Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Несколько предостережений






 

На следующий день Флоренс, Эдит и миссис Скьютон сидели вместе, а у подъезда ждала карета, чтобы везти их на прогулку. Ибо теперь у Клеопатры снова была своя галера, а за обедом Уитерс, уже не изнуренный, в куртке с подбитою ватой грудью и в штанах военного покроя, стоял за ее креслом, которое было уже не на колесах, и больше не бодался. В эти дни волосы Уитерса лоснились от помады, он носил лайковые перчатки, и от него пахло одеколоном.

Они собрались в комнате Клеопатры. Змея древнего Нила[98](да не будет это принято за оскорбление) покоилась на софе, маленькими глотками попивая свой утренний шоколад в три часа дня, а Флауэрс, горничная, пристегивала ей девственные рукавчики и оборочки и совершала над ней церемонию домашнего коронования, водружая на голову бархатную шляпку персикового цвета; искусственные розы на ней покачивались необычайно эффектно, когда параличное дрожание заигрывало с ними подобно легкому ветерку.

— Кажется, я немножко нервна сегодня утром, Флауэрс, — сказала миссис Скьютон. — У меня руки дрожат.

— Вчера вы были душою общества, сударыня, — отозвалась Флауэрс, — а сегодня вам приходится за это расплачиваться.

Эдит, которая поманила Флоренс к окну и смотрела на улицу, стоя спиной к своей почтенной матери, занимавшейся туалетом, вдруг отшатнулась от окна, словно сверкнула молния.

— Дорогое мое дитя, — томно воскликнула Клеопатра, — неужели и ты нервна?! Не говори мне, милая Эдит — что ты, всегда такая сдержанная, тоже становишься мученицей, как твоя мать с ее несчастной натурой! Уитерс, кто-то стучит.

— Визитная карточка, сударыня, — сказал Уитерс, подавая ее миссис Домби.

— Я уезжаю, — сказала та, не взглянув на карточку.

— Дорогая моя, — промолвила миссис Скьютон, растягивая слова, — как странно давать такой ответ, даже не узнав, кто пришел. Подайте сюда, Уитерс. Ах, боже мой, милочка, да ведь это мистер Каркер! Такой рассудительный человек!

— Я уезжаю, — повторила Эдит таким повелительным тоном, что Уитерс, подойдя к двери, строго сказал ожидавшему слуге: «Миссис Домби уезжает. Ступайте», — и захлопнул перед ним дверь.

Но через несколько минут слуга вернулся и шепнул что-то Уитерсу, который снова, и не очень охотно, предстал перед миссис Домби.

— Простите, сударыня, мистер Каркер свидетельствует свое почтение и просит, если можно, уделить ему одну минуту для делового разговора, сударыня.

— Право же, дорогая моя, — сказала миссис Скьютон самым нежным голосом, ибо выражение лица дочери не предвещало добра, — если ты разрешишь мне высказать мое мнение, я бы посоветовала…

— Просите его сюда, — сказала Эдит. Когда Уитерс пошел исполнять приказание, она добавим, бросив хмурый взгляд на мать:

— Раз он приходит по вашему совету, пусть войдет в вашу комнату.

— Могу я… не уйти ли мне? — быстро спросила Флоренс.

Эдит утвердительно кивнула головой, но, направляясь к двери, Флоренс встретила входящего гостя. С тою же неприятной фамильярностью и снисходительностью, с какою он говорил всегда, обратился он к ней и теперь, заговорив самым вкрадчивым тоном; он выразил надежду, что она здорова… об этом незачем было спрашивать, достаточно взглянуть на ее лицо, чтобы получить ответ… он едва имел честь узнать ее вчера вечером, так она изменилась… Он придерживал дверь, когда она уходила, и втайне сознавая свою власть над нею, с испугом отшатнувшейся от него, не смог до конца скрыть это чувство, несмотря на всю свою почтительность и учтивость.

Затем он склонился на секунду над любезно протянутой рукой миссис Скьютон и, наконец, поклонился Эдит. Холодно, не глядя на него, она ответила на его приветствие и, не садясь сама и не приглашая его сесть, ждала, чтобы он заговорил.

Хотя она и опиралась на свою гордость и власть и призвала на помощь свой непреклонный дух, однако ее прежняя уверенность в том, что с первого же дня знакомства этот человек знал ее и ее мать с худшей стороны, что каждое перенесенное ею унижение было таким же явным для него, как и для нее, что он читал ее жизнь, словно какую-то гнусную книгу, и перелистывал перед нею страницы, бросая быстрые взгляды и меняя интонации, чего никто другой заметить не мог, — все это ослабляло ее и подрывало ее силы. Когда она гордо стояла перед ним и ее властное лицо требовало от него смирения, ее презрительно сжатые губы отвергали его, грудь тяжело вздымалась от возмущения его присутствием, а темные ресницы угрюмо опускались, скрывая блеск глаз, чтобы ни один луч не упал на него, когда он глядел на нее покорно, с умоляющим, обиженным видом, но всецело подчиняясь ее воле, — она в глубине души сознавала, что в действительности победа и торжество на его стороне и он прекрасно это знает.

— Я позволил себе добиваться чести увидеть вас, — начал мистер Каркер, — и я осмелился указать, что пришел по делу, потому что…

— Быть может, мистер Домби поручил вам передать мне какое-нибудь порицание? — спросила Эдит. — Мистер Домби оказывает вам такое необычайное доверие, сэр, что вряд ли вы меня удивите сообщением, что именно в этом и заключается ваше дело.

— У меня нет никакого поручения к леди, которая украшает своим блеском его имя, — сказал мистер Каркер. — Но я в своих собственных интересах умоляю эту леди быть справедливой к смиренному слуге, взывающему к ней о справедливости… к простому подчиненному мистера Домби… к человеку, который занимает скромное положение… и подумать о том, что вчера вечером я был совершенно беспомощен и не мог уклониться, когда меня заставили быть свидетелем весьма мучительных объяснений.

— Дорогая моя Эдит, — тихим голосом промолвила Клеопатра, опуская лорнет, — право же, это очаровательно со стороны мистера… как его там зовут. И в этом столько сердца!

— Ибо я осмеливаюсь, — продолжал мистер Каркер, с почтительной признательностью обращаясь к миссис Скьютон, — я осмеливаюсь назвать это мучительными объяснениями, хотя таковыми они были только для меня, который имел несчастье при этом присутствовать. Столь незначительная размолвка между патронами — между теми, кто питает друг к другу бескорыстную любовь и готов принести себя в жертву, — это ничто. Как выразилась вчера вечером весьма правильно и с таким чувством сама миссис Скьютон, это — ничто.

Эдит не могла смотреть на него, но через несколько секунд она спросила:

— А ваше дело, сэр…

— Эдит, милая моя, — сказала миссис Скьютон, — мистер Каркер все время стоит. Дорогой мистер Каркер, прошу вас, присядьте.

Он ничего не ответил матери, но не спускал глаз с надменной дочери, словно от нее одной ждал приглашения и решил его добиться. Эдит вопреки своему желанию села и легким движением руки предложила ему сесть. Ничего более холодного, более высокомерного и дерзкого не могло быть, чем этот жест, выражающий неуважение и сознание собственного превосходства, но Эдит боролась даже против такой уступки, и она была вырвана у нее. Этого было достаточно! Мистер Каркер сел.

— Разрешите ли вы мне, сударыня, — начал Каркер, ослепляя миссис Скьютон белизною своих зубов, — разрешите ли вы, обладая таким глубоким пониманием и такою чувствительностью, сообщить кое-что миссис Домби и предоставить ей право передать это вам, ее лучшему и искреннейшему другу… ближайшему после мистера Домби?

Миссис Скьютон хотела удалиться, но Эдит остановила ее. Эдит остановила бы и его и с негодованием приказала бы ему говорить открыто или замолчать, если бы он не сказал, понизив голос:

— Мисс Флоренс… молодая леди, которая только что вышла из комнаты. — Эдит позволила ему продолжать. Теперь она смотрела на него. Когда он наклонялся с величайшей деликатностью и уважением, приближаясь к ней и со смиренной улыбкой показывая свои зубы, выстроившиеся в боевом порядке, ей хотелось убить его на месте.

— Положение мисс Флоренс, — снова начал он, — было печальным. Я затрудняюсь говорить об этом с вами, так как ваша привязанность к ее отцу, естественно, заставляет вас чутко и ревниво прислушиваться к каждому слову, которое имеет к нему отношение. — Его речь всегда была вкрадчивой, но невозможно описать ту вкрадчивость, с какою он произнес эти слова и произносил другие, сходные с ними по смыслу. — Но могу ли я, как человек, который также, хотя и по-иному, предан мистеру Домби и неизменно восхищался и восхищается характером мистера Домби, могу ли я сказать, не оскорбляя ваших чувств супруги, что на мисс Флоренс, к несчастью, не обращал внимания… ее отец? Могу ли я сказать — ее отец?

Эдит ответила:

— Мне это известно.

— Вам это известно! — повторил мистер Каркер, по-видимому, с глубочайшим облегчением. — Это снимает у меня тяжесть с сердца. Могу ли я надеяться, что вам известен источник этого невнимания, каковое объясняется гордостью мистера Домби, вернее — его характером?

— Вы можете не останавливаться на этом, сэр, — заметила она, — и поскорее перейти к тому, что вы хотели сказать.

— Конечно, сударыня, я понимаю, — ответил мистер Каркер, — верьте мне, я прекрасно понимаю, что в ваших глазах мистер Домби не нуждается ни в каком оправдании. Но прошу вас судить о моем сердце по вашему сердцу, и вы мне простите мой интерес к мистеру Домби, даже если этот чрезмерный интерес иногда заводит меня слишком далеко.

Какою мукой для ее гордого сердца было сидеть здесь с ним, лицом к лицу, и слушать, как он снова и снова напоминает ей о лживой клятве перед алтарем и навязывает ее, словно чашу с недопитым тошнотворным напитком, а она не могла признаться, что этот напиток внушает ей отвращение, и не могла оттолкнуть его! Как терзали ее стыд, раскаяние и гнев, когда, находясь перед ним во всеоружии своей красоты, она знала, что, в сущности, лежит у его ног!

— Мисс Флоренс, — продолжал Каркер, — оставленная на попечение — если можно это назвать попечением — слуг и наемных людей, во всех отношениях стоящих ниже ее, естественно, нуждалась с детских лет в руководстве и указаниях и, не имея этого, поступала неосмотрительно и до известной степени забыла о своем положении. Было у нее увлечение некиим Уолтером, простым малым, который, к счастью, теперь умер. И с сожалением должен сказать, что она поддерживала весьма нежелательные сношения с какими-то моряками каботажного плавания, отнюдь не пользующимися хорошей репутацией, и со старым бежавшим банкротом.

— Я слыхала обо всем этом, сэр, — сказала Эдит бросив на него презрительный взгляд, — и мне известно, что вы искажаете факты. Вы можете этого не знать. Надеюсь, что так оно и есть.

— Простите, — сказал мистер Каркер, — думаю, что никто не знает их лучше, чем я. Вашу великодушную и пылкую натуру, сударыня, — ту натуру, которая так благородно и настойчиво оправдывает вашего любимого и уважаемого мужа и которая его осчастливила, как он того заслуживает, — я должен почитать, должен уважать ее и склоняться перед нею. Но что касается фактов, — а ради них-то я и осмелился добиваться вашего внимания, — то у меня не может быть никаких сомнений, ибо, исполняя свой долг в качестве поверенного мистера Домби — смею сказать, в качестве его друга, — я установил их неоспоримо. Во исполнение этого долга, глубоко озабоченный, как вы можете это понять, всем, что имеет отношение к мистеру Домби, побуждаемый, если хотите (ибо боюсь, что я у вас в немилости) более низкими мотивами — желанием доказать свое усердие и снискать большее расположение, я долго расследовал эти факты и сам и с помощью лиц, заслуживающих доверия, и имею многочисленные и неопровержимые доказательства.

Она бросила взгляд только на его рот, но в каждом зубе увидела орудие зла.

— Простите, сударыня, — продолжал он, — если в своем замешательстве я осмеливаюсь просить у вас совета и хочу сообразовать свои действия с вашими желаниями. Если не ошибаюсь, я заметил, что вы очень интересуетесь мисс Флоренс.

Было ли в ней хоть что-нибудь, чего бы он не заметил и не знал? Униженная и в то же время возмущенная этой мыслью, она закусила дрожащую губу, чтобы сохранить спокойствие, и в ответ холодно кивнула головой.

— Этот интерес, сударыня, столь трогательно доказывающий, что вам дорого все касающееся мистера Домби, заставляет меня колебаться и мешает ознакомить его с этими фактами, которых он еще не знает. Если разрешите мне сделать признание, моя верность ему настолько поколебалась, что вам достаточно хотя бы только намекнуть о своем желании, чтобы я умолчал о них.

Эдит быстро подняла голову и, отпрянув, устремила на него мрачный взгляд. Он ответил самой вкрадчивой и почтительной улыбкой и продолжал:

— Вы говорите, что я представляю их в искаженном виде. Боюсь, что нет! Боюсь, что нет! Но допустим, что это так. Беспокойство, какое я последнее время испытываю, вызвано следующим: обстоятельство, что мисс Флоренс, при всей своей невинности и доверчивости, бывала в подобном обществе, будет иметь решающее значение для мистера Домби, уже восстановленного против нее, и побудит его предпринять шаги (я знаю, что он уже подумывал об этом) к тому, чтобы расстаться с нею и удалить ее из своего дома. Сударыня, будьте ко мне снисходительны и вспомните, что я чуть ли не с детства имею дело с мистером Домби, знаю его и почитаю, — будьте ко мне снисходительны, когда я говорю, что если есть у него какой-нибудь недостаток, то этот недостаток — высокомерное упорство, коренящееся в той благородной гордости и сознании собственной власти, какие ему свойственны и перед коими мы все должны преклоняться. Упорство неодолимое, в отличие от упрямства других людей, и возрастающее со дня на день и из года в год!

Она все еще не спускала с него глаз; но как бы ни был решителен ее взгляд, ноздри ее раздувались, дыхание стало глубже, и губы слегка искривились, когда он описывал те качества своего патрона, перед которыми они все должны склониться. Он это заметил; и хотя выражение его лица не изменилось, она знала, что он это заметил.

— Такая незначительная размолвка, какая произошла вчера вечером, — сказал он, — если мне позволено будет вернуться к ней, пояснит смысл моих слов лучше, чем размолвка более серьезная. Домби и Сын не признают ни времени, ни места, ни поры года; они подчиняют их себе. И я даже радуюсь вчерашнему инциденту, ибо он дает мне возможность сегодня коснуться в разговоре с миссис Домби этой темы, хотя бы я временно и навлек на себя ее неудовольствие. Сударыня, в самый разгар моего беспокойства и опасений по этому поводу я был вызван мистером Домби в Лемингтон. Там я увидел вас. Там я не мог не понять, какое положение вы займете в ближайшем будущем — положение, сулящее счастье на долгие времена как ему, так и вам. Там я принял решение ждать, пока вы не водворитесь у себя, в своем доме, а затем действовать так, как действую я сейчас. В глубине души я не страшусь изменить своему долгу по отношению к мистеру Домби, если доверю вашему сердцу то, что мне известно, ибо если у двоих одно сердце и одна душа, как в этом союзе, то один из двух может заменить собою другого. Итак, доверюсь ли я вам или ему, совесть моя будет одинаково спокойна. По причинам, мною упомянутым, я хотел бы выбрать вас. Могу ли я уповать на такую честь и считать, что доверительное мое сообщение принято и что я освобожден от всякой ответственности?

Он долго помнил тот взгляд, какой она бросила на него — кто мог бы видеть его и не запомнить? — и душевную ее борьбу. Наконец она сказала:

— Я принимаю его, сэр. Считайте вопрос исчерпанным, и пусть с этим будет покончено.

Он низко поклонился и встал. Она также встала, и он с величайшим смирением распрощался с ней. Но Уитерс, встретив его на лестнице, остановился, пораженный великолепными его зубами и ослепительной его улыбкой, а когда он ехал на своей белоногой лошади, — прохожие принимали его за дантиста — так сверкали его зубы. И прохожие принимали ее, когда она вскоре отправилась на прогулку в своем экипаже, за знатную леди, не менее счастливую, чем богатую и изящную. Но они ее не видели, когда несколько минут назад она была одна в своей комнате, и не слышали, как она произнесла три слова: «О, Флоренс, Флоренс!»

Миссис Скьютон, покоясь на софе и маленькими глоточками попивая шоколад, не слыхала ничего, кроме произнесенного шепотом слова «дело», к которому она питала смертельное отвращение, так что давно уже изгнала его из своего словаря, и в результате самым очаровательным образом и от всего сердца (не будем говорить — от души) почти разорила многих модисток и других лиц. Посему миссис Скьютон не задавала никаких вопросов и не проявляла ни малейшего любопытства. По правде сказать, бархатная персикового цвета шляпка в достаточной мере занимала ее внимание вне дома; ибо день был ветреный, а шляпка, водруженная на затылке, делала бешеные усилия, чтобы ускользнуть от миссис Скьютон, и, несмотря на улещения, не шла ни на какие уступки. Когда дверцы кареты захлопнулись и доступ ветру был прегражден, параличное дрожание снова начало заигрывать с искусственными розами, будто резвились в богадельне престарелые зефиры; и, вообще, у миссис Скьютон достаточно было забот, и справлялась она с ними неважно.

К вечеру ей не стало лучше, ибо когда миссис Домби оделась и полчаса прождала ее в своей уборной, а мистер Домби, прогуливаясь по гостиной, пришел в состояние высокомерного раздражения (они втроем должны были ехать на званый обед), Флауэрс, горничная, предстала с бледным лицом перед миссис Домби и сказала.

— Извините, сударыня, прошу прощенья, но я ничего не могу поделать с миссис!

— Что это значит? — спросила Эдит.

— Сударыня, — ответила испуганная горничная, — я ничего не понимаю. У нее лицо как будто искривилось.

Эдит вместе с ней бросилась в комнату матери. Клеопатра была в полном параде — бриллианты, короткие рукава, румяна, локоны, зубы и прочие девственные прелести были налицо; но паралич нельзя ввести в заблуждение, он признал в ней ту, за кем был послан, и поразил ее перед зеркалом, где она и лежала, как отвратительная кукла, свалившаяся на пол.

Не смущаясь, ее разобрали на части и то немногое, что было в ней подлинным, уложили в постель. Послали за докторами, и те вскоре явились. Прибегли к сильно действующим средствам; вынесли приговор, что от этого удара она оправится, но второго не переживет; и в течение многих дней она лежала немая, глядя на потолок; иногда издавала нечленораздельные звуки в ответ на вопросы, узнает ли она тех, кто здесь находится, и тому подобные; иногда не давала ответа ни знаком, ни жестом, ни выражением немигающих глаз.

Наконец она начала обретать сознание и в какой-то степени способность двигаться, но дар речи еще не возвращался. Однажды она почувствовала, что снова владеет правой рукой, и, указав на это горничной, за ней ухаживающей, и обнаруживая величайшее волнение, она делала знаки, чтобы ей дали карандаш и бумагу. Горничная подала их немедленно, полагая, что она хочет написать завещание или выразить последнее свое желание; миссис Домби не было дома, и горничная с благоговением ждала, что будет дальше.

После мучительных усилий, выразившихся в писании, стирании, начертании ненужных букв, казалось, срывавшихся самопроизвольно с карандаша, старуха протянула такой документ:

«Розовые занавески».

Так как горничная была совершенно ошеломлена — и не без оснований, — Клеопатра приписала еще два слова, и теперь на бумаге значилось:

«Розовые занавески для докторов».

Горничная начала смутно догадываться, что занавески ей нужны для того, чтобы в присутствии врачей цвет лица у нее был лучше; а так как те из домочадцев, кто хорошо ее знал, не сомневались в правильности этого заключения, которое она вскоре и сама могла подтвердить, у ее кровати были повешены розовые занавески, и с этого часа она начала поправляться с удивительной быстротой. Вскоре она могла уже сидеть в локонах, кружевном чепце и капоте и украшать глубокие впадины на щеках легким искусственным румянцем.

Ужасное зрелище представляла эта разряженная старуха, жеманившаяся и кокетничавшая со Смертью и пускавшая в ход свои девичьи уловки, словно Смерть была майором; но изменение ее душевного склада, последовавшее за ударом, также давало обильную пищу для размышлений и было не менее страшно.

Быть может, ослабление умственных способностей сделало ее еще более лукавой и фальшивой, чем прежде, или у нее спутались представления о том, чем она хотела быть и чем была в действительности, а быть может, она почувствовала смутное раскаяние, которое не могло ни вырваться на поверхность, ни отступить во мрак, или же в затуманенном ее мозгу все это всколыхнулось одновременно — последнее предположение, пожалуй, является наиболее вероятным, — но результаты были таковы: она сделалась необычайно взыскательной во всем, что касалось любви, благодарности и внимания к ней со стороны Эдит; восхваляла себя, как безупречную мать, и ревновала ко всем, кто посягал на привязанность Эдит. Мало того: забыв о решении не говорить о замужестве дочери, она постоянно упоминала о нем, считая это доказательством того, что она — несравненная мать. И все вместе взятое, наряду с болезненной слабостью и раздражительностью, являлось весьма язвительной иллюстрацией к ее легкомыслию и юному возрасту.

— Где миссис Домби? — спрашивала она свою горничную.

— Ее нет дома, сударыня.

— Нет дома! Она уходит из дому, чтобы ускользнуть от своей мамы, Флауэрс?

— Господь с вами, сударыня! Миссис Домби поехала на прогулку с мисс Флоренс.

— Мисс Флоренс! Кто такая мисс Флоренс? Не говорите мне ничего о мисс Флоренс. Что для нее мисс Флоренс по сравнению со мной?

Вовремя извлеченные бриллианты, бархатная персикового цвета шляпка (ибо она стала надевать шляпку в ожидании гостей задолго до того, как снова начала выезжать из дому) или какие-нибудь нарядные тряпки обычно останавливали поток слез, уже готовых хлынуть, и она пребывала в благодушном расположении духа вплоть до прихода Эдит; а тогда, бросив взгляд на гордое лицо, она снова впадала в уныние.

— Ну, знаешь ли, Эдит! — восклицала она, тряся головой.

— Что случилось, мама?

— Что случилось! Право, я не знаю, что случилось. Мир становится таким искусственным и неблагодарным, что мне начинает казаться, будто совсем нет на свете сердца или чего-нибудь в этом роде. Скорее Уитерс — родное мое дитя, чем ты! Он ухаживает за мной гораздо больше, чем дочь. Право же, мне хочется, чтобы я не была такой моложавой. Может быть, мне оказывали бы тогда больше уважения.

— Чего бы вы хотели, мама?

— О, очень многого, Эдит! — Она отвечала крайне нетерпеливо.

— Разве у вас нет того, чего бы вам хотелось? Вы сами виноваты, если это так.

— Сама виновата! — Она начинала хныкать. — Какой матерью я была для тебя, Эдит! Я не расставалась с тобой с самой твоей колыбели! А ты не только пренебрегаешь мною и питаешь ко мне не больше привязанности, чем к чужому человеку, — ты не уделяешь мне и двадцатой доли той любви, какую питаешь к Флоренс! Изволите видеть, я твоя мать, и могу ее испортить. И ты еще говоришь мне, что я сама виновата!

— Мама! Я вас ни в чем не упрекаю. Почему вы всегда возвращаетесь к этому?

— Разве не натурально, что я к этому возвращаюсь, если я — воплощенная любовь и чувствительность, а каждый твой взгляд наносит мне жестокую рану?

— Я не хочу наносить вам раны, мама. Разве вы забыли наш уговор? Оставим прошлое в покое.

— В покое! И благодарность ко мне оставим в покое, и любовь ко мне оставим в покое, и меня оставим в покое, пока я лежу здесь одна, лишенная общества и забот, тогда как ты находишь новых родственников, за которыми ухаживаешь, хотя они решительно никаких прав на тебя не имеют! Ах, боже мой, Эдит, известно ли тебе, в каком блестящем доме ты — хозяйка?

— Да. Тише!

— А этот благородный человек, Домби… знаешь ли ты, что он — твой муж, Эдит, и что у тебя есть состояние, положение, карета и мало ли что еще?

— Конечно, я это знаю, мама. Прекрасно знаю.

— А ты бы имела все это с той доброй душою… как его звали?.. с Грейнджером, если бы он не умер? Кого ты должна благодарить за все, Эдит?

— Вас, мама, вас.

— В таком случае обними меня и поцелуй. И докажи мне, Эдит, что тебе хорошо известно: не было на свете лучшей матери, чем я. И позаботься о том, чтобы я, терзаясь и мучаясь из-за твоей неблагодарности, не превратилась в настоящее чудовище, иначе меня никто не узнает, когда я снова появлюсь в обществе, — не узнает даже это ненавистное животное майор!

Но иной раз, когда Эдит подходила к ней и, склонив свою надменную голову, прижималась холодной щекой к ее щеке, мать откидывалась назад, как будто боялась ее, и начинала дрожать, и восклицала, что у нее мысли путаются. А иногда она смиренно просила ее посидеть на стуле у кровати и смотрела на нее (когда та сидела в глубокой задумчивости), и даже розовые занавески не могли прикрасить бессмысленного и страшного лица.

Розовые занавески краснели, наблюдая выздоровление Клеопатры и ее наряд, еще более девический, чем прежде, — надо было скрыть разрушительное действие болезни, — ее румяна, зубы, локоны, бриллианты, короткие рукава и весь туалет куклы, свалившейся на пол перед зеркалом. Они краснели, наблюдая время от времени невразумительность ее речей, которую она маскировала девичьим хихиканьем, и случайные провалы в памяти, капризные и смехотворные, как бы издевавшиеся над ее капризной и смехотворной особой.

Но они ни разу не наблюдали перемены в ее новой манере размышлять о дочери и говорить с нею. И хотя на эту дочь часто падала тень занавесок, они ни разу не наблюдали, чтобы прекрасное ее лицо осветилось улыбкой и дочерняя любовь смягчила эту суровую красоту.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.