он посылает нам искушение, зная, что мы будем не в силах устоять; если нам все же удается устоять, то он отмщает нам еще горше. Почему он гневается на нас? И почему… Но я докучаю вам моими стариковскими вопросами. Он сжал голову руками на манер ребенка, который дуется, и погрузился в молчание, длившееся так долго, что я стал думать, уж не забыл ли он обо мне. Я не шевелился, боясь потревожить его размышления. Несмотря на доносившийся с улицы шум, мне чудилось, что в комнатке царит необыкновенная тишина и, несмотря на зажженный фонарь, причудливо освещавший нас снизу наподобие театральной рампы, полосы тени по обеим сторонам окна, казалось, берут верх и мрак вокруг нас застывает, как вода на морозе; самое сердце мое, мерещилось мне, тоже застывает. Мне стало, наконец, невмочь, я шумно вздохнул и, решив, что пора встать и откланяться, из вежливости спросил, стремясь избавиться от этого наваждения: – Как здоровье госпожи Лаперуз? Старик, казалось, очнулся. Он переспросил недоуменно: – Госпожи Лаперуз? … – Можно было подумать, что эти слова потеряли для него всякий смысл; затем вдруг наклонился ко мне: – Госпожа Лаперуз переживает жестокий кризис… который причиняет мне большое страдание. – Какой кризис? … – спросил я. – Ах, пустяки, – ответил он, пожимая плечами, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся. – Она совсем с ума сошла. Не знает больше, что ей придумать. Я давно подозревал глубокий разлад в этом стариковском супружестве, но не надеялся, что мне удастся раздобыть какие-нибудь подробности. – Бедняжка, – сказал я участливо. – И давно это? Он подумал минуточку, словно не понял моего вопроса. – О, очень давно… С тех пор, как ее знаю. – Но тотчас спохватился: – Нет, по правде сказать, у нас все стало портиться после рождения сына. Я сделал удивленный жест, так как считал, что у Лаперузов детей нет. Старик поднял голову, которую все еще сжимал руками, и начал более спокойным тоном: – Я никогда не говорил вам о сыне? … Слушайте, я хочу рассказать вам все. Пришел час, когда вы должны знать все. То, что я собираюсь сообщить вам, я не могу открыть никому… Да, началось с воспитания моего сына; значит, вы видите, уже очень давно. Первые годы нашего супружества были очаровательны. Я был очень чистым юношей, когда женился на госпоже Лаперуз. Я любил ее невинной любовью… Да, это самое подходящее слово, и не находил в ней ни одного недостатка. Но у нас были разные представления о воспитании детей. Всякий раз, когда я хотел задать трепку сыну, госпожа Лаперуз за него вступалась, послушать ее, так выходило, что ему все нужно было спускать. Они устроили сговор против меня. Она научила его лгать… Едва достигнув двадцати лет, он завел любовницу. Одной из моих учениц была молоденькая русская, очень хорошая музыкантша, к которой я сильно привязался. Госпожа Лаперуз обо всем знала, но от меня, как всегда, все скрывалось. И, понятно, я не заметил, как она забеременела. Ничего, говорю вам, я не подозревал, ровно ничего. В один прекрасный день мне сообщают, что моя ученица заболела и какое-то время будет сидеть дома. Когда я завожу речь, чтобы навестить ее, мне говорят, что она переменила квартиру, находится в отъезде… Лишь гораздо позже я узнал, что она отправилась рожать в Польшу. Мой сын уехал вслед за ней… Несколько лет они жили вместе, но он умер, не женившись на ней. – А… вы видели ее потом? Можно было подумать, что он наткнулся на какое-то препятствие. – Я не мог простить ей, что она меня обманула. Госпожа Лаперуз продолжает переписываться с ней. Когда я узнал, что она впала в крайнюю нужду, я послал ей денег… ради мальчика. Но госпожа Лаперуз ничего об этом не знает. Та тоже не знает, что деньги прислал я. – А ваш внук? Странная улыбка пробежала по его лицу; он встал. – Подождите минуточку, я покажу вам его карточку. – И снова он вышел, засеменив ногами и опустив голову. Когда он возвратился, пальцы его дрожали, отыскивая карточку в большом бумажнике. Он склонился ко мне, передавая фотографию, и сказал шепотом: – Я выкрал ее у госпожи Лаперуз, и она не подозревает об этом. Она думает, что потеряла ее. – Сколько ему лет? – спросил я. – Тринадцать. Он выглядит старше, не правда ли? Он очень хрупкий. Глаза его снова наполнились слезами; он протянул руку к фотографии, как бы торопясь поскорее забрать ее. Я поднес карточку ближе к окну, в полосу тусклого света от уличного фонаря; мне показалось, что мальчик похож на старика; я узнал большой выпуклый лоб и мечтательные глаза Лаперуза. Я подумал, что доставлю ему удовольствие, сказав об этом. Он запротестовал. – Нет, нет, он похож на моего брата, которого я потерял. На мальчике был странный костюм: русская рубашка с вышитым воротником. – Где он живет? – Но откуда же мне знать? – вскричал Лаперуз в каком-то отчаянии. – Говорю вам, что от меня все скрывают. Он взял фотографию и, поглядев на нее немного, снова спрятал в бумажник, который сунул в карман. – Когда его мать приезжает в Париж, она видится только с госпожой Лаперуз, которая отвечает мне, если я спрашиваю ее об этом: " Обратитесь со своим вопросом к ней". Она говорит так, но в глубине души ей было бы очень неприятно, если бы я повидался с той особой. Она всегда была ревнива. Она всегда хотела отнять у меня всякого, кто ко мне привязывался… Мой внучек Борис учится в Польше, в одной из варшавских гимназий, вероятно. Но он часто путешествует вместе с матерью. – Затем, в каком-то исступлении: - Скажите! Как, по-вашему, можно любить ребенка, которого никогда не видел? … Так вот: этот мальчик сейчас – самое дорогое для меня существо на свете… И он ничего не знает об этом! Громкие рыдания прерывали его слова. Он привстал со стула и бросился, почти упал, в мои объятия. Я сделал бы все для облегчения его горя; но что я мог? Я встал, так как чувствовал, что его худое тело сползает вниз, и испугался, что он упадет на колени. Я поддержал его, прижал к груди и стал баюкать, как ребенка. Он пришел в себя. Госпожа Лаперуз позвала его из соседней комнаты. – Она сейчас придет сюда… Вам ведь не очень хочется видеть ее, не правда ли? … К тому же она стала совсем глухая. Уходите скорее. – Он проводил меня на лестничную площадку: – Не откладывайте надолго своего посещения (в голосе его слышалась мольба). До свидания, до свидания.
9 ноября Один род трагического, мне кажется, почти совсем не отражен литературой. Роман занимался до сих пор превратностями судьбы, счастливыми или несчастными случайностями, социальными отношениями, борьбою страстей, характерами, но оставил совсем без внимания самое существо человеческой личности. Между тем христианство поставило себе задачей перевести драму в моральную плоскость. Но христианских романов, в собственном смысле слова, не существует. Есть, правда, романы, ставящие себе назидательные цели; но они не имеют ничего общего с тем, о чем я здесь говорю. Моральный трагизм – тот, например, что делает таким грозным евангельское слово: " Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? " Вот этот трагизм для меня важнее всего.
10 ноября Оливье в скором времени предстоят экзамены. Полина желает, чтобы он поступил в Эколь Нормаль. Его карьера предначертана… Почему он не сирота, без родных, без связей? Я взял бы его секретарем. Но ему нет дела до меня, он не замечает даже интереса, который я проявляю к нему; и я привел бы его в замешательство, если бы сказал ему об этом. Именно вследствие нежелания тревожить его чем бы то ни было я напускаю на себя в его присутствии вид равнодушный и иронический. Лишь когда он меня не видит, я решаюсь глядеть на него, не спуская глаз. Я следую иногда за ним на улице, так что он не подозревает об этом. Вчера я шел позади него; внезапно он повернулся и направился в обратную сторону; я не успел спрятаться. – Куда это ты так спешишь? – спросил я. – О, никуда! У меня всегда бывает самый деловой вид как раз в те минуты, когда мне делать нечего. Мы прошли несколько шагов вместе, но не нашлись, что сказать друг другу. Конечно, он остался недоволен встречей со мной.
12 ноября У него есть родители, старший брат, товарищи… Я повторял себе это весь день и твердил также, что мне здесь нечего делать. Если бы ему недоставало чего-нибудь, я, несомненно, сумел бы восполнить недостаток, но он не испытывает недостатка ни в чем. Он ни в чем не нуждается; и если его любезность очаровывает меня, то ничто в ней не позволяет мне обольщаться… Ах, нелепая фраза, написанная мной вопреки желанию и выдающая лукавство моего сердца… Завтра я сажусь на пароход и отправляюсь в Лондон. Я вдруг принял решение уехать. Пора. Уехать потому, что испытываешь слишком большое желание остаться!.. Известная склонность к резким решениям и боязнь снисходительности (я разумею снисходительность к себе самому) являются, может быть, наследием моего первоначального пуританского воспитания, от которого мне труднее всего освободиться. Купил вчера у Смита английскую тетрадь, которая должна будет служить продолжением настоящей и в которой я не хочу больше ничего записывать. Новая тетрадь… Ах, если бы я мог не уезжать!
XIV
В жизни случаются иногда положения, из коих удается выпутаться лишь при некотором помрачении рассудка. Ларошфуко
Свое чтение Бернар закончил письмом Лауры, вложенным в дневник Эдуарда. Голова пошла у него кругом: не могло быть сомнений, что женщина, изливавшая в нем свое горе, была та самая неутешная незнакомка, о которой рассказывал ему накануне вечером Оливье, – покинутая любовница Винцента Молинье. И вдруг Бернару стало ясно, что благодаря двойному признанию – признанию друга и признанию дневника Эдуарда – он является пока единственным лицом, кому известны обе стороны интриги. Этим преимуществом он будет владеть недолго; нужно, значит, действовать быстро и энергично. Решение было принято им тут же; не забывая ничего из прочитанного им в начале, Бернар все внимание сосредоточил на Лауре. " Еще сегодня утром мне было неясно, что я должен делать; сейчас – прочь сомнения, – сказал он себе, выбегая из комнаты. – Категорический, как говорится, императив состоит в том, чтобы спасти Лауру. Похищение чемодана, может быть, не было моим долгом, но раз я им завладел, то очевидно, что именно в нем я почерпнул живое чувство долга. Важно застать Лауру до того, как ее успеет повидать Эдуард, и найти такой способ представиться ей, чтобы она не приняла меня за жулика. Остальное устроится само. В моем бумажнике найдется теперь чем помочь несчастной; я сделаю это не хуже самого щедрого и самого сердобольного из Эдуардов. Только как подойти к ней? Вот единственное, что смущает меня. Ведь Лаура – урожденная Ведель, так что, несмотря на свою внебрачную беременность, она, наверное, очень щепетильна. Я сильно склонен думать, что она из тех женщин, которые артачатся, высказывают вам прямо в лицо свое презрение и разрывают на мелкие кусочки банкноты, предлагаемые им доброжелательно, но недостаточно деликатно. Как вручить ей эти деньги? Как ей представиться? Вот в чем загвоздка. Едва уходишь от закона и сворачиваешь с проторенных путей, сразу оказываешься в дебрях! Я, видать, действительно слишком молод, чтобы вмешиваться в столь запутанную интригу! Но, черт возьми, моя молодость поможет мне. Сочиним какое-нибудь простосердечное признание; какую-нибудь историю, которая вызвала бы жалость и интерес ко мне. Досадно, что эту историю придется рассказать и Эдуарду, ту же самую, – и нигде не впасть в противоречие. Ну да ладно! Положимся на вдохновение, оно осенит в нужную минуту…" Тем временем он пришел на улицу Бон по адресу, который сообщала Лаура. Гостиница была самая скромная, но с виду чистая и приличная. По указанию портье Бернар поднялся на четвертый этаж. Перед дверью номера 16 он остановился и хотел подготовить свое появление, стал искать подходящих фраз; ничто не приходило на ум; тогда, решившись действовать напрямик, он постучал. Чей-то голос, мягкий, как голос его сестры, и – ему показалось – немножко робкий, произнес: – Войдите.
На Лауре было совсем простое черное платье; могло показаться, что она в трауре. В течение нескольких дней пребывания в Париже она смутно ожидала чего-то или кого-то, кто вывел бы ее из тупика. Она пошла по ложному пути, в этом не было сомнений; чувствовала, что заблудилась. У нее была жалкая привычка больше рассчитывать на обстоятельства, чем на саму себя. Она не лишена была нравственного мужества, но ощущала себя бессильной, покинутой. При появлении Бернара она поднесла руку к лицу, как человек, сдерживающий крик или желающий прикрыть глаза от слишком яркого света. Она стояла, выпрямившись во весь рост, затем попятилась к окну и ухватилась за занавеску. Бернар ждал, что она обратится к нему с вопросом; но она молчала, ожидая, что заговорит он. Сердце его замерло, он смотрел на нее, тщетно стараясь выдавить улыбку. – Извините, сударыня, – начал он наконец, – что я так бесцеремонно врываюсь к вам. Сегодня утром в Париж приехал Эдуард X., с которым, как мне известно, вы знакомы. У меня к нему неотложное дело: мне пришло в голову, что вы могли бы дать мне его адрес, и… извините, что я столь нескромно обращаюсь к вам с этой просьбой. Если бы Бернар не был так молод, он, вероятно, сильно напугал бы Лауру. Но перед ней стоял почти мальчик с таким открытым взглядом, таким ясным лбом, такими робкими жестами, таким неуверенным голосом, что страх ее уже сменялся любопытством, интересом и той непреодолимой симпатией, которую пробуждает в нас существо наивное и очень красивое. Впрочем, голос Бернара становился увереннее. – Но я не знаю его адреса, – сказала Лаура. – Если он в Париже, то, надеюсь, он не замедлит прийти ко мне. Скажите, кто вы. Я ему передам. " Пришел момент поставить все на карту", – подумал Бернар. Какое-то безумие вдруг овладело им. Он посмотрел прямо в глаза Лауре: – Кто я? … Друг Оливье Молинье… – Он колебался, все еще не решаясь; но, видя, что она бледнеет при этом имени, набрался смелости: – Друг Оливье, брата Винцента, вашего любовника, который так подло вас бросает… Он должен был замолчать: Лаура покачнулась. Откинув обе руки назад, она с отчаянием искала опоры. Но больше всего взволновал Бернара стон, который она издала; почти нечеловеческий вопль, похожий, скорее, на крик раненого зверя (от него даже охотнику вдруг становится стыдно, он чувствует себя палачом), вопль столь странный, столь отличный от всего, что мог ожидать Бернар, что его бросило в дрожь. Он внезапно понял, что стоит лицом к лицу с живой жизнью, с подлинным страданием, и все, что было им испытано до сих пор, показалось ему теперь рисовкой и игрой. В груди его поднималась волна чувства, столь для него нового, что он не мог с ним совладать; оно подступало к горлу… Что это? Кто это рыдает? Возможно ли? Это он, Бернар!.. Он бросается поддержать ее, опускается перед ней на колени, бормочет сквозь рыдания: – Ах, простите… простите! Я сделал вам больно… Я знал, что вы всеми покинуты, и… хотел бы помочь вам. Но Лаура задыхается и чувствует, что вот-вот упадет в обморок. Она ищет глазами, где бы сесть. Бернар, чей взгляд устремлен на нее, понял ее желание. Он подбегает к креслицу, стоящему подле кровати, и порывистым движением пододвигает его; она грузно опускается в него. Тут произошел забавный эпизод, который я не решаюсь рассказать; но именно он неожиданно вывел Бернара и Лауру из затруднения и окончательно определил их отношения. Поэтому не стану пытаться приукрашивать сцену. За деньги, которые платила Лаура (я хочу сказать: за те деньги, что хозяин гостиницы требовал с нее), жилец не мог рассчитывать на изящную обстановку, но он имел полное право на прочную мебель. Между тем низкое креслице, которое Бернар пододвинул Лауре, немножко хромало; иными словами, имело большую склонность припадать на одну из ножек, как делает это птица, пряча ее под крыло; но что естественно для птицы, то необычно и достойно сожаления для кресла; вот почему креслице, о котором речь, старательно скрывало свое уродство под густой бахромой. Лаура знала особенности кресла и то, что с ним следует обращаться крайне осторожно; но в своем волнении она об этом забыла и вспомнила лишь, когда почувствовала, что оно покачнулось под ней. Она вдруг вскрикнула – причем ее крик на этот раз был совсем не похож на недавний долгий стон, – соскользнула с кресла и мгновение спустя очутилась на ковре в объятиях Бернара, который поспешил ей на помощь. Это маленькое происшествие привело в замешательство и в то же время позабавило его. Ему пришлось стать на колени, так что лицо Лауры было совсем близко; он увидел, что она краснеет. Она сделала усилие, чтобы подняться. Он ей помог. – Вы не ушиблись? – Нет, спасибо, благодаря вам. Это-смешное кресло, его чинили уже два раза… Я думаю, если выпрямить ножку, оно будет стоять. – Сейчас я это устрою, – сказал Бернар. – Готово!.. Хотите попробовать? – Но тут он оборвал себя: – Или позвольте… Благоразумнее сначала попробовать мне. Видите, как оно прочно стоит теперь. Я могу даже болтать ногами, – (что он и сделал, смеясь). Затем, вставая: – Можете спокойно садиться, и если вы позволите мне остаться еще на минутку, то я возьму себе стул. Я сажусь подле вас и не дам вам упасть, не бойтесь… Мне хотелось бы сделать для вас еще кое-что. В его словах было столько горячности, в манерах – сдержанности, а в жестах – грации, что Лаура не могла удержаться от улыбки: – Вы не сказали мне вашего имени. – Бернар. – Хорошо, как ваша фамилия? – У меня нет фамилии. – Ну а фамилия ваших родителей? – У меня нет родителей. Иными словами, я тот, кем будет ребенок, которого вы ждете: бастард. Улыбка вдруг исчезла с лица Лауры; она была обижена этим настойчивым вторжением в ее интимную жизнь и разоблачением ее тайны. – Но откуда вы это знаете? … Кто вам сказал? … Вы не имеете права знать… Бернар закусил удила; он говорил теперь громко и дерзко: – Я знаю и то, что известно моему другу Оливье, и то, что известно вашему другу Эдуарду. Но каждый из них знает пока только половину вашей тайны. Я, вероятно, единственный, кроме вас, человек, которому она известна целиком. Итак, вы видите: необходимо, чтобы я стал вашим другом, – прибавил он более мягким тоном. – Как неделикатны мужчины, – печально промолвила Лаура. – Но… если вы не видели Эдуарда, он не мог вам сказать. Значит, он вам написал? … Неужели это он прислал вас? … Бернар запутывался в противоречиях; он слишком поспешно раскрыл свои карты, уступая искушению слегка прихвастнуть. Он отрицательно покачал головою. Лицо Лауры омрачалось все больше и больше. В этот момент в дверь постучали. Желают они этого или нет, но общее волнение связывает этих людей. Бернар чувствовал, что попал в западню; Лаура досадовала, что ее застали в обществе постороннего мужчины. Они переглянулись, точно заговорщики. Стук раздался снова. Оба одновременно вскрикнули: – Войдите!
Уже несколько минут Эдуард подслушивал у двери: настолько он был поражен, что в комнате Лауры раздаются голоса. По последним фразам Бернара он догадался в чем дело. Невозможно было сомневаться в их смысле: не было никаких сомнений, что говоривший был человеком, укравшим его чемодан. Решение тотчас было принято. Ибо Эдуард принадлежит к числу тех людей, чьи, способности, обычно притуплённые монотонной повседневностью, внезапно пробуждаются и обостряются при столкновении с непредвиденным. Итак, он открыл дверь, но остался на пороге, улыбаясь и поглядывая то на Бернара, то на Лауру, которые оба встали. – Простите, дорогой друг, – сказал он Лауре, жестом показывая, что он хочет несколько отложить излияния. – Мне нужно сперва сказать несколько слов вашему гостю, пусть он благоволит выйти на минутку в коридор. Улыбка его стала более иронической, едва Бернар подошел к нему. – Я так и думал, что найду вас здесь. Бернар понял, что попался. Ему оставалось лишь играть в открытую; он так и поступил, чувствуя, что это его последняя ставка: – Я надеялся встретиться здесь с вами. – Прежде всего, если только вы уже не сделали этого (ибо я хочу верить, что это и была цель вашего прихода), ступайте вниз, в контору, и оплатите счет госпожи Дувье деньгами, которые вы нашли в моем чемодане и которые должны быть при вас. Не поднимайтесь наверх раньше чем через десять минут. Все это было сказано тоном достаточно внушительным, но не содержавшим никакой угрозы. Тем временем к Бернару вернулся весь его апломб: – Я действительно пришел ради этого. Вы не ошиблись. И я начинаю думать, что тоже не ошибся. – Что вы хотите этим сказать? – Что вы как раз такой, как я и предполагал. Эдуард тщетно старался принять серьезный вид. Все это крайне забавляло его. Он сделал насмешливый полупоклон: – Очень вам благодарен. Остается и мне подвергнуть вас испытанию. Так как вы находитесь здесь, то, я думаю, вы прочли мои бумаги? Бернар, который, не моргнув, выдержал взгляд Эдуарда, в ответ улыбнулся смелой, насмешливой и дерзкой улыбкой и промолвил, отвешивая поклон: – Не извольте сомневаться. Я к вашим услугам. Затем, как эльф, полетел по лестнице. Когда Эдуард вошел в комнату, Лаура рыдала. Он приблизился к ней. Она уткнулась лбом в его плечо. Внешнее проявление обуревавших ее чувств стесняло его, было почти невыносимо. Он вдруг с изумлением заметил, что нежно похлопывает ее по спине, словно ребенка, который закашлялся. – Бедняжка Лаура, – приговаривал он, – ну, довольно, довольно… Будьте благоразумны… – Ах, позвольте мне чуть поплакать, от слез мне легче. – Все же нужно выяснить, что вы теперь будете делать. Что же прикажете мне делать? Куда идти? К кому обратиться? – Ваши родители… – Но ведь вы знаете их. Обратиться к ним – значило бы повергнуть их в отчаяние. Они все сделали, чтобы я была счастлива. – А Дувье? … – Никогда я не решусь вернуться к нему. Он так добр. Не думайте, что я его не люблю… Если бы вы знали… Если бы знали… Ах, скажите, что вы не очень презираете меня. – Напротив, милая Лаура, напротив. Как могло это взбрести вам в голову? – И он снова стал похлопывать ее по спине. – А ведь правда: рядом с вами я больше не чувствую стыда. – Сколько дней вы здесь? – Не знаю, право. Я жила только ожиданием вас. Временами мне становилось невмочь. Теперь мне кажется, что больше ни дня я не в силах оставаться здесь. И она зарыдала еще громче, почти переходя на крик, но голос ее был глух. – Уведите меня. Уведите меня. Эдуард все больше и больше приходил в замешательство. – Послушайте, Лаура… Успокойтесь. Тот… другой… не знаю даже, как его имя… – Бернар, – прошептала Лаура. – Сейчас сюда войдет Бернар. Ну, возьмите же себя в руки. Нельзя, чтобы он видел вас такой. Больше мужества. Мы что-нибудь придумаем, ручаюсь вам. Полно! Вытрите глаза. Слезы делу не помогут. Посмотрите на себя в зеркало. Вы покраснели. Смочите лицо одеколоном. Когда я вижу вас плачущей, я не могу ни о чем думать… Ну, вот и он, я слышу его шаги. Он направился к двери и впустил Бернара; пока Лаура, повернувшись к ним спиной, приводила себя в порядок перед туалетным столиком, он обратился к Бернару: – Теперь, сударь, могу я спросить вас, когда мне будет дозволено снова вступить во владение моими вещами? Он сказал это, смотря Бернару прямо в лицо, по-прежнему иронически улыбаясь. – Когда вам будет угодно, сударь; но должен признаться вам, что в этих недостающих вам вещах вы нуждаетесь гораздо меньше, чем я. Я уверен, что это станет вам совершенно понятно, как только вы узнаете мою историю. Достаточно будет сказать вам, что с сегодняшнего утра я без крова, без очага, без семьи и был готов броситься в Сену, если бы не встретился с вами. Я долго издали следил за вами сегодня утром, когда вы разговаривали с моим другом Оливье. Он столько мне рассказывал о вас! Мне хотелось подойти к вам. Я искал предлога, повода… Когда вы уронили багажную квитанцию, я благословил судьбу. О, не принимайте меня за вора. Если я завладел вашим чемоданом, то для того, чтобы познакомиться с вами. Бернар выпалил все это одним духом. Необыкновенное пламя оживляло его речь и его черты; казалось, он взывал о милости. По улыбке Эдуарда было видно, что он находил его очаровательным. – А теперь? … – спросил он. Бернар понял, что дело принимает благоприятный поворот: – А теперь… не нужен ли вам секретарь? Не могу допустить, что буду плохо исполнять его функции, ибо примусь за работу с большой радостью. Тут Эдуард уже не выдержал и покатился со смеху. Лаура повеселела, глядя на них. – Вот как!.. Что ж, об этом мы подумаем. Вы найдете меня завтра здесь в этот самый час, если позволит госпожа Дувье… потому что и с ней мне предстоит решить множество вопросов. Вы живете в гостинице, я полагаю? О, я вовсе не хочу знать в какой! Меня это не волнует. Он протянул ему руку. – Сударь, – сказал Бернар. – вы, может быть, разрешите мне перед уходом напомнить вам, что в предместье Сент-Оноре живет один старый, несчастный преподаватель музыки по фамилии, если не ошибаюсь, Лаперуз: вы, несомненно, доставите ему большое удовольствие, навестив его. – Черт возьми, для начала недурно: вы правильно понимаете ваше будущие обязанности. – Значит… Вы действительно согласились бы? – Поговорим об этом завтра. До свиданья.
Пробыв еще немного у Лауры, Эдуард отправился к Молинье. Он надеялся вновь увидеть Оливье, с которым ему хотелось поговорить о Бернаре. Но он застал одну Полину и так и не дождался никого, хотя крайне затянул свой визит. В это самое время Оливье, получивший утром через брата приглашение от графа де Пассавана непременно зайти, направлялся к автору " Турника".
XV
– Я боялся, что ваш брат не исполнит моего поручения, – сказал Робер де Пассаван, увидев входящего Оливье. – Я не опоздал? – спросил Оливье, ступая робко, почти на цыпочках. В руке он держал шляпу, которую Робер у него отобрал. – Положите же ее сюда. Располагайтесь поудобнее. Вот в этом кресле, мне кажется, вы будете чувствовать себя как дома. Вы нисколько не опоздали, если судить по часам, но мое желание видеть вас опережало время. Вы курите? – Благодарю вас, – сказал Оливье, отстраняя портсигар, который протягивал граф де Пассаван. Он отказывался из скромности, хотя ему очень хотелось отведать тонких душистых папирос, вероятно русских, аккуратными рядами лежащих в портсигаре. – Да, я очень рад, что вы смогли прийти. Я боялся, что вы слишком заняты подготовкой к экзаменам. Когда они у вас? – Через десять дней письменный. Но теперь я мало занимаюсь. Мне кажется, что я готов и больше всего боюсь переутомиться. – Однако не отказались бы вы взять на себя сейчас еще одну работу? – Нет… если только она не слишком обременительна. – Я сейчас объясню, для чего просил вас прийти ко мне. Прежде всего, чтобы доставить себе удовольствие снова видеть вас. Как-то в театральном фойе мы начали в антракте один разговор… То, что вы мне тогда сказали, меня сильно заинтересовало. Вы, наверное, уже забыли об этом, не правда ли? – О, нет, помню, – ответил Оливье, которому казалось, что тогда разговор шел о пустяках. – Сейчас у меня есть одно предложение к вам… Я думаю, вы знаете некоего юношу по фамилии Дюрмер? Ведь это один из ваших товарищей? – Я только что расстался с ним. – Ах, вы встречаетесь? – Да, мы должны были встретиться в Лувре, чтобы поговорить о журнале, который он будет редактировать. Робер разразился громким, принужденным смехом: – Ха! ха! ха! Редактор… Дюрмер – редактор… Он высоко берет… Он в самом деле сказал вам это? – Уже давно твердит мне об этом. – Да, я думаю об этом уже довольно давно. Как-то случайно я спросил его, согласен ли он читать со мной рукописи; он сейчас же назвал это – быть главным редактором; я не мешал ему, и вдруг… Это в его стиле, вы не находите? Каков хват! Его следует немного одернуть… Вы в самом деле не курите? – Пожалуй, но немного, – сказал Оливье, беря на этот раз папиросу. – Спасибо. – Позвольте мне сказать вам, Оливье… вы ничего не имеете против того, чтобы я называл вас Оливье? Мне как-то странно обращаться к вам «господин»: вы слишком молоды; с другой стороны, я слишком близок с вашим братом Винцентом, чтобы называть вас Молинье. Так вот, позвольте мне сказать вам, Оливье, что я неизмеримо больше доверяю вашему вкусу, чем вкусу Сиди Дюрмера. Не согласитесь ли вы взять на себя литературное руководство журналом? Понятно, в какой-то степени под моим наблюдением, по крайней мере на первых порах. Но я предпочитаю, чтобы моя фамилия не стояла на обложке. Потом объясню вам почему… Может быть, выпьете стаканчик портвейну, а? У меня он весьма недурен. Он достал из стоявшего подле него шкафчика бутылку и два бокала, разлил вино. – Ну, что скажете? – Действительно превосходный портвейн. – Я спрашиваю вас не о вине. – смеясь, сказал Робер, – а о сделанном мной предложении. Оливье притворился, что не понимает. Он боялся слишком поспешно выразить свое согласие и тем выдать свою радость. Он слегка покраснел и смущенно пробормотал: – Мой экзамен не… – Вы только что сказали, что подготовка к нему не отнимает у вас много времени, – перебил его Робер. – Кроме того, журнал выйдет еще не скоро. Я даже думаю, не лучше ли приурочить выпуск первого номера к моменту начала занятий в школах. Во всяком случае, мне важно узнать ваши взгляды. До октября следовало бы подготовить несколько номеров, и нам необходимо будет часто видеться этим летом, чтобы всесторонне обсудить вопрос. Что вы собираетесь делать на каникулах? – О, я еще точно не знаю. Мои родители отправятся, вероятно, как всегда, в Нормандию. – И вам нужно будет сопровождать их? … Может быть, в этот раз вы ненадолго разлучитесь с ними? … – Мама не согласится. – Сегодня я обедаю с вашим братом; вы позволите мне поговорить с ним об этом? – О, Винцент с нами не поедет. – Затем, сообразив, что эта фраза не относится к делу, он прибавил: – К тому же это ни к чему не приведет. – Но если представить вашей маме серьезные доводы? Оливье ничего не ответил. Он нежно любил свою мать, и тон, взятый Робером по отношению к ней, ему не понравился. Робер понял, что немного перехватил. – Так вам нравится мой портвейн? – спросил он, чтобы сменить тему. – Хотите еще стаканчик? – Нет, нет, спасибо… Но он превосходен. – Да, тогда в театре меня поразили зрелость и уверенность ваших суждений. У вас нет склонности писать критические статьи? – Нет. – А стихи? … Мне известно, что вы пишете стихи. Оливье снова покраснел. – Да, брат вас выдал. И вы, наверное, знаете других молодых людей, которые могли бы сотрудничать… Надо, чтобы этот журнал стал платформой, объединяющей молодежь. В этом его смысл. Мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне составить своего рода проспект-манифест, который намечал бы, не слишком их уточняя, новые веяния. Мы еще поговорим об этом. Нужно будет выбрать два или три эпитета, только не неологизмы, а самые стертые, старые слова, которым мы придадим совсем новый, действенный смысл. После Флобера были в моде " благозвучный и ритмичный"; после Леконта де Лиля " иератический и определенный" … Слушайте, что вы скажете об эпитете «жизненный»? А? … " Бессознательный и жизненный" … Нет? " Стихийный, крепкий и витальный"? – Мне кажется, что можно было бы подобрать получше, – осмелился заметить Оливье, улыбаясь не слишком одобрительно. – Может, еще портвейну… – Только, пожалуйста, немного. – Видите ли, огромным недостатком символизма является то, что он дал одну эстетику: все большие литературные школы давали кроме нового стиля новую этику, новые заповеди, новый список обязанностей, новую манеру видеть, новое понимание любви, новое отношение к жизни. Символист весьма упростил свою задачу: он вовсе устранился из жизни, не старался понять ее, отрицал ее, повернувшись к ней спиною. Разве вы не находите, что это нелепо? Эти люди лишены аппетита к жизни и даже не гурманы. Совсем не то, что мы… не правда ли? Оливье допил второй бокал портвейна и выкурил вторую папиросу. Он полузакрыл глаза, развалился в удобном кресле и, не произнося ни слова, выражал свое одобрение легкими кивками. В этот момент раздался звонок, и почти тотчас вошел лакей и подал Роберу визитку. Робер взял ее, взглянул и положил рядом на письменном столе: – Хорошо. Попросите его минуту подождать. – Лакей вышел. – Слушайте, дорогой Оливье, вы мне очень нравитесь, и думаю, мы вполне можем столковаться. Но сейчас ко мне пришел один визитер, которого мне непременно нужно принять и переговорить с ним наедине. Оливье встал. – Я провожу вас через сад, если разрешите… Вот хорошо, что вспомнил: не хотите ли иметь мою новую книгу? У меня как раз есть экземпляр на голландской бумаге… – Я не стал дожидаться, пока получу ее от вас и уже прочел, – сказал Оливье, которому не очень нравилась книга Пассавана; он старался поэтому высказать о ней суждение без лести, но соблюдая полную учтивость. Уловил ли Пассаван в тоне фразы легкий оттенок пренебрежения? Он тот час же ответил: – Не будем говорить о ней. Если вы скажете мне, что она вам нравится, я вынужден буду отнестись с недоверием либо к вашему вкусу, либо к вашей искренности. Нет, лучше, чем кому-либо, мне известны недостатки этой книги. Я писал ее чересчур торопливо. По правде говоря, все время, пока я ее писал, я думал о своей следующей книге. Вот она – другое дело: ею я дорожу. Ею я очень дорожу. Вы увидите, увидите… Мне очень жаль, но сейчас я принужден просить вас покинуть меня… Если только не… Но нет, нет, мы еще недостаточно знакомы, и ваши родители, наверное, ожидают вас к обеду. Итак, до свидания. До скорого… Я надпишу вам книгу, разрешите? Он встал и подошел к письменному столу. Пока он надписывал книгу, Оливье шагнул вперед и искоса посмотрел на принесенную лакеем визитку:
|