Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! День второй 5 страница
— Ступай, барин, право… Константин Дпомидыч погрозил ей пальцем и велел ей принести себе васильков. — На что тебе васильков? венки, что ль, плесть? — возразила девушка, — да ну, ступай же, право… — Послушай, моя любезная красоточка, — начал было Константин Диомидыч… — Да ну, ступай, — перебила его девушка, — баричи вон идут. Константин Диомидыч оглянулся. Действительно, по дороге бежали Ваня и Петя, сыновья Дарьи Михайловны; за ними шел их учитель, Басистов, молодой человек двадцати двух лет, только что окончивший курс. Басистов был рослый малый, с простым лицом, большим носом, крупными губами и свиными глазками, некрасивый и неловкий, но добрый, честный и прямой. Он одевался небрежно, не стриг волос, — не из щегольства, а от лени; любил поесть, любил поспать, но любил также хорошую книгу, горячую беседу и всей душой ненавидел Пандалевского. Дети Дарьи Михайловны обожали Басистова и уж нисколько его не боялись; со всеми остальными в доме он был на короткой ноге, что не совсем нравилось хозяйке, как она ни толковала о том, что для нее предрассудков не существует. — Здравствуйте, мои миленькие! — заговорил Константин Диомидыч, — как вы рано сегодня гулять пошли! А я, — прибавил он, обращаясь к Басистову, — уже давно вышел; моя страсть — наслаждаться природой. — Видели мы, как вы наслаждаетесь природой, — пробормотал Басистов. — Вы материалист: уже сейчас бог знает что думаете.* Я вас знаю. Пандалевский, когда говорил с Басистовым или подобными ему людьми, легко раздражался и букву «с» произносил чисто, даже с маленьким свистом. — Что же, вы у этой девки, небось, дорогу спрашивали? — проговорил Басистов, поводя глазами и вправо и влево. Он чувствовал, что Пандалевский глядит ему прямо в лицо, а это ему было крайне неприятно. — Я повторяю: вы материалист и больше ничего. Вы непременно желаете во всем видеть одну прозаическую сторону… — Дети! — скомандовал вдруг Басистов, — видите вы на лугу ракиту; посмотрим, кто скорее до нее добежит… Раз! два! три! И дети бросились во все ноги к раките. Басистов устремился за ними. «Мужик! — подумал Пандалевский, — испортит он этих мальчишек… Совершенный мужик!» И, с самодовольствием окинув взглядом свою собственную опрятную и изящную фшурку, Константин Диомидыч ударил раза два растопыренными пальцами по рукаву сюртука, встряхнул воротником и отправился далее. Вернувшись к себе в комнату, он надел старенький халат и с озабоченным лицом сел за фортепьяно.
II
Дом Дарьи Михайловны Ласунской считался чуть ли не первым по всей…ой губернии. Огромный, каменный, сооруженный по рисункам Растрелли* во вкусе прошедшего столетия, он величественно возвышался на вершине холма, у подошвы которого протекала одна из главных рек средней России. Сама Дарья Михайловна была знатная и богатая барыня, вдова тайного советника. Хотя Пандалевский и рассказывая про нее, что она знает всю Европу, да и Европа ее знает! — однако Европа ее знала мало, даже в Петербурге она важной роли не играла; зато в Москве ее все знали и ездили к ней. Она принадлежала к высшему свету и слыла за женщину несколько странную, не совсем добрую, но чрезвычайно умную. В молодости она была очень хороша собою. Поэты писали ей стихи, молодые люди в нее влюблялись, важные господа волочились за ней. Но с тех пор прошло лет двадцать пять или тридцать, и прежних прелестей не осталось и следа. «Неужели, — спрашивал себя невольно всякий, кто только видел ее в первый раз, — неужели эта худенькая, желтенькая, востроносая и еще не старая женщина была когда-то красавицей? Неужели это она, та самая, о которой бряцали лиры?..» И всякий внутренне удивлялся переменчивости всего земного. Правда, Пандалевский находил, что у Дарьи Михайловны удивительно сохранились ее великолепные глаза; но ведь тот же Пандалевский утверждал, что ее вся Европа знает. Дарья Михайловна приезжала каждое лето к себе в деревню с своими детьми (у нее их было трое: дочь Наталья, семнадцати лет, и два сына, десяти и девяти лет) и жила открыто, то есть принимала мужчин, особенно холостых; провинциальных барынь она терпеть не могла. Зато и доставалось же ей от этих барынь! Дарья Михайловна, по их словам, была и горда, и безнравственна, и тиранка страшная; а главное — она позволяла себе такие вольности в разговоре, что ужасти! Дарья Михайловна действительно не любила стеснять себя в деревне, и в свободной простоте ее обхождения замечался легкий оттенок презрения столичной львицы к окружавшим ее, довольно темным и мелким существам… Она и с городскими знакомыми обходилась очень развязно, даже насмешливо; но оттенка презрения не было. Кстати, читатель, заметили ли вы, что человек, необыкновенно рассеянный в кружке подчиненных, никогда не бывает рассеян с лицами высшими? Отчего бы это? Впрочем, подобные вопросы ни к чему не ведут. Когда Константин Диомидыч, вытвердив, наконец, тальберговский этюд, спустился из своей чистой и веселенькой комнаты в гостиную, он уже застал всё домашнее общество собранным. Салон уже начался. На широкой кушетке, подобрав под себя ноги и вертя в руках новую французскую брошюру, расположилась хозяйка; у окна за пяльцами сидели: с одной стороны дочь Дарьи Михайловны, а с другой m-lle Boncourt[32]— гувернантка, старая и сухая дева лет шестидесяти, с накладкой черных волос под разноцветным чепцом и хлопчатой бумагой в ушах; в углу, возле двери, поместился Басистов и читал газету, подле него Петя и Ваня играли в шашки, а прислонясь к печке и заложив руки за спину, стоял господин небольшого роста, взъерошенный и седой, с смуглым лицом и беглыми черными глазками — некто Африкан Семеныч Пигасов. Странный человек был этот господин Пигасов. Озлобленный противу всего и всех — особенно против женщин, — он бранился с утра до вечера, иногда очень метко, иногда довольно тупо, но всегда с наслаждением. Раздражительность его доходила до ребячества; его смех, звук его голоса, всё его существо казалось пропитанным желчью. Дарья Михайловна охотно принимала Пигасова: он потешал ее своими выходками. Они точно были довольно забавны. Всё преувеличивать было его страстью. Например: о каком бы несчастье при нем ни говорили — рассказывали ли ему, что громом зажгло деревню, что вода прорвала мельницу, что мужик себе топором руку отрубил, — он всякий раз с сосредоточенным ожесточением спрашивал: «А как ее зовут?» — то есть как зовут женщину, от которой произошло то несчастие, потому что, по его уверениям, всякому несчастию причиной женщина, стоит только хорошенько вникнуть в дело. Он однажды бросился на колени перед почти незнакомой ему барыней, которая приставала к нему с угощением, и начал слезно, но с написанной на лице яростью умолять ее, чтобы она его пощадила, что он ничем перед ней не провинился и вперед у ней никогда не будет. Раз лошадь помчала под гору одну из прачек Дарьи Михайловны, опрокинула ее в ров и чуть не убила. Пигасов с тех пор иначе не называл эту лошадь, как добрый, добрый конек, а самую гору и ров находил чрезвычайно живописными местами. Пигасову в жизни не повезло — он эту дурь и напустил на себя. Он происходил от бедных родителей. Отец его занимал разные мелкие должности, едва знал грамоте и не заботился о воспитании сына; кормил, одевал его — и только. Мать его баловала, но скоро умерла. Пигасов сам себя воспитывал, сам определил себя в уездное училище, потом в гимназию, выучился языкам, французскому, немецкому и даже латинскому, и, выйдя из гимназии с отличным аттестатом, отправился в Дерпт, где постоянно боролся с нуждою, но выдержал трехгодичный курс до конца. Способности Пигасова не выходили из разряда обыкновенных; терпением и настойчивостью он отличался, но особенно сильно было в нем чувство честолюбия, желание попасть в хорошее общество, не отстать от других, назло судьбе. Он и учился прилежно и в Дертский университет поступил из честолюбия. Бедность сердила его и развила в нем наблюдательность и лукавство. Он выражался своеобразно; он смолоду присвоил себе особый род желчного и раздражительного красноречия. Мысли его не возвышались над общим уровнем; а говорил он так, что мог казаться не только умным, но даже очень умным человеком. Получив степень кандидата, Пигасов решился посвятить себя ученому званию: он понял, что на всяком другом поприще он бы никак не мог угнаться за своими товарищами (он старался выбирать их из высшего круга и умел к ним подделаться, даже льстил им, хотя всё ругался). Но тут в нем, говоря попросту, материала не хватило. Самоучка не из любви к науке, Пигасов в сущности знал слишком мало. Он жестоко провалился в диспуте, между тем как живший с ним в одной комнате другой студент, над которым он постоянно смеялся, человек весьма ограниченный, но получивший правильное и прочное воспитание, восторжествовал вполне. Неудача эта взбесила Пигасова: он бросил в огонь все свои книги и тетради и поступил на службу. Сначала дело пошло недурно: чиновник он был хоть куда, не очень распорядительный, зато крайне самоуверенный и бойкий; но ему захотелось поскорее выскочить в люди — он запутался, споткнулся и принужден был выйти в отставку. Года три просидел он у себя в благоприобретенной деревеньке и вдруг женился на богатой, полуобразованной помещице, которую поймал на удочку своих развязных и насмешливых манер. Но нрав Пигасова уже слишком раздражился и окис; он тяготился семейной жизнью… Жена его, пожив с ним несколько лет, уехала тайком в Москву и продала какому-то ловкому аферисту свое имение, а Пигасов только что построил в нем усадьбу. Потрясенный до основания этим последним ударом, Пигасов затеял было тяжбу с женою, но ничего не выиграл… Он доживал свой век одиноко, разъезжал по соседям, которых бранил за глаза и даже в глаза и которые принимали его с каким-то напряженным полухохотом, хотя серьезного страха он им не внушал, — и никогда книги в руки не брал. У него было около ста душ; мужики его не бедствовали. — A! Constantin! — проговорила Дарья Михайловна, как только Пандалевский вошел в гостиную, — Alexandrine будет? — Александра Павловна велели вас благодарить и за особенное удовольствие себе поставляют, — возразил Константин Диомидыч, приятно раскланиваясь на все стороны и прикасаясь толстой, но белой ручкой с ногтями, остриженными треугольником, к превосходно причесанным волосам. — И Волынцев тоже будет? — И они-с. — Так как же, Африкан Семеныч, — продолжала Дарья Михайловна, обратись к Пигасову, — по-вашему, все барышни неестественны? У Пигасова губы скрутились набок, и он нервически задергал локтем. — Я говорю, — начал он неторопливым голосом — он в самом сильном припадке ожесточения говорил медленно и отчетливо, — я говорю, что барышни вообще — о присутствующих, разумеется, я умалчиваю… — Но это не мешает вам и о них думать, — перебила Дарья Михайловна. — Я о них умалчиваю, — повторил Пигасов. — Все барышни вообще неестественны в высшей степени — неестественны в выражении чувств своих. Испугается ли, например, барышня, обрадуется ли чему, или опечалится, она непременно сперва придаст телу своему какой-нибудь эдакий изящный изгиб (и Пигасов пребезобразно выгнул свой стан и оттопырил руки) и потом уж крикнет: ах! или засмеется, или заплачет. Мне, однако (и тут Пигасов самодовольно улыбнулся), удалось-таки добиться однажды истинного, неподдельного выражения ощущения от одной замечательно неестественной барышни! — Каким это образом? Глаза Пигасова засверкали. — Я ее хватил в бок осиновым колом сзади. Она как взвизгнет, а я ей: браво! браво! Вот это голос природы, это был естественный крик. Вы и вперед всегда так поступайте. Все в комнате засмеялись. — Что вы за пустяки говорите, Африкан Семеныч! — воскликнула Дарья Михайловна. — Поверю ли я, что вы станете девушку толкать колом в бок! — Ей-богу, колом, пребольшим колом, вроде тех, которые употребляются при защите крепостей. — Mais c’est une horreur ce que vous dites l& #224;, monsieur[33], — возопила m-lle Boncourt, грозно посматривая на расхохотавшихся детей. — Да не верьте ему, — промолвила Дарья Михайловна, — разве вы его не знаете? Но негодующая француженка долго не могла успокоиться и всё что-то бормотала себе под нос. — Вы можете мне не верить, — продолжал хладнокровным голосом Пигасов, — но я утверждаю, что я сказал сущую правду. Кому ж это знать, коли не мне? После этого вы, пожалуй, также не поверите, что наша соседка Чепузова, Елена Антоновна, сама, заметьте, сама, мне рассказала, как она уморила своего родного племянника? — Вот еще выдумали! — Позвольте, позвольте! Выслушайте и судите сами. Заметьте, я на нее клеветать не желаю, я ее даже люблю, насколько, то есть, можно любить женщину; у ней во всем доме нет ни одной книги, кроме календаря, и читать она не может иначе как вслух — чувствует от этого упражнения испарину и жалуется потом, что у ней глаза пупом полезли… Словом, женщина она хорошая, и горничные у ней толстые. Зачем мне на нее клеветать? — Ну! — заметила Дарья Михайловна, — взобрался Африкан Семеныч на своего конька — теперь не слезет с него до вечера. — Мой конек… А у женщин их целых три, с которых они никогда не слезают — разве когда спят. — Какие же это три конька? — Попрек, намек и упрек. — Знаете ли что, Африкан Семеныч, — начала Дарья Михайловна, — вы недаром так озлоблены на женщин. Какая-нибудь, должно быть, вас… — Обидела, вы хотите сказать? — перебил ее Пигасов. Дарья Михайловна немного смутилась; она вспомнила о несчастном браке Пигасова… и только головой кивнула. — Меня одна женщина, точно, обидела, — промолвил Пигасов, — хоть и добрая была, очень добрая… — Кто же это такая? — Мать моя, — произнес Пигасов, понизив голос. — Ваша мать? Чем же она могла вас обидеть? — А тем, что родила… Дарья Михайловна наморщила брови. — Мне кажется, — заговорила она, — разговор наш принимает невеселый оборот… Constantin, сыграйте нам новый этюд Тальберга… Авось, звуки музыки укротят Африкана Семеныча. Орфей укрощал же диких зверей. Константин Диомидыч сел за фортепьяно и сыграл этюд весьма удовлетворительно. Сначала Наталья Алексеевна слушала со вниманием, потом опять принялась за работу. — Merci, c’est charmant[34], — промолвила Дарья Михайловна, — люблю Тальберга. Il est si distingu& #233; [35]. Что вы задумались, Африкан Семеныч? — Я думаю, — начал медленно Пигасов, — что есть три разряда эгоистов: эгоисты, которые сами живут и жить дают другим; эгоисты, которые сами живут и не дают* жить другим; наконец, эгоисты, которые и сами не живут и другим не дают… Женщины большею частию принадлежат к третьему разряду. — Как это любезно! Одному я только удивляюсь, Африкан Семеныч, какая у вас самоуверенность в суждениях: точно вы никогда ошибиться не можете. — Кто говорит! и я ошибаюсь; мужчина тоже может ошибаться. Но знаете ли, какая разница между ошибкою нашего брата и ошибкою женщины? Не знаете? Вот какая: мужчина может, например, сказать, что дважды два — не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два — стеариновая свечка. — Я уже это, кажется, слышала от вас… Но позвольте спросить, какое отношение имеет ваша мысль о трех родах эгоистов к музыке, которую вы сейчас слышали? — Никакого, да я и не слушал музыки. — Ну, ты, батюшка, я вижу, неисправим, хоть брось*, — возразила Дарья Михайловна, слегка искажая грибоедовский стих. — Что же вы любите, коли вам и музыка не нравится? литературу, что ли? — Я литературу люблю, да только не нынешнюю. — Почему? — А вот почему. Я недавно переезжал через Оку на пароме с каким-то барином. Паром пристал к крутому месту: надо было втаскивать экипаж на руках. У барина была коляска претяжелая. Пока перевозчики надсаживались, втаскивая коляску на берег, барин так кряхтел, стоя на пароме, что даже жалко его становилось… Вот, подумал я, новое применение системы разделения работ! Так и нынешняя литература: другие везут, дело делают, а она кряхтит. Дарья Михайловна улыбнулась. — И это называется воспроизведением современного быта, — продолжал неугомонный Пигасов, — глубоким сочувствием к общественным вопросам и еще как-то… Ох, уж эти мне громкие слова! — А вот женщины, на которых вы так нападаете, — те по крайней мере не употребляют громких слов. Пигасов пожал плечом. — Не употребляют, потому что не умеют. Дарья Михайловна слегка покраснела. — Вы начинаете дерзости говорить, Африкан Семеныч! — заметила она с принужденной улыбкой. Всё затихло в комнате. — Где это Золотоноша? — спросил вдруг один из мальчиков у Басистова. — В Полтавской губернии, мой милейший, — подхватил Пигасов, — в самой Хохландии. (Он обрадовался случаю переменить разговор.) — Вот мы толковали о литературе, — продолжал он, — если б у меня были лишние деньги, я бы сейчас сделался малороссийским поэтом.* — Это что еще? хорош поэт! — возразила Дарья Михайловна, — разве вы знаете по-малороссийски? — Нимало; да оно и не нужно. — Как не нужно? — Да так же, не нужно. Сто& #769; ит только взять лист бумаги и написать наверху: Дума; потом начать так: Гой, ты доля моя, доля! или: Седе казачино Наливайко* на кургане! а там: По-пид горою, по-пид зелено& #769; ю, грае, грае воропае, гоп! гоп! или что-нибудь в этом роде. И дело в шляпе. Печатай и издавай. Малоросс прочтет, подопрет рукою щеку и непременно заплачет, — такая чувствительная душа! — Помилуйте! — воскликнул Басистов. — Что вы это такое говорите? Это ни с чем не сообразно. Я жил в Малороссии, люблю ее и язык ее знаю… «грае, грае воропае» — совершенная бессмыслица. — Может быть, а хохол все-таки заплачет. Вы говорите: язык… Да разве существует малороссийский язык? Я попросил раз одного хохла перевести следующую первую попавшуюся мне фразу: грамматика есть искусство правильно читать и писать. Знаете, как он это перевел: храматыка e выскусьтво правыльно чытаты ы пысаты… Что ж, это язык, по-вашему? самостоятельный язык? Да скорей, чем с этим согласиться, я готов позволить лучшего своего друга истолочь в ступе… Басистов хотел возражать. — Оставьте его, — промолвила Дарья Михайловна, — ведь вы знаете, от него, кроме парадоксов, ничего не услышишь. Пигасов язвительно улыбнулся. Лакей вошел и доложил о приезде Александры Павловны и ее брата. Дарья Михайловна встала навстречу гостям. — Здравствуйте, Alexandrine! — заговорила она, подходя к ней, — как вы умно сделали, что приехали… Здравствуйте, Сергей Павлыч! Волынцев пожал Дарье Михайловне руку и подошел к Наталье Алексеевне. — А что, этот барон, ваш новый знакомый, приедет сегодня? — спросил Пигасов. — Да, приедет. — Он, говорят, великий филозо& #769; ф: так Гегелем и брызжет. Дарья Михайловна ничего не отвечала, усадила Александру Павловну на кушетку и сама поместилась возле нее. — Философия, — продолжал Пигасов, — высшая точка зрения! Вот еще смерть моя — эти высшие точки зрения. И что можно увидать сверху? Небось, коли захочешь лошадь купить, не с каланчи на нее смотреть станешь! — Вам этот барон хотел привезти статью какую-то? — спросила Александра Павловна. — Да, статью, — отвечала с преувеличенною небрежностью Дарья Михайловна, — об отношениях торговли к промышленности в России… Но не бойтесь: мы ее здесь читать не станем… я вас не за тем позвала. Le baron est aussi aimable que savant[36]. И так хорошо говорит по-русски! C’est un vrai torrent… il vous entra& #238; ne[37]. — Так хорошо по-русски говорит, — проворчал Пигасов, — что заслуживает французской похвалы. — Поворчите еще, Африкан Семеныч, поворчите… Это очень идет к вашей взъерошенной прическе… Однако что же он не едет? Знаете ли что, messieurs et mesdames, — прибавила Дарья Михайловна, взглянув кругом, — пойдемте в сад… До обеда еще около часу осталось, а погода славная… Всё общество поднялось и отправилось в сад. Сад у Дарьи Михайловны доходил до самой реки. В нем было много старых липовых аллей, золотисто-темных и душистых, с изумрудными просветами по концам, много беседок из акаций и сирени. Волынцев вместе с Натальей и m-lle Boncourt забрались в самую глушь сада. Волынцев шел рядом с Натальей и молчал. M-lle Boncourt следовала немного поодаль. — Что же вы делали сегодня? — спросил, наконец, Волынцев, подергивая концы своих прекрасных темно-русых усов. Он чертами лица очень походил на сестру; но в выражении их было меньше игры и жизни, и глаза его, красивые и ласковые, глядели как-то грустно. — Да ничего, — отвечала Наталья, — слушала, как Пигасов бранится, вышивала по канве, читала. — А что такое вы читали? — Я читала… историю крестовых походов*, — проговорила Наталья с небольшой запинкой. Волынцев посмотрел на нее. — А! — произнес он наконец, — это должно быть интересно. Он сорвал ветку и начал вертеть ею по воздуху. Они прошли еще шагов двадцать. — Что это за барон, с которым ваша матушка познакомилась? — спросил опять Волынцев. — Камер-юнкер, приезжий; maman его очень хвалит. — Ваша матушка способна увлекаться. — Это доказывает, что она еще очень молода сердцем, — заметила Наталья. — Да. Я скоро пришлю вам вашу лошадь. Она уже почти совсем выезжена. Мне хочется, чтобы она с места поднимала в галоп, и я этого добьюсь. — Merci… Однако мне совестно. Вы сами ее выезжаете… это, говорят, очень трудно… — Чтобы доставить вам малейшее удовольствие, вы знаете, Наталья Алексеевна, я готов… я…, и не такие пустяки… Волынцев замялся. Наталья дружелюбно взглянула на него и еще раз сказала: merci. — Вы знаете, — продолжал Сергей Павлыч после долгого молчания, — что нет такой вещи… Но к чему я это говорю! ведь вы всё знаете. В это мгновение в доме прозвенел колокол. — Ah! la cloche du d& #238; ner! — воскликнула m-lle Boncourt. — Rentrons[38]. «Quel dommage, — подумала про себя старая француженка, взбираясь на ступеньки балкона вслед за Волынцевым и Натальей, — quel dommage que ce charmant gar& #231; on ait si peu de ressources dans la conversation…»[39], — что по-русски можно так перевести: ты, мой милый, мил, но плох немножко. Барон к обеду не приехал. Его прождали с полчаса. Разговор за столом не клеился. Сергей Павлыч только посматривал на Наталью, возле которой сидел, и усердно наливал ей воды в стакан. Пандалевский тщетно старался занять соседку свою, Александру Павловну: он весь закипал сладостью, а она чуть не зевала. Басистов катал шарики из хлеба и ни о чем не думал; даже Пигасов молчал и, когда Дарья Михайловна заметила ему, что он очень нелюбезен сегодня, угрюмо ответил: «Когда же я бываю любезным? Это не мое дело…» и, усмехнувшись горько, прибавил: «Потерпите маленько. Ведь я квас, du prosto& #239; русский квас; а вот ваш камер-юнкер…» — Браво! — воскликнула Дарья Михайловна. — Пигасов ревнует, заранее ревнует! Но Пигасов ничего не ответил ей и только посмотрел исподлобья. Пробило семь часов, и все опять собрались в гостиную. — Видно, не будет, — сказала Дарья Михайловна. Но вот раздался стук экипажа, небольшой тарантас въехал на двор, и через несколько мгновений лакей вошел в гостиную и подал Дарье Михайловне письмо на серебряном блюдечке. Она пробежала его до конца и, обратясь к лакею, спросила: — А где же господин, который привез это письмо? — В экипаже сидит-с. Прикажете принять-с? — Проси. Лакей вышел. — Вообразите, какая досада, — продолжала Дарья Михайловна, — барон получил предписание тотчас вернуться в Петербург. Он прислал мне свою статью с одним господином Рудиным, своим приятелем. Барон хотел мне его представить — он очень его хвалил. Но как это досадно! Я надеялась, что барон поживет здесь… — Дмитрий Николаевич Рудин, — доложил лакей.
III
Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сутуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых темно-синих глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос. Он проворно подошел к Дарье Михайловне и, поклонясь коротким поклоном, сказала ей, что он давно желал иметь честь представиться ей и что приятель его, барон, очень сожалел о том, что не мог проститься лично. Тонкий звук голоса Рудина не соответствовал его росту и его широкой груди. — Садитесь… очень рада, — промолвила Дарья Михайловна и, познакомив его со всем обществом, спросила, здешний ли он, или заезжий. — Мое имение в Т…ой губернии, — отвечал Рудин, держа шляпу на коленях, — а здесь я недавно. Я приехал по делу и поселился пока в вашем уездном городе. — У кого? — У доктора. Он мой старинный товарищ по университету. — А! у доктора… Его хвалят. Он, говорят, свое дело разумеет. А с бароном вы давно знакомы? — Я нынешней зимой в Москве с ним встретился и теперь провел у него около недели. — Он очень умный человек — барон. — Да-с Дарья Михайловна понюхала узелок носового платка, напитанный одеколоном. — Вы служите? — спросила она. — Кто? я-с? — Да. — Нет… Я в отставке. Наступило небольшое молчание. Общий разговор возобновился. — Позвольте полюбопытствовать, — начал Пигасов, обратясь к Рудину, — вам известно содержание статьи, присланной господином бароном? — Известно. — Статья эта трактует об отношениях торговли… или нет, бишь, промышленности к торговле, в нашем отечестве… Так, кажется, вы изволили выразиться, Дарья Михайловна? — Да, она об этом, — проговорила Дарья Михайловна и приложила руку ко лбу. — Я, конечно, в этих делах судья плохой, — продолжал Пигасов, — но я должен сознаться, что мне самое заглавие статьи кажется чрезвычайно… как бы это сказать поделикатнее?.. чрезвычайно темным и запутанным. — Почему же оно вам так кажется? Пигасов усмехнулся и посмотрел вскользь на Дарью Михайловну. — А вам оно ясно? — проговорил он, снова обратив свое лисье личико к Рудину. — Мне? Ясно. — Гм… Конечно, это вам лучше знать. — У вас голова болит? — спросила Александра Павловна Дарью Михайловну. — Нет. Это у меня так… C’est nerveux[40]. — Позвольте полюбопытствовать, — заговорил опять! носовым голоском Пигасов, — ваш знакомец, господин барон Муффель… так, кажется, их зовут? — Точно так. — Господин барон Муффель специально занимается политической экономией или только так, посвящает этой интересной науке часы досуга, остающегося среди светских удовольствий и занятий по службе? Рудин пристально посмотрел на Пигасова. — Барон в этом деле дилетант, — отвечал он, слегка краснея, — но в его статье много справедливого и любопытного. — Не могу спорить с вами, не зная статьи… Но, смею спросить, сочинение вашего приятеля, барона Муффеля, вероятно, более придерживается общих рассуждений, нежели фактов? — В нем есть и факты и рассуждения, основанные на фактах. — Так-с, так-с. Доложу вам, по моему мнению… а я могу-таки, при случае, свое слово молвить; я три года в Дерпте выжил… все эти так называемые общие рассуждения, гипотезы там, системы… извините меня, я провинциал, правду-матку режу прямо… никуда не годятся. Это всё одно умствование — этим только людей морочат. Передавайте, господа, факты, и будет с вас. — В самом деле! — возразил Рудин. — Ну, а смысл фактов передавать следует? — Общие рассуждения! — продолжал Пигасов, — смерть моя эти общие рассуждения, обозрения, заключения! Всё это основано на так называемых убеждениях; всякий толкует о своих убеждениях и еще уважения к ним требует, носится с ними… Эх! И Пигасов потряс кулаком в воздухе. Пандалевский рассмеялся. — Прекрасно! — промолвил Рудин, — стало быть, по-вашему, убеждений нет? — Нет — и не существует. — Это ваше убеждение? — Да. — Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно, на первый случай. Все в комнате улыбнулись и переглянулись. — Позвольте, позвольте, однако, — начал было Пигасов… Но Дарья Михайловна захлопала в ладоши, воскликнула: «Браво, браво, разбит Пигасов, разбит!» — и тихонько вынула шляпу из рук Рудина. — Погодите радоваться, сударыня: успеете! — заговорил с досадой Пигасов. — Недостаточно сказать с видом превосходства острое словцо: надобно доказать, опровергнуть… Мы отбились от предмета спора. — Позвольте, — хладнокровно заметил Рудин, — дело очень просто. Вы не верите в пользу общих рассуждений, вы не верите в убеждения… — Не верю, не верю, ни во что не верю. — Очень хорошо. Вы скептик. — Не вижу необходимости употреблять такое ученое слово. Впрочем… — Не перебивайте же! — вмешалась Дарья Михайловна. «Кусь, кусь, кусь!» — сказал про себя в это мгновенье Пандалевский и весь осклабился. — Это слово выражает мою мысль, — продолжал Рудин. — Вы его понимаете: отчего же не употреблять его? Вы ни во что не верите… Почему же верите вы в факты? — Как почему? вот прекрасно! Факты — дело известное, всякий знает, что такое факты… Я сужу о них по опыту, по собственному чувству. — Да разве чувство не может обмануть вас! Чувство вам говорит, что солнце вокруг земли ходит… или, может быть, вы не согласны с Коперником? Вы и ему не верите?
|