Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже. Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал. Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Слово как опорный образ поэтики Бродского
Бродский доводит значение Слова до безграничности - сравнивает с «психологией бытия в тупике». Язык буквально пронизывает всё состояние общества - «Первой жертвой разговоров об утопии - желаемой или уже обретенной - прежде всего, становится грамматика, ибо язык, не поспевая за такого рода мыслью, задыхается в сослагательном наклонении и начинает тяготеть к вневременным категориям и конструкциям; вследствие чего даже у простых существительных почва уходит из-под ног, и вокруг них возникает ореол условности». Поэт не приемлет тенденции писателей пользоваться языком толпы, улицы, напротив, «народу следует говорить языком литературы». И именно язык оказался основным фактором в определении его позиции - Бродский осознает, что мог бы выбрать в свое время для себя «путь дальнейшей деформации», но отказался, так как «выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры - … эстетический, а не нравственный». Вообще поэт действительно уделял большое внимание эстетическим моментам в творчестве. Его идеал принципиально исключает все чрезмерное, чрезвычайное, не принимает безумия экстатических состояний. Он наполнен специфической «идеальностью» согласия, гармонии, единства, родства как вечного стремления человека к вечно недостижимому высшему началу в самом себе. В этом смысле Бродский ближе к Пастернаку, умевшему понять и принять в свой мир все отсталые ряды жизни, принципиально отвергавшему наличие противников, врагов. Бродский - поэт, «любящий сложенье», его сердцу милее «согласное гуденье насекомых», чем раздоры «слабых мира этого и сильных» (в стихотворении «Письма римскому другу»). И, опять-таки, главным средством для создания образа вечного Мира становится Слово. Бродский не придумывает новых слов, а «вспоминает» старые. Для его чувств язык значит неизмеримо много - с помощью английского он дает свободу родителям, поселяя их историю в другом языке (эссе «Полторы комнаты»), освобождая и себя самого: «Это как мыть ту посуду - полезно для здоровья». С помощью английского же он сближается с человеком, которому едва ли не поклоняется - Уистаном Оденом. Искусство слова порождает стремление жить в заключенном («Писатель в тюрьме»). Родная речь делает одновременно и тяжелее и легче его разрыв с Советским Союзом: Слушай, дружина, враги и братие! Все, что творил я, творил не ради я славы в эпоху кино и радио, но ради речи родной, словесности. За каковое раченье-жречество … чаши лишившись в пиру Отечества, ныне стою в незнакомой местности. («1972 год») Нужно заметить, что расставание с русским языком и страной часто переплетается с образом смерти и в то же время смысла жизни. И именно переводя смерть в мир Слова можно уравнять ее со всем сущим, включить в земной круг существования. Своеобразный конец наступает тогда, когда поэт без страха «списывает с натуры форму своего отсутствия», но для Бродского он не несет отрицательного смысла. Это всего лишь часть дани, выплачиваемой Языку. Поставленные в ряд, все слова и образы одинаково сохраняются во времени, и сохраняет их сам поэт «словами прощенья и любви», заполняя тем самым время. Вообще Время также стоит в ряду важнейших образов лирики Бродского, и оно неразрывно связано с явлением языка. И Время, и Язык попеременно, а то и вместе присутствуют почти в любом его стихотворении, тем самым придавая различным стихам вид единого поэтического полотна. Благодаря этому происходит как бы преодоление самого времени, а для Бродского, невзирая на восприятие Времени скорее как позитивной, нежели негативной, ценности его преодоление и утверждение бессмертия поэзии очень важны и значимы. Отсюда напрашивается вывод о способе победы над Временем - и мы находим его, очевидный и тем не менее непривычный, в эссе «Поклониться тени»: «время боготворит язык». Поэт признается, что эта строка Одена натолкнула его на поток мыслей, продолжающийся до самого зрелого возраста. «Ибо «обожествление» - это отношение меньшего к большему. Если время боготворит язык, это означает, что язык больше, или старше, чем время, которое, в свою очередь, старше и больше пространства.… Так что, если время - которое синонимично, нет, даже вбирает в себя божество, - боготворит язык, откуда тогда происходит язык? Ибо дар всегда меньше дарителя». Возможно, в тот момент у Бродского и зародилась характерная, кстати, для постмодернистов мысль о том, что Слово воистину есть Бог. Несомненно, все это доказывает роль Слова во внутреннем мире лирического героя. Скажем, Время, иногда противопоставляемое Языку, тем самым противопоставляется и герою. У Бродского он практически отождествляется с ним самим, и, руководя судьбой своего героя с помощью языка, поэт осознает, что с помощью языка же подспудно руководит и своей: … Я слышу Музы лепет. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет: мой углекислый вздох пока что в вышних терпят … Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу. («Часть речи», 1975-1976) Но при этом, разумеется, поэт не властвует над языком, а является скорее лишь его инструментом. Обозначив для себя одним из основных принципов сохранять традиции, Иосиф Бродский не был ни политически, ни социально, ни поэтически активным творцом. Вследствие особого отношения к миру не как к враждебной среде, Бродский невольно сформировал специфический тип лирического героя. Он, так же как и сам поэт, верен одному лишь Слову, не придавая большого значения переменам времени и пространства. Вот лишь один из характерных примеров: Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос, если вьется вообще. («Часть речи (1975 - 1976)») Здесь видна одна из отличительных черт лирического героя - полное, едва ли не болезненное отсутствие самолюбия и самоуверенности. Это заметно и в его эссе, одно из которых даже называется «Меньше единицы». Все существо героя так или иначе подчинено вечным и абстрактным категориям, будучи в то же время окруженным и подавленным бытовыми проблемами: Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. («Я всегда твердил, что судьба - игра.(1971)») Но именно эту ношу, намеренно или бессознательно, накладывает на него Бродский - справляться со всеми неудачами путем достижений не физических, но духовных: Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли, и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. («Я всегда твердил, что судьба - игра.(1971)») Он выбрал этот путь для своего героя, а стало быть, для самого себя - ведь Бродский как никто был близок своему alter ego, тот служил ему кем-то вроде проводника по миру Слов. Результатом этой связи стало глубокое, но не беспросветное одиночество: … Увы, тому, кто не умеет заменить собой весь мир, обычно остается крутить щербатый телефонный диск, как стол на спиритическом сеансе, покуда призрак не ответит эхом последним воплям зуммера в ночи. («Postscriptum (1967)») Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. … Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи. («Я всегда твердил, что судьба - игра.(1971)») Лирический герой смиряется с этим - уж таково свойство его души, - но не от бессилия, а от сознания всей целесообразности такого одиночества, обусловленного ожиданием чуда (чуда искусства - позже Иосиф Бродский четче сформулирует это). Оно являет собой логичный и безболезненный выход, дорогу дальше. Таким образом, если этот путь является самым желаемым для Бродского, то ответственность провожатых падает на поэтов. Конечно, лишь в самом образе Слова заложена глубина, на которую пока не способен проникнуть человеческий разум, спасительная глубина; но Слово не может остаться без выражения, и здесь творец - «средство языка к продолжению своего существования». Бродский, в отличие от многих других, не делает акцента на том, истинным ли поэтом является считающий себя таковым. Ибо «независимо от соображений, по которым он берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, - немедленное последствие этого предприятия - ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее - ощущение немедленного впадания в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено». Это и имел в виду поэт, говоря о власти Слова над Минутой и Местом. Перед этим таинством слияния с языком меркнет любая угроза. Теперь лирический герой становится современником всех времен, странником всех стран, и ради этого он выносит все страдания и даже смертную долю поэта. В этом он видит настоящую свободу, которая значит для него едва ли не меньше, чем сами явления Жизни и Смерти: … Она послаще любви, привязанности, веры (креста, овала), поскольку и до нашей эры существовала. Ей свойственно к тому ж упрямство. Покуда Время не поглупеет, как пространство (что вряд ли), семя свободы в злом чертополохе, в любом пейзаже даст из удушливой эпохи побег. И даже сорвись все звезды с небосвода, исчезни местность, все ж не оставлена свобода, чья дочь - словесность. Она, пока есть в горле влага, не без приюта. Скрипи, перо. Черней, бумага. Лети минута. (1987) В этом стихотворении ясно видно, как в мировоззрении Бродского сплетаются три категории: Время, Пространство, Слово. Вся душа лирического героя подвластна этим стихиям, и именно они держат его на плаву. Вместе с языком свобода тоже предлагает выход из пространства и времени, но только при условии полной самоотдачи словам, являя собой их «вместилище». Таким образом, поэт так же не зависит от «местности», и он так же может избежать забвения. Сама свобода располагается во временной бесконечности, что означает вечную жизнь, и без нее невозможно существование Поэзии, но она и обещает освобождение служителю, почти что части «своей дочери» - словесности. Опорными образами в его поэтике становятся Слово, Мысль, Время, Память, Дух, как бы стоящие на страже человеческой души. К ним оказываются привязаны другие слова, понятия, и возникают громадные перечни всего сущего, «парад» слов, как бы передающий должный (идеальный) порядок Мира и человека в нем. И такое «построение» противостоит реальному мироустройству, которое по сути состоит из множества утрат. Таким образом, через понятие словесности Бродский не просто обозначает выход из перипетий жизни, но и единственный фактор продолжения прогресса, постепенное отрицание какой бы то ни было власти над собой и своим «тяглым тихотворением». Автор заявляет, что пространство Слов преодолевает как временные, так и рамки обычного пространства, и тем самым поэт вместе со своими творениями не заканчивает жизнь «за черной обложкой»: … Предо мной - пространство в чистом виде. В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде. В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде. Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, эпоха на колесах нас не догонит, босых. Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! Переводи бумагу. («Часть речи», 1975-1976) В этом заключительном стихотворении из цикла «Часть речи» наконец очень четко прописывается такой простой и логичный тезис: именно перо вместе с творцом способно совершить некую бескровную революцию, обогнав время и пространство, овладев судьбой («На то она судьба, чтоб понимать на всяком наречье»), храня глубоко, сначала недоступно для самого поэта, свою основную силу. «Стихосложение - колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения» - еще одно подтверждение из Нобелевской лекции. И силу эту может дать только Язык. Отличительная особенность поэтики Бродского -- устойчивость, повторяемость как основных мотивов, так и художественных средств их выражения. Несколько утрируя реальную ситуацию, можно сказать, что тот или иной мотив закреплен у Бродского за определенной поэтической формулой. «Формульность» как повторяемость выражений, строк или образов, естественно, отнюдь не является специфическим признаком поэтических текстов автора «Части речи» и «Урании». Достаточно вспомнить -- если оставаться в рамках русской словесности -- хотя бы о Лермонтове1 или о Мандельштаме2. Однако во всех этих случаях, так же как, по-видимому, и в большинстве прочих, нет жесткой корреляции между «смыслом» и «формой», между двумя планами текста, как в стихах Бродского. Такое устойчивое соответствие «плана содержания» и «плана выражения» можно объяснить по-разному. 1. Демонстративная повторяемость строк выражений, их превращение в поэтические формулы3 создают эффект восприятия различных стихотворений Бродского как единого (или, точнее, одного) поэтического текста. Благодаря этому как бы совершается преодоление Времени, превращение диахронии в панхронию. А для Бродского, невзирая на восприятие Времени как скорее позитивной, нежели негативной, ценности и невзирая на сближение главной ценности -- Языка -- именно с Временем, преодоление Времени и утверждение бессмертия поэзии очень важны и значимы. 2. При восприятии разных произведений как одного текста создается эффект непосредственного выражения, прямого присутствия личности автора в его создании. Личность автора-человека неизменна в своей основе -- при всех переменах в мировидении и характере; соответственно неизменен -- опять-таки в главном -- и его текст. Согласно поэтической декларации Бродского, подлинным Творцом поэзии является не человек, обычно именуемый автором, а Язык. Акцентирование «авторского присутствия» в поэзии существенно для Бродского как противовес влиянию и правам Языка. Если вспомнить, что его поэзия осознанно «вторична» (в использовании классических жанров, в обращении к подражанию, в высокой доле цитат и т.д.), то напоминание о праве автора окажется особенно уместным и не случайным. 3. Жесткие соответствия между «планом содержания» и «планом выражения» побуждают воспринимать тексты Бродского как высказывания на особенном языке, уровни в котором не совпадают с уровнями в естественном (в данном случае русском) языке. Повторяемость выражений, строк, образов позволяет воспринимать их как слова некоего языка именно в лингвистическом (а не в семиотическом) смысле слова: словосочетание, выражение, стих, образ как семантические единицы эквивалентны словам естественного языка, а стихотворение (или, как минимум, строфа) сходно с предложением. (Можно в этой связи напомнить, что у Бродского предложение действительно стремится заполнить если не границы всего стихотворения, то рамки строфы и даже перейти через них4.) При таком восприятии поэзии Бродского она, действительно, предстает выражением Языка, или Языком как таковым. 4. Жесткая связь между смыслом и средствами его воплощения вызывает ассоциации с иконическими текстами (живописью и т.д.), в которых соответствие между означаемым и означающим является непроизвольным. Так как Бродский усматривает в Языке и в поэзии иконическое начало (текст изоморфен изображаемому в нем), то это представление он воплощает не только в мотивах, в семантике, но и в самой структуре своих стихотворений. 5. И наконец, принцип повторяемости проявляется у Бродского как в воспроизведении или варьировании собственньгх выражений, стихов, образов, так и в цитации других авторов. При этом круг повторяющихся цитат из других поэтов у Бродского ограничен, а реминисценции из их текстов часто соединены с автореминисценциями и/или являются элементами повторяющихся, инвариантных образов Бродского. Поэтому границы между цитатами и автоцитатами, а также между цитатами и повторяющимися поэтическими формулами в поэзии Бродского размыты, «свое» и «чужое» слово четко не отграничены5. Так реализуется не только представление поэта о креативной роли Языка (если воспринимать поэзию как его порождение, то границы между различными произведениями, в том числе и произведениями разных стихотворцев, окажутся несущественными и условными). Так воплощается и установка Бродского на преемственность по отношению к поэтической традиции: поэзия Бродского предстает «зеркалом», сокровищницей и завершением мировой словесности. В этом отношении художественная установка русского поэта -- Нобелевского лауреата родственна установке акмеизма, запечатленной в формуле Мандельштама об акмеистской поэзии как о «тоске по мировой культуре». Роднит Бродского с Мандельштамом и пристрастие к «сборным» цитатам -- реминисценциям, отсылающим к нескольким исходным текстам одновременно, и поэтика «двойчаток» -- парных интертекстуально скрепленных между собой стихотворений -- «двойников»6. У Бродского примеры таких двойчаток -- «Песня невинности, она же -- опыта...» (1972) и «Михаилу Барышникову» (1993; первая редакция «Раньше мы поливали газон из лейки...», 1992); «Строфы» (1968) и «Строфы» (1978); «Посвящается Ялте» (1968) и «Посвящается Чехову» (1993)7; «Одиссей Телемаку» (1972) и «Итака» (1992)8; Литовский дивертисмент» (1971) и «Литовский ноктюрн» (1973)9; «Эклога 4-я (зимняя)» (1980) и «Эклога 5-я (летняя)» (1981); «Венецианские строфы (1)» и «Венецианские строфы (2)» (оба текста - 1982). Подобно Мандельштаму, Бродский прибегает к приему, когда «шифр» к энигматичному, загадочному тексту скрывается в другом, более позднем10. Так, мотив старения и близкой смерти, перелома жизни в «1972 годе» может показаться странным и неожиданным (стихотворение написано поэтом в возрасте тридцати двух лет). Ключ к «1972 году» -- третий сонет из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» (1974), открывающийся строками «Земной свой путь пройдя до середины, / я, заявившись в Люксембургский сад...» (II; 338). Реминисценция из дантовской «Божественной комедии» указывает на мотив прожитой до половины жизни (по счету флорентийца, восходящему к средневековой традиции, это тридцать пять лет). Бродский в 1972-м и тем более в 1974 году приблизился вплотную к сроку, к возрасту, в котором Данте -- персонаж «Божественной комедии» -- очутился в загробном мире. Соответственно в «1972 годе» подобием потустороннего мира оказывается «незнакомая местность», страна, обретенная в изгнании, а в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт» ироническим «синонимом» «сумрачного леса» становится Люксембургский сад. Эти строки Данте превратились у Бродского в собственную поэтическую формулу, соединяющую функции цитаты из «Божественной комедии» и автореминисценции. Она повторена в стихотворении «Келломяки» (1982): «В середине жизни, в густом лесу, / человеку свойственно оглядываться <...>» (III; 61). Однако, при несомненном сходстве поэтической установки Бродского и акмеистов, есть и существенное отличие: акмеисты как бы проецируют свои произведения на «мировой поэтический текст»11, а Бродский, принимая на себя роль «последнего поэта», словно абсорбирует, вбирает в свои стихотворения мировую поэтическую традицию. Вторичность по отношению к поэтической традиции проявляется у Бродского в том, что внетекстовая реальность преломляется в высказываниях стихотворца посредством кодов, сформированных этой традицией. Это проявляется и в репрезентации лирического «Я» как персонажа «чужих» текстов («Я» -- Одиссей, Овидий, римлянин времен Империи и т.д.), и в самоотстранении «Я» от своих текстов (ограничение высказываний, где в роли субъекта выступает местоимение «Я», большая доля стихотворений, где «Я» как субъект отсутствует или заменено неопределенно-личным «Ты»). Перифрастичность12, архаизация лексики и синтаксиса и высокий процент цитат -- также сигнал этой вторичное™. Показательны и освоение и трансформация Бродским таких классических и даже «классицистических» жанров, как ода, сонет, стансы, эклога. Среди изданных русских поэтических произведений Бродского стихотворения, содержащие в заглавии эти жанровые определения, составляют около 10 процентов13. Доля таких текстов несколько возрастет, если учесть вариации жанра эпитафии, в заглавии которых жанр прямо не обозначен («На смерть друга», «На смерть Жукова», «На смерть Роберта Фроста», «На столетие Анны Ахматовой», «Памяти Е. А. Баратынского», «Памяти профессора Браудо», «Памяти Т.Б.», «Памяти Геннадия Шмакова», «Похороны Бобо»), и стихотворения-подражания «Из " Старых английских песен"»14 и «Письма римскому другу»: в этом случае она составит около 13 процентов15. Для творчества современного поэта, и даже просто для поэта XX столетия, это очень высокий процент. Так, среди поэтических произведений Мандельштама стихотворения, соотнесенные с классическими жанрами и содержащими такие жанроуказания в заглавиях, составляют (без учета шуточных стихотворений, в которых комически трансформирована эпиграмма -- античный антологический жанр) около 1, 5 процента. Конечно, тексты Бродского, именуемые элегией, эклогой или одой, достаточно далеко отстоят от классических образцов жанра. Но важна сама соотнесенность с традицией, актуальность «жанрового мышления». Традиционные элементы сплавлены в поэзии Бродского с чертами, несвойственными классической поэтике: это и мотив несуществования, «анонимности» «Я», и неожиданная и «причудливая», глубоко индивидуальная образность, и свободное соединение высокой лексики с низкой, и впечатления, нарушающие законы ритма. И все же строки раннего Бродского: Ну, вот и кончились года, затем и прожитые вами, чтоб наши чувства иногда мы звали вашими словами -- могут быть сочтены автометаописанием его поэзии в целом16. («Памяти Е. А. Баратынского», 1961 [1; 61]) Мотивная структура
|