Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Перед занавесом 42 страница
С каждым днем заботы и горе гнетут ее все сильнее; она не спускает с сына тревожного взора, значения которого мальчик не может понять. Она вскакивает по ночам и украдкой заглядывает в его комнату, чтобы удостовериться, что он спит и его не похитили. Сама она спит теперь мало. Ее мучают неотвязные думы и страхи. Как она плачет и молится в долгие безмолвные ночи! Как старается скрыть от себя самой мысль, которая снова и снова к ней возвращается, — мысль, что она должна расстаться с мальчиком, что она — единственная преграда между ним и его благополучием! Она не может, не может! Во всяком случае, не теперь; когда-нибудь в другое время. О, слишком тяжело думать об этом, и вынести это невозможно! Ей приходит в голову одна мысль, от которой она краснеет и смущается: пусть ее пенсия остается родителям; младший священник женится на ней, — он даст приют ей и ребенку. Но портрет Джорджа и память о нем всегда с ней и горько ее упрекают. Стыд и любовь отвергают такую жертву. Эмилия вся сжимается, как от греховного прикосновения, и эти мысли не находят себе пристанища в ее чистом и нежном сердце. Борьба, которую мы описываем в нескольких фразах, длилась в сердце бедной Эмилии много недель. И все это время она никому не поверяла своих терзаний. Она не могла этого сделать, как не могла допустить и мысли о возможности капитуляции, хотя все больше отступала перед врагом, с которым ей приходилось биться. Одна истина за другой молчаливо надвигались на нее и уже не сдавали позиций. Бедность и нужда для всех, нищета и унижение для родителей, несправедливость по отношению к мальчику - один за другим падали форты ее маленькой цитадели, где бедняжка ревниво охраняла единственную свою любовь и сокровище. В начале этой борьбы Эмилия написала брату в Калькутту, слезно умоляя его не отнимать поддержки, которую он оказывал родителям, и в простых, но трогательных словах описывая их беспомощное и бедственное положение. Она не знала жестокой правды: пособие от Джоза выплачивалось по-прежнему регулярно, но деньги получал один из ростовщиков в Сити. Старик Седли продал пособие сына, чтобы иметь средства для осуществления своих безрассудных планов. Эмми с нетерпением высчитывала время, которое должно пройти, пока письмо ее будет получено и на него придет ответ. Она отметила в своей записной книжечке день отсылки письма. Опекуну своего сына, доброму майору в Мадрасе, она не сообщала ни о каких своих огорчениях и заботах. Она не писала ему с тех пор, как послала письмо с поздравлением по поводу предстоящего брака. С тоской и отчаянием думала она о том, что этот друг — единственный друг, который питал к ней такую привязанность, — теперь для нее потерян. Однажды, когда им приходилось особенно туго, — когда кредиторы наседали, мать от горя совсем потеряла голову, отец был мрачнее обыкновенного, члены семейства избегали друг друга и каждый втайне терзался своими несчастьями и обидами, — отец с дочерью случайно остались вдвоем, и Эмилия, чтобы утешить старика, рассказала ему о своем поступке: она написала письмо Джозефу; ответ должен прийти через три или четыре месяца. Джоз всегда был великодушен, хотя и недостаточно заботлив. Он не может отказать, когда узнает, в каком стесненном положении находятся его родители. Тогда несчастный старик открыл Эмилии всю правду: его сын по-прежнему присылает деньги, но он лишился их по собственному своему безрассудству. Он не посмел рассказать об этом раньше. Он решил, что полный отчаяния и ужаса взгляд, который Эмилия устремила на него, когда он трепетным, виноватым голосом пролепетал свое признание, таит в себе укор за его скрытность. — Ну вот, — произнес он дрожащими губами, отворачиваясь от нее, — ты теперь презираешь своего старого отца! — О папа, нет! Не в этом дело! — воскликнула Эмилия, бросаясь ему на шею и целуя его. — Ты хороший и добрый. Ты хотел, чтобы всем нам было лучше. Я не из-за денег; это… О боже мой, боже мой! Сжалься надо мной и дай мне сил перенести это испытание! — И она опять бурно поцеловала отца и выбежала из комнаты. Но отец не понял ни смысла этих слов, ни взрыва отчаяния, с каким бедная женщина покинула его. Дело было в том, что она почувствовала себя побежденной. Приговор был произнесен: ребенок должен уехать от нее… к другим, забыть ее. Ее сердце, ее сокровище, ее радость, надежда, любовь, ее кумир — почти ее бог! Она должна отказаться от него, а потом… потом она уйдет к Джорджу, и они вместе будут охранять ребенка и ждать его, пока он не придет к ним на небеса. Едва сознавая, что делает, Эмилия надела шляпу и отправилась бродить по переулкам, по которым Джорджи возвращался из школы и куда она часто выходила навстречу ему. Был май, уроки в тот день кончались рано. Деревья уже покрывались листвой, погода стояла чудесная. Румяный, здоровенький мальчик подбежал к матери, напевая что-то; пачка учебников висела у него на ремне. Вот он! Обеими руками она обняла его. Нет, это невозможно. Неправда, что они должны расстаться! — Что случилось, мама? — спросил мальчик. — Ты такая бледная. — Ничего, дитя мое, — ответила она и, наклонившись, поцеловала сына. В тот вечер Эмилия заставила мальчика прочесть ей историю пророка Самуила о том, как Анна, мать его, отняв ребенка от груди, принесла его к первосвященнику Илии для посвящения ребенка богу. И Джорджи прочел благодарственную песнь, которую пела Анна и в которой говорится о том, кто делает нищим и обогащает, унижает и возвышает, и еще — что бедный будет поднят из праха и что не силою крепок человек. Затем мальчик прочел, как мать Самуила шила ему «одежду малую» и приносила ее ему ежегодно, приходя в храм для принесения положенной жертвы. А потом мать Джорджи бесхитростно и простодушно пояснила ему эту трогательную историю. «Анна, — говорила она, — хотя и сильно любила своего сына, но рассталась с ним, потому что дала такой обет. И она всегда думала о нем, когда сидела далеко от него, у себя дома, и шила ему «одежду малую». И Самуил, конечно, никогда не забывал своей матери. А как она, должно быть, была счастлива, когда наступило время ее встречи с сыном (ведь годы проходят быстро), и каким он стал большим, добрым и умным!» Эту маленькую проповедь Эмилия произнесла тихим, проникновенным голосом и с сухими глазами, и только когда она дошла до рассказа о встрече матери с сыном, речь ее вдруг прервалась, нежное сердце переполнилось; прижав мальчика к груди, она качала его на руках и молча лила над ним слезы в святой своей скорби.
Придя к решению, вдова начала принимать меры, которые казались ей необходимыми для скорейшего достижения цели. Однажды мисс Осборн на Рассел-сквере (Эмилия десять лет не писала ни этого названия, ни номера дома, и ее юность, ее ранние годы вспомнились ей, когда она надписывала адрес) — однажды мисс Осборн получила от Эмилии письмо, при виде которого она сильно покраснела и бросила взгляд на отца, мрачно сидевшего на своем обычном месте на другом конце стола. В простых выражениях Эмилия излагала причины, побудившие ее изменить свои прежние намерения относительно сына. Отца ее постигли новые злоключения, разорившие его вконец. Ее собственные средства так малы, что их едва хватит на жизнь родителям, а Джорджу она не сможет дать воспитания, какое ему подобает. Как ни тяжело ей будет расстаться с сыном, но с божьей помощью она все вынесет ради мальчика. Она знает, что те, к кому он уедет, сделают все возможное, чтобы составить его счастье. Она описала характер мальчика, каким он ей представлялся: живой, нетерпеливый, не выносящий резкого и властного обращения, но податливый на ласку и нежность. В заключение она ставила условием получение письменного обещания, что ей будет позволено видаться с мальчиком так часто, как она этого пожелает, — иначе она с ним не расстанется. — Что? Выходит, госпожа гордячка взялась за ум? — сказал старик Осборн, когда мисс Осборн прочла ему это письмо дрожащим, взволнованным голосом. — Подтянуло от голода живот, а? Ха-ха-ха! Я так и знал, что этим кончится. Он сделал попытку сохранить свое достоинство и заняться, по обыкновению, чтением газеты, но это не удавалось ему. Прикрывшись газетным листом, он самодовольно посмеивался и ругался вполголоса. Наконец он отложил газету и, хмуро взглянув на дочь, как это вошло у него в привычку, удалился в соседний кабинет, откуда сейчас же вышел снова, с ключом в руке. Он швырнул его мисс Осборн. — Приготовьте комнату над моей спальней… его прежнюю комнату… — сказал он. — Хорошо, сэр! — ответила дочь, дрожа всем телом. Это была комната Джорджа. Ее не открывали больше десяти лет. В ней до сих пор еще оставались его носильные вещи, бумаги, носовые платки, хлыстики, фуражки, удочки, спортивные принадлежности. Реестр армейских чинов 1814 года с именем Джорджа на обложке, маленький словарь, которым он пользовался, когда писал, и Библия, подаренная ему матерью, лежали на каминной доске рядом со шпорами и высохшей чернильницей, покрытой десятилетней пылью. Сколько дней и людей кануло в вечность с той поры, когда чернила в ней были еще свежи! На пропускной бумаге бювара, лежавшего на столе, сохранились следы строк, написанных рукою Джорджа. Мисс Осборн сильно волновалась, когда впервые вошла в эту комнату в сопровождении служанок. С побледневшим лицом она опустилась на узкую кровать. — Слава богу, мэм, слава богу! — сказала экономка. — Старое доброе время опять возвращается, мэм. Милый мальчик! Как он будет счастлив! Но кое-кто в Мэйфэре, мэм, не очень-то будет доволен! — И, отодвинув оконный засов, она впустила в комнату свежий воздух. — Надо послать этой женщине денег, — сказал мистер Осборн перед уходом. — Она не должна нуждаться. Пошли ей сто фунтов. — И завтра мне можно съездить ее навестить? — спросила мисс Осборн. — Это твое дело. Только помни, чтобы сюда она не показывалась! Ни в каком случае! Ни за какие деньги в Лондоне! Но нуждаться она теперь не должна. Так что смотри, чтобы все было как следует. Произнеся эту краткую речь, мистер Осборн распростился с дочерью и отправился своим обычным путем в Сити. — Вот, папа, немного денег, — сказала в этот вечер Эмилия, целуя старика, и вложила ему в руку стофунтовый банковый билет. — И… и, пожалуйста, мама, не будьте строги с Джорджи. Ему… ему уже недолго остается побыть с нами. Больше она не могла ничего произнести и молча удалилась в свою комнату. Затворим за нею двери и предоставим ее молитвам и печали. Лучше нам не распространяться о такой великой любви и о таком горе.
Мисс Осборн приехала к Эмилии на следующий день, как и обещала в своей записке. Встретились они дружески. Бедной вдове достаточно было взглянуть на мисс Осборн и обменяться с ней несколькими словами, чтобы понять, что уж эта-то женщина, во всяком случае, не займет первого места в сердце ее сына, — она неглупая и незлая, но холодная. Быть может, матери было бы больнее, будь ее соперница красивее, моложе, ласковее, сердечнее. Со своей стороны, мисс Осборн вспомнила о былом и не могла не растрогаться при виде жалкого положения бедной Эмилии; она была побеждена и, сложив оружие, смиренно покорилась. В этот день они совместно выработали предварительные условия капитуляции. На другой день Джордж не ходил в школу и увиделся со своей теткой. Эмилия оставила их вдвоем, а сама ушла к себе в комнату. Она репетировала разлуку: так бедная нежная леди Джейн Грэй{202} ощупывала лезвие топора, который должен был, опустившись, оборвать ее хрупкую жизнь. Несколько дней прошло в переговорах, визитах, приготовлениях. Вдова очень осторожно сообщила великую новость Джорджу; она ждала, что он будет огорчен. Но он скорее обрадовался, чем опечалился, и бедная женщина грустно отошла от него. В тот же день мальчик уже хвастался перед своими товарищами по школе: он сообщил им, что будет теперь жить у своего дедушки, отца его папы, а не того, который приходит иногда в школу; что он будет очень богатым и у него будет свой экипаж и пони; что он перейдет в гораздо лучшую школу, а когда разбогатеет, то купит у Лидера пенал и уплатит свой долг пирожнице. «Мальчик — вылитый отец», — думала любящая мать. Нет, лишь только я подумаю о нашей бедной Эмилии, перо валится у меня из рук и духу не хватает описать последние дни, проведенные Джорджем дома. Наконец настал решительный час: подъехала карета, маленькие, скромные свертки с вещественными знаками любви и внимания были уже давно готовы и вынесены в прихожую. Джорджи был в новом костюмчике, для которого портной несколько дней тому назад приходил снимать с него мерку. Мальчик вскочил чуть свет и нарядился в новое платье. Из соседней комнаты, где мать его лежала без сна, в безмолвной тоске, она слышала его возню. Уже за много дней перед тем она стала готовиться к концу: накупила всякой всячины для мальчика, переметила его белье, надписала книги, беседовала с ним и подготовляла его к предстоящей перемене в жизни, безрассудно воображая, что он нуждается в такой подготовке. А ему было все равно, он страстно ждал одного — перемены. Не уставая болтать о том, что он станет делать, когда будет жить с дедушкой, мальчик показывал бедной вдове, как мало беспокоила его мысль о разлуке. Он будет часто приезжать на пони к своей мамочке, говорил Джордж, он будет заезжать за ней в коляске, они будут ездить кататься в Парк, и он подарит ей все, чего она только пожелает. Бедной матери приходилось довольствоваться такими себялюбивыми доказательствами сыновней привязанности, и она пыталась убедить себя, что сын искренне ее любит. Конечно, он ее любит! Все дети одинаковы, его влечет к себе новизна… нет, нет, он не эгоист, просто ему многого хочется. У него должны быть свои радости, свои честолюбивые стремления. Это она сама, движимая эгоизмом и безрассудной любовью, до сих пор отказывала мальчику в том, что принадлежало ему по праву. Я не знаю ничего трогательнее такого боязливого самоунижения женщины. Как она твердит, что это она виновата, а не мужчина! Как принимает всю вину на себя! Как домогается примерного наказания за преступления, которых она не совершала, и упорно выгораживает истинного виновника! Жесточайшие обиды наносят женщинам те, кто больше всего видит от них ласки; это прирожденные трусы и тираны, и они терзают тех, кто всех смиреннее им подчиняется. Так бедная Эмилия, затаив свое горе, собирала сына в дорогу и провела много-много долгих одиноких часов в приготовлениях к концу. Джорджи беззаботно взирал на хлопоты матери. Слезы капали в его ящики и картонки; в его любимых книгах подчеркивались карандашом наиболее интересные места; старые игрушки, реликвии, сокровища откладывались в сторону и упаковывались заботливо и тщательно, — всего этого мальчик не замечал. Ребенок уходит от матери, улыбаясь, тогда как материнское сердце разрывается от муки. Честное слово, грустно смотреть на безответную любовь женщин к детям на Ярмарке Тщеславия!
Прошло еще несколько дней, и роковое событие в жизни Эмилии совершилось. Никакой ангел не вмешался. Ребенок отдан на заклание и принесен в жертву судьбе. Вдова осталась в полном одиночестве. Разумеется, мальчик часто ее навещает. Он приезжает верхом на пони, в сопровождении конюха, к восхищению своего старого дедушки Седли, который гордо шествует по улице рядом с ним. Эмилия видается с сыном, но он уже больше не ее мальчик. Ведь он приезжает повидаться и с товарищами в маленькой школе, где он раньше учился, чтобы покрасоваться перед ними своим новым богатством и великолепием. В два дня он усвоил слегка повелительный тон и покровительственные манеры. «Он рожден повелевать, — думает она, — таким же был его отец». Наступила чудесная погода. По вечерам, в те дни, когда Эмилия не ждет мальчика к себе, она совершает далекие прогулки пешком в город — доходит до самого Рассел-сквера и садится на камень у решетки сада против дома Осборна. Там так приятно и прохладно! Можно поднять голову и увидеть освещенные окна гостиной, а около девяти часов — комнаты в верхнем этаже, где спит Джорджи. Она знает: он рассказал ей. Когда в этом окне гаснет свет, она молится — молится, смиряясь сердцем, и идет домой, погруженная в свои думы. Домой она приходит очень усталая. Наверно, она лучше уснет после такой длинной, утомительной прогулки, и, может быть, ей приснится Джорджи. Однажды, в воскресенье, когда в церквах звонили во все колокола, она гуляла по Рассел-скверу, в некотором отдалении от дома мистера Осборна (однако же так, чтобы не терять этот дом из глаз), и видела как Джордж с теткой вышли из подъезда и направились в церковь. Какой-то маленький нищий попросил милостыню, и лакей, несший молитвенники, хотел прогнать его. Но Джорджи остановился и подал нищему монету. Да благословит бог мальчика! Эмми обежала кругом сквера и, подойдя к нищему, подала ему и свою лепту. Праздничные колокола звонили, и Эмилия, следом за теми двумя, направилась к церкви Воспитательного дома, куда и вошла. Там она заняла место, откуда могла видеть голову сына у подножия статуи, воздвигнутой в память его отца. Сотни чистых детских голосов звучали там и пели хвалу всевышнему; и душа маленького Джорджи трепетала от восторга при звуках торжественных песнопений. Некоторое время мать не могла его разглядеть сквозь пелену, застлавшую ее взор.
После появления Бекки в доме лорда Стайна на интимных приемах для избранных права этой достойной женщины в отношении света были утверждены, и перед нею распахнулись некоторые из самых огромных и самых величественных дверей в столице — дверей столь огромных и величественных, что любезному читателю и автору сей книги нечего и надеяться когда-либо в них войти. Дорогие братья, остановимся в трепете перед этими священными вратами! Я представляю себе, что их охраняют лакеи с пылающими серебряными трезубцами, которыми они пронзают всех тех, у кого не имеется разрешения на вход. Говорят, что честный малый, присланный из газеты, чтобы сидеть у подножия лестницы и записывать имена всех великих людей, допускаемых к этим пиршествам, спустя короткое время умирает: он не в состоянии долго выносить ослепительный блеск большого света, опаляющий его, подобно тому как появление Юпитера в полном парадном облачении испепелило бедную, неразумную Семелу{203}, эту легкомысленную бабочку, которая погубила себя, когда отважилась покинуть отведенные ей пределы. Многим из нас, и в Тайберне{204} и в Белгрейвии{205}, следовало бы призадуматься над этим мифом, а, может, также и над историей Бекки. Ах, милые дамы! Спросите у преподобного мистера Тюрифера: разве Белгрейвия не медь звенящая, а Тайберния не кимвал бряцающий? Все это суета. А она пройдет! Наступит день (слава богу, мы не доживем до него!), когда цветники Хайд-парка будут так же мало известны, как и знаменитые садоводства в пригородах Вавилона, а Белгрейв-сквер станет таким же безлюдным, как Бейкер-стрит или как затерянный в пустыне Тадмор{206}. Милые дамы, известно ли вам, что на Бейкер-стрит жил великий Питт? Чего бы только не дали ваши бабушки за приглашение на вечер у леди Эстер{207} в этом ныне запущенном особняке! Я сам обедал там, — да, moi qui vous parle.[103] Я населил комнату призраками великих мертвецов. И тени усопших явились и заняли свои места вокруг мрачного стола, за которым сидели мы, люди нынешнего века, скромно потягивая красное вино. Кормчий, выдержавший немало бурь, одним глотком осушал большие стаканы призрачного портвейна; призрак Дандаса бросало в дрожь от тени недопитого стакана; Эдингтон, кривясь в замогильной усмешке, самодовольно кивал головой и не отставал от других, когда бутылка бесшумно ходила вкруговую; Скотт{208} щурился из-под мохнатых бровей на фикцию осадка в старом вине; Уилберфорс сидел, подняв глаза к потолку, и, казалось, сам не знал, каким образом стакан попадает ему в рот полным и опускается на стол пустым, — сидел, подняв глаза к тому самому потолку, который был над нами только вчера и на который смотрели все великие люди минувшего века. Теперь в этом доме сдаются меблированные комнаты. Да, леди Эстер жила когда-то на Бейкер-стрит и покоится непробудным сном в пустыне. Эотен{209} видел ее там — не на Бейкер-стрит, а в другом ее уединенном убежище. Все это, конечно, суета; но кто не признается в том, что в небольших дозах она приятна? Хотелось бы мне знать, какому разумному человеку не нравится ростбиф только потому, что он не вечен? Это тоже суета; но дай бог каждому из моих читателей, хотя бы их было пятьсот тысяч, всю свою жизнь съедать в обед хорошую порцию ростбифа. Садитесь, джентльмены, не стесняйтесь, желаю вам приятного аппетита. Вот с жирком, вот попостнее, вот подливка, а не угодно ли и хрену — не церемоньтесь. Еще стаканчик винца, мой милый Джонс, еще кусочек понежнее! Будем досыта вкушать от всего суетного и будем благодарны за это! И примем также с лучшей стороны великосветские развлечения Бекки, ибо и они, подобно всем другим радостям смертных, тоже преходящи!
Следствием приглашения Ребекки к лорду Стайну было то, что его высочество князь Петроварадинский воспользовался случаем возобновить свое знакомство с полковником Кроули, когда они встретились на следующий день в клубе, и приветствовал миссис Кроули в Хайд-парке, почтительно сняв перед нею шляпу. Бекки и ее супруг были немедленно приглашены на один из интимных вечеров князя в Левант-Хаус, где проживал тогда его высочество, поскольку благородный владелец дома находился в отлучке за пределами Англии. После обеда Бекки пела самому избранному кругу гостей. Присутствовал и маркиз Стайн, отечески наблюдавший за успехами своей питомицы. В Левант-Хаусе Бекки встретилась с одним из самых блестящих джентльменов и величайших дипломатов, каких когда-либо порождала Европа, — с герцогом де ля Жаботьером, в то время посланником христианнейшего{210} короля, а впоследствии министром того же монарха. Честное слово, я готов лопнуть от гордости, когда пишу эти прославленные имена. Подумайте, в каком блестящем обществе вращается моя дорогая Бекки! Она сделалась желанною гостьей во французском посольстве, где ни один прием не считался удавшимся без очаровательной мадам Родон Кроули. Оба атташе посольства, господа де Трюфиньи (из рода Перигор) и Шампиньяк, были сражены чарами прекрасной полковницы, и оба заявляли, как свойственно их нации (ибо видел ли кто француза, вернувшегося из Англии, который не оставил бы там десяток обманутых мужей и не увез с собою в бумажнике столько же разбитых сердец?), — оба они, говорю я, заявляли, что были au mieux[104] с очаровательной мадам Родон. Но я сомневаюсь в правильности этого утверждения. Шампиньяк увлекался экарте и целые вечера проводил с полковником за картами, в то время как Бекки пела лорду Стайну в соседней комнате. Что же касается Трюфиньи, то всем прекрасно известно, что он не смел показываться в «Клубе Путешественников», где задолжал лакеям, и, не будь у него дарового стола в посольстве, этому достойному джентльмену грозила бы голодная смерть. Поэтому, повторяю, я сомневаюсь, чтобы Бекки могла оказать кому-либо из этих молодых людей свое особое расположение. Они были у нее на побегушках, покупали ей перчатки и цветы, залезали в долги, платя за ее ложи в опере, и угождали ей на тысячу ладов. По-английски они объяснялись с обворожительной наивностью, и Бекки, к неизменной потехе лорда Стайна, передразнивала того и другого прямо в лицо и тут же с самым серьезным видом говорила им комплименты насчет их успехов в английском языке, чем приводила в восторг своего язвительного покровителя. Чтобы завоевать симпатии наперсницы Бекки — Бригс, Трюфиньи подарил ей шаль, а затем попросил ее передать письмо, но простодушная старая дева вручила его при всех той особе, которой оно было адресовано. Произведение это весьма позабавило каждого, кто читал его. Читал его и лорд Стайн; читали все, кроме честного Родона: сообщать ему обо всем, что происходило в мэйфэрском домике, не считалось обязательным. Вскоре Бекки начала принимать у себя не только «лучших иностранцев» (как говорится на нашем благородном светском жаргоне), но и лучших представителей английского общества. Я не разумею под этим людей наиболее добродетельных или даже наименее добродетельных, или самых умных, или самых глупых, самых богатых, или самых родовитых, но просто «лучших», — словом, людей, о которых не может быть двух мнений: таких, например, как знатная леди Фиц-Уиллис, эта святая женщина, патронесса Олмэка{211}; знатная леди Слоубор, знатная леди Гризель Макбет (урожденная леди Г. Глаури, дочь лорда Грэя Глаури) и тому подобные особы. Когда графиня Фиц-Уиллис (ее милость принадлежит к семейству с Кинг-стрит, — смотри справочники Дебрета и Берка{212}) благоволит к кому-нибудь, то предмет ее расположения, будь то мужчина или женщина, уже вне опасности. О них уже не может быть двух мнений. И не потому, чтобы леди Фиц-Уиллис была чем-либо лучше всякой другой женщины, — наоборот: это увядшая особа, пятидесяти семи лет от роду, некрасивая, небогатая и незанимательная; но все согласны в том, что она принадлежит к категории «лучших», — а, значит, те, кто у нее бывает, тоже принадлежат к «лучшим». И, вероятно, из-за старой вражды к леди Стайн (ибо в давние времена, когда ее милость, дочь графа Пуншихереса, любимца принца Уэльского, была еще юной Джорджиной Фредерикой, она сама мечтала стать леди Стайн), эта славная руководительница светского общества соблаговолила признать миссис Родон Кроули. Она сделала ей изысканнейший реверанс на многолюдном собрании, которое возглавляла, и не только поощряла своего сына, Сент-Китса (получившего должность стараниями лорда Стайна), посещать дом миссис Кроули, но пригласила ее к себе и во время обеда на глазах у всех дважды удостоила разговором. Этот важный факт в тот же вечер стал известен всему Лондону. Люди, отзывавшиеся о миссис Кроули пренебрежительно, умолкли. Уэнхем, остряк, поверенный и правая рука лорда Стайна, повсюду расхваливал Бекки. Многие из тех, кто до сих пор колебался, стали ее горячими сторонниками: так, маленький Том Тодди, который раньше не советовал Саутдауну бывать у женщины со столь сомнительной репутацией, теперь сам добивался чести быть ее представленным. Словом, Бекки была допущена в круг «лучших» людей. Ах, мои возлюбленные читатели и братья, не завидуйте бедной Бекки раньше времени: говорят, такая слава мимолетна. Ходит упорный слух, что даже в самых избранных кругах люди ничуть не счастливее, чем бедные скитальцы, которым нет туда доступа. И Бекки, проникшая в самое сердце светского общества и видевшая лицом к лицу великого Георга IV, признавалась потом, что и там тоже были Суета и Тщеславие. Нам приходится быть краткими в описании этой части ее карьеры. Подобно тому как я не берусь описывать франкмасонские таинства, — хотя и твердо убежден, что это чепуха, — так непосвященный пусть лучше не берется за изображение большого света и держит свое мнение при себе, каково бы оно ни было. Бекки в последующие годы часто говорила о той поре своей жизни, когда она вращалась в самых высоких кругах лондонского света. Ее успехи радовали ее, кружили ей голову, но потом наскучили. Сперва для нее не было более приятного занятия, чем придумывать и раздобывать (замечу кстати, что при тех ограниченных средствах, какими располагала миссис Родон Кроули, последнее было нелегким делом и требовало большой изобретательности) — раздобывать, говорю я, новые наряды и украшения; ездить на обеды в изысканное общество, где ее гостеприимно встречали великие мира сего, а с пышных обедов спешить на пышные вечера, куда являлись те же, с кем она обедала и кого встречала накануне вечером и увидит завтра, — безукоризненно одетые молодые люди, с красиво повязанными галстуками, в блестящих сапогах и белых перчатках; пожилые, солидные толстяки, с медными пуговицами, с благородной осанкой, любезные и болтливые; девицы, белокурые, робкие, все в розовом; мамаши, разодетые, торжественно важные, все в брильянтах. Они беседовали по-английски, а не на скверном французском языке, как в романах. Они обсуждали свои домашние дела и злословили о своих ближних совершенно так же, как Джонсы злословят о Смитах. Прежние знакомые Бекки ненавидели ее и завидовали ей, а бедная женщина сама зевала от скуки. «Хоть бы покончить со всем этим, — думала она. — Лучше бы мне быть замужем за священником и обучать детей в воскресной школе, чем вести такую жизнь; или же быть женой какого-нибудь сержанта и разъезжать в полковой фуре; или… всего веселее было бы надеть усыпанный блестками костюм и танцевать на ярмарке перед балаганом!» — У вас это отлично бы вышло, — сказал со смехом лорд Стайн. Бекки простодушно поверяла великому человеку свои ennuis[105] и заботы; это забавляло его. — Из Родона получился бы отличный шталмейстер… церемониймейстер… как это называется?.. такой человек в больших сапогах и мундире, который ходит по арене и пощелкивает бичом. Он рослый, дородный, и выправка у него военная. Помню, — продолжала Бекки задумчиво, — когда я была еще ребенком, отец как-то повез меня в Брук-Грин на ярмарку. После этого я смастерила себе ходули и отплясывала в отцовской мастерской на удивление всем ученикам. — Хотелось бы мне на это поглядеть! — сказал лорд Стайн. — Хотелось бы мне так поплясать теперь, — подхватила Бекки. — Вот удивилась бы леди Блинки, вот ужаснулась бы леди Гризель Макбет! Тс! тише! Паста сейчас будет петь! Бекки взяла себе за правило быть особенно вежливой с профессиональными артистками и артистами, выступавшими на этих аристократических вечерах; она отыскивала их по углам, где они молча сидели, пожимала им руки и улыбалась на виду у всех. Ведь она сама артистка, замечала она, — и совершенно справедливо: в манере, с какой она признавалась в своем происхождении, чувствовались откровенность и скромность, которые возмущали, обезоруживали или забавляли зрителей, смотря по обстоятельствам. «Какое бесстыдство проявляет эта женщина, — говорили одни, — какой напускает на себя независимый вид, когда ей следовало бы сидеть смирненько и быть благодарной, что с ней разговаривают!» — «Что за честное и добродушное создание!» — говорили другие. «Какая хитрая кривляка!» — говорили третьи. Все они, вероятно, были правы; но Бекки поступала по-своему и так очаровывала артистов, что те, позабыв о простуженном горле, выступали у нее на приемах и даром давали ей уроки.
|