Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Денис Давыдов






 

Сегодня не лишним, наверное, будет начать с того, что пушкинская эпоха в истории русской поэзии должна быть воспринимаема как некая духовная целостность. До такого восприятия и такого истолкования, к сожалению, пока еще весьма далеко, но совершенно ясно, что здесь не просто некое случайное сообщество звезд в этом созвездье, а множество поэтов, которые отмечены единством мировосприятия, некоей духовной общностью, невзирая на различие талантов. И это дает основание все-таки подумать, что же объединяло эту пушкинскую когорту в некое, повторяю, духовное целое.

У Дениса Давыдова есть стихотворение, написанное им поздно, в тридцатые годы. Называется оно " Современная песня". А начинается так:

Был век бурный, дивный век,

Громкий, величавый,

Был огромный человек,

Расточитель славы.

То был век богатырей!

Я думаю, что вот эта метафора Давыдовская " был огромный человек" относится не только к Наполеону, хотя, прежде всего, к нему. Но ведь дальше-то следует строка " то был век богатырей". Вот это богатырское, грандиозное начало, ознаменованное особой непомерностью личностей, оно рассеяно и жило в людях пушкинского окружения. В иной степени, разумеется, чем в Пушкине, проступает это начало универсальности, всеобъемлемости, но все-таки оно сквозит и в Вяземском, и в Денисе Давыдове.

Это сказывается и на художественном творчестве, прежде всего на том, что творчество этих поэтов отмечено поразительным разнообразием духовных проявлений. Тот же Вяземский, о котором мы с вами говорили, кроме того, что он был лириком, был еще и выдающимся русским критиком. Пушкин возлагал на Вяземского как на критика огромные надежды, правда, не сбывшиеся до конца. Нужно вспомнить еще о том, что он был отличным мемуаристом. " Старая записная книжка", я уже говорил, - просто уникальный свод представлений о пушкинском времени, об эпохе, о людях. Если взять Дениса Давыдова, то, я думаю, не нужно даже пояснять, какие стихии в этой личности уживались, насколько эти стихии разнородны. Настолько они несовместимы, на первый взгляд, в одном человеке, но все-таки уживались же в какую-то цельность огромной человеческой личности.

Это был великий характер, что прекрасно понимали современники Дениса Давыдова. Из чего слагалось это величие Давыдовского характера? Вы помните прекрасно, что он был выдающимся героем Отечественной войны 1812 года. Это так же известно, как и то, что он был крупным поэтом. Но, может быть, мы просто недооцениваем меру значительности его художественного таланта. Вспомним слова Белинского, сказанные, кстати, тогда, когда он вообще не проявлял особой благосклонности к поэзии. А между тем, он сказал о Денисе Давыдове, что среди художников второй величины Денис Давыдов занимает самое значительное место.

Нужно вспомнить, что он был теоретиком партизанской войны, к тому же еще и первым теоретиком партизанской войны в России. Наконец, он был великолепным военным писателем и военным мемуаристом. Что касается поэзии Давыдова, то в ней как-то удивительно уживаются стихии совершенно разнородные. Он был первооткрывателем так называемой бивуачной поэзии и в то же время автором элегий, которые, если иметь в виду элегии тридцатых годов, написаны как будто совсем иной рукой, иным человеком.

Такой универсализм в пушкинском окружении (я повторяю, не только в Пушкине, где он достигает высочайшего расцвета, но и в пушкинском окружении) настолько очевиден, что заставляет задуматься над тем, что это общая черта пушкинской эпохи, дающая повод расценивать эту эпоху как разновидность своеобразного русского Ренессанса, что ли. Разумеется, это только подобие Ренессанса, и не может быть никаких прямых аналогий между итальянским Возрождением, допустим, и тем очень кратким этапом в развитии русской поэзии, который отмечен чертами этого ренессансного миросознания.

Присматриваясь к истории русской культуры, вообще можно обнаружить эпохи, в чем-то похожие на огромные пласты истории, огромные по протяженности пласты в истории западноевропейской культуры. Но видишь, что в этих напластованиях русских эпох, подобных барокко или Возрождению, время протекает бесконечно быстрее, здесь все сжато, здесь все отмечено иным темпом.

Если говорить о том, что роднит, скажем, итальянское Возрождение с пушкинской эпохой, то это и есть тот универсализм, который, прежде всего, покоится на представлении, что человек есть мера всех вещей, что человек безграничен в своих возможностях. Но тут же ощутимо проступают и отличия этого русского " возрождения". Все-таки над человеком в пушкинскую эпоху веет Бог и Судьба, и это человеко-божеское начало проступает здесь ощутимее.

Пушкинская эпоха, наконец (и тут мы уже прямо перейдем к Денису Давыдову), была отмечена непомерностью и в чисто бытовых, плотских формах проявлений личности. Здесь можно привести в качестве примера того же Александра Ивановича Тургенева, о котором мы с вами начинали уже говорить. Это был человек, совмещавший в себе опять-таки разнородные начала. Жажда наслаждений и чревоугодие Александра Ивановича, вошедшие " в притчу во языцех", соединялись с утонченным интеллектуализмом. Он оставил прекрасную " Хронику русского", которая является неоценимым по значению сводом представлений о культурной жизни Европы на протяжении целых десятилетий. В разговоре об Александре Ивановиче Тургеневе можно зацепиться за две только пушкинских строки, мелькнувшие в " Послании к Александру Тургеневу":

Роняет Лунину на бале,

Подъемлет трепетных сирот...

Видимо, в глазах Пушкина соединение таких вот гротесковых, контрастных проявлений выглядело чем-то удивительно интригующим. Как можно прокомментировать эти две строки? Чем объясняются эти характеристики личности? Александр Иванович Тургенев служил при князе Голицыне в министерстве народного просвещения, которое ведало и делами благотворительности. Упомянутые Пушкиным проявления связаны как раз с благотворительными начинаниями этого министерства, чем Тургенев занимался по долгу службы. Но эти же проявления отнюдь не предрасполагали ни к постничеству, ни к чопорности. " Роняет Лунину на бале" - это выражение, которое характеризует не только неожиданный репремант, который однажды случился с Луниной на балу, но еще и пристрастие Александра Ивановича к светским увеселениям. Пристрастие совершенно естественное, свободное и никак, вроде бы, не противоречащее в глазах современников и уж, конечно, в его собственных глазах заботам о попечении сирых мира сего.

У Вяземского есть " Послание Александру Тургеневу с пирогом". Почему, спрашивается, с пирогом? Да потому, что это намек на гомерическое чревоугодие тургеневское, которое стало легендой до того, что в поэзию вошли и чисто плотские проявления этого чревоугодия: урчание в тургеневском желудке, например, вспоминают современники и в стихах, и в мемуарах. Все это не более чем комические забавные подробности, но и они характеризуют размах этой личности.

У каждого основного духовного устремления эпохи есть своя карикатурная тень, свой карикатурный двойник. И у этого устремления к духовной широте, раскованности, свободе, многообразию в проявлениях личности тоже есть комическая тень, предстающая перед нами в лице пресловутого Толстого-Американца. Характеристику из " Горя от ума" грибоедовского вы, видимо, помните:

Ночной разбойник, дуэлист...

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на руку не чист.

Вот характеристика, которая дает представление о том совершенно небывалом экзотическом случае, который связан с участием Толстого-Американца в экспедиции Крузенштерна, когда он был высажен за неблагообразное поведение на корабле на берег Аляски и потом добирался до Петербурга подручными средствами. Ему принадлежала эта ноздревская, бесчинная, хамская сплетня о Пушкине, которого якобы высекли в Третьем отделении. Пушкин был взбешен и жаждал дуэли, друзьям едва-едва удалось отговорить его от этого. Правда, потом отношения между Пушкиным и Толстым-Американцем выравниваются. И тот неожиданно предстает перед нами как посредник в общении Пушкина с семейством Гончаровых.

Тут мы переходим к той особенности мироощущения эпохи, в которой свойственная ей грандиозность духовных устремлений предстает очень своеобразно, в форме мифотворчества. Я думаю, о нем тоже следует сказать, потому что это естественный мост, по которому можно перейти к поэзии Дениса Давыдова. Мифотворчество пушкинской эпохи имело, мне кажется, две формы проявления. Одна была героической. С образчиком героического мифотворчества мы сталкиваемся, например, в воспоминаниях Батюшкова, который записывал свои разговоры с генералом Раевским как раз по поводу мифов, создаваемых публикой на его жизненном сюжете. Вот один из них, о котором как раз идет речь в записках Батюшкова. А разговор такой: " Говорят, что вы под Дашковкой в бою выставили вперед детей своих с возгласами " вперед! ", " за Отечество! ", " к славе! ". Раевский опешил и возразил: " Да что вы, я никогда так высокопарно не говорю, дети мои тогда были совсем еще малы, они собирали ягоды в лесу, и одному из них пуля пробила шапочку. Вот и вся история, а нувелисты и журналисты превратили меня в героя". Росли эти мифы на героическом материале великих событий войны 1812 года.

Что касается мифотворчества, связанного с образом и судьбой Дениса Давыдова, то оно совершенно особого рода. Дело в том, что Денис Давыдов был, в какой-то мере, сам причастен к такому мифотворчеству. Он сам создавал свой образ гуляки-гусара, и это был миф, который не равнозначен в данном случае иллюзии, неправде. Нет, конечно же, этот миф рос на реальном впечатлении от личности самого Дениса Давыдова. Не пренебрегал он, разумеется, чаркой водки, но то гомерическое пьянство, которое мы находим в его гусарской лирике, ничего общего, разумеется, не имело с действительностью.

Вяземский нам дает понять, что сам Денис Васильевич отнюдь не склонен был к такому винопийству, к которому был наклонен один из адресатов его гусарских стихов, тоже вошедший в легенду - Бурцов или Бурцев, как эту фамилию произносит Денис Давыдов, подчиняясь мелодическим законам стиха. Так вот с Бурцовым, может быть, так оно и было. Потому что Жихарев, известный театральный мемуарист, вспоминает, что он был самой крупной забулдыгой из всех подпоручиков. Но что касается Дениса Васильевича, то его винопийство не укладывается даже, по словам Вяземского, в поговорку " пьян да умен, два угодья в нем". Вяземский утверждает, что " умен он был всегда, а вот пьяным я его почти никогда не видел". Он был великолепный собеседник, и эти застолья, которые изображаются, скажем, в его " Гусарском пире" или в посланиях к Бурцеву, в реальности, надо полагать, выглядели совершенно иначе. Вот как винопийствуют в стихотворении " Песня старого гусара":

Где друзья минувших лет,

Где гусары коренные,

Председатели бесед,

Собутыльники седые?

Деды, помню вас и я,

Испивающих ковшами

И сидящих вкруг огня

С красно-сизыми носами!

На затылке кивера,

Доломаны до колена,

Сабли, ташки у бедра

И диваном - кипа сена.

Трубки черные в зубах,

Все безмолвны, дым гуляет

На закрученных висках

И усы перебегает.

Ни полслова...

Дым столбом...

Ни полслова...

Все мертвецки

Пьют и, преклонясь челом,

Засыпают молодецки.

Но едва проглянет день,

Каждый по полю порхает;

Кивер зверски набекрень,

Ментик с вихрями играет.

Конь кипит под седоком,

Сабля свищет, враг валится...

Бой умолк, и вечерком

Снова ковшик шевелится.

А теперь что вижу? - Страх!

И гусары в модном свете,

В вицмундирах, в башмаках,

Вальсируют на паркете!

Говорят: умней они...

Но что слышим от любого?

Жомини да Жомини!

А об водке - ни полслова!

Где друзья минувших лет,

Где гусары коренные,

Председатели бесед,

Собутыльники седые?

Это гусарский пир, этакий демонически мрачный, " ни полслова, пьют кругом" и так далее. Никакого, повторяю, реального аналога подобного рода пиров, разумеется, не было. И все это штрихи и детали, с которых начинается сотворение мифа. И заметьте себе, что миф этот созидается в направлении к основным духовным ценностям времени. Этот миф не утрачивает искренности и непосредственности, он не допускает ни позы, ни рисовки, этого здесь нет и в помине. Если здесь все-таки и проступают какие-то ценности, которые дороги настроениям эпохи, то это то самое поэтическое пиршествование, означающее не что иное, как культ частной жизни, свободы человеческих проявлений в границах этого частного человеческого бытия.

Эти пиры, этот круг частного бытия, частной жизни, абсолютно не регламентированной, воспеваются и эстетизируются не только в поэзии Дениса Давыдова, но и Языкова, например. Почему? Потому что здесь свободно, естественно проступает нерегламентированное, неподавленное существо человека. А источников такой регламентации в русской жизни того времени было более чем достаточно. Это культ особой частной жизни, несколько иной, чем ее поэтизация у карамзинистов, где эта частная жизнь проступает в своих сентиментальных проявлениях. Здесь совсем иное.

Вы видите, что стилистика произведений Дениса Давыдова не поступается иногда грубым солдатским словом. Он ценил эту стихию простонародной речи. Здесь нет ничего манерного. Здесь стих сам по себе строится так, что каким-то удивительным образом проявляет те именно черты давыдовской личности, которые проступали (странно даже сказать) в его военной партизанской тактике, а она, как известно, держалась на быстроте и внезапности. И стих Дениса Давыдова вбирает в себя именно эти начала - быстроту, картинность, внезапность. Тремя этими словами

Александр Бестужев-Марлинский определил сущность Давыдовского стиля. Ясно, что эти черты стиля идут от личности. Ясно, что эта личность, в чем бы она ни проявлялась - в записках ли о партизанской войне или в лирике - всегда проявляет то, что заложено в глубине давыдовской души и неотделимо от нее, и то, что уходит корнями в органику его натуры.

Так что, повторяю, миф этот растет на личностном материале. Но очертания этого мифа таковы в русской поэзии 800-х, 10-х и 20-х годов XIX века, что миф в глазах современников Дениса Давыдова начинает постепенно (это вообще свойственно мифу) как бы заслонять реальные черты личности, чуть только эти реальные черты личности начинают проступать в поэзии где-то на обочине этого мифа.

В качестве примера я сошлюсь на пушкинское послание " Денису Давыдову". Толчком этому посланию послужило пушкинское чтение давыдовской теории партизанской войны. Кажется, Пушкин недоволен этим неожиданным для него проявлением давыдовской личности. Хотя он не преминул сказать, что в " Записках" тот же слог, но впечатление такое, будто Пушкин в начале 20-х годов все еще тоскует по тому мифическому образу, который встает в поэзии Дениса Давыдова. И он склонен, обращаясь и к поэту, и к читателю, напомнить об этом образе. Этот образ проступает уже почти в очевидно гротесковом обличий. Пушкинскому воображению является любезная его сердцу пьяная тень, " ус торчком, виски горою, пьян, как в самый смерти день", и дальше прямая цитата из Дениса Давыдова - " кивер-чудо набекрень". Прямая реминисценция, цитата, которая должна напомнить о прежнем облике Дениса Давыдова, которым, как кажется Пушкину, поэт напрасно поступился и отступил в какое-то другое направление своей творческой энергии. Это молодое пушкинское восприятие той неожиданной ипостаси военного теоретика и мемуариста, в которой все чаще и чаще предстает перед нами поздний Давыдов в 20-е и 30-е годы. Когда начнет выходить пушкинский " Современник" и когда Денис Давыдов будет снабжать " Современник" Пушкина этими своими военными записками, взаимопонимание здесь будет абсолютно полное. Пушкин вполне оценит достоинства военной прозы Дениса Давыдова.

Вот таков этот Давыдовский миф. Повторяю, ценен он был, прежде всего, тем, что он в корне отрицал в сфере человеческих ценностей все, что хоть как-то зависит от регламентации, от пиетета государственности, расставшейся с ценностями человеческой личности. Денис Давыдов тем-то и прекрасен в поэзии, что он удивительно органично соединяет в себе начало высокой государственной героики в своей батальной лирике и начало частного человеческого бытия, полной его суверенности и свободы проявления. Не пугает Дениса Давыдова эта свобода проявлений, не видит он в ней никаких излишеств, никакого риска. Потому что это такая свобода проявлений, которая покоится на законах человеческой чести и благородства. И если говорить об образе гусара, который создается в поэзии Давыдова, то как раз доминирующие начала чести и благородства проступают во всех проявлениях этого гусарства.

Денис Давыдов появился в поэзии еще в 800-е годы. Здесь мы завершаем разговор о поэтическом мифотворчестве пушкинской эпохи, войдя уже в давыдовскую колею вполне. Надо вспомнить и о том, как начинал Денис Давыдов в поэзии. А начинал он весьма своеобразным способом.

Иван Лопухин, известный в свое время ценитель изящной словесности, хотя и яростный враг Карамзина, преследовавший его, как только случай представится, был близким родственником Дениса Давыдова. Он свел его с так называемой " Беседой", кружком молодых поэтов, собиравшихся вокруг университетского Благородного пансиона. Туда входил Жуковский, Кайсаров, Александр Иванович Тургенев, совсем еще юный поэт Иван Петин. Первое знакомство с этим кругом людей, который несколько позднее оформится в дружеское общество, произвело на Дениса Давыдова впечатление неизгладимое. Он уже тогда все-таки принадлежал к совсем иной сфере человеческих проявлений, то есть уже тогда все его мечты были связаны с русской армией. В этой связи, возвращаясь в последний раз к мифотворчеству, следует вспомнить о еще одном, как бы исходном мифе, который лежит у самого подножия давыдовской биографии. Этот миф связан с образом Суворова. Какие-то мифологические штрихи и краски были тут положены на вполне реальное событие, о котором вспоминал сам Денис Давыдов.

Александр Васильевич Суворов, явившись в полк бригадного генерала Василия Давыдова, отца Дениса Васильевича, заметил мальчика, который смотрел на него огромными восторженными очами, и спросил у него: " Ну как, любишь солдат? " Тот ему ответил: " Я люблю Суворова, в нем все: и солдаты, и победа, и слава". - " Помилуй Бог, - сказал Суворов, - какой молодец, я еще не умру, а он уже три сражения выиграет". Это было судьбоносное жизненное положение, которое естественно подтолкнуло его на ту дорогу, на которую всходят его военные пути.

Итак, он с детства прикипел к армии. У него было много других жизненных впечатлений, достаточно трезвых и реальных, из того круга, о котором русские поэты чаще всего не имели полного представления. Это учеба и служба в школе кавалергардов например, затем служба в кавалергардском полку, куда его приняли, не взирая на малый рост. По Уставу ведь положено было брать в этот полк людей, обладающих огромным ростом. Все эти события не предрасполагали, по-видимому, особенно к поэтической деятельности. Но все это было забыто в единый миг, как только Денис Давыдов, придя в " Беседу литераторов", с наивным удивлением прозелита столкнулся с такими неожиданными проявлениями человеческого дарования, о которых он просто не предполагал.

Поэтическая карьера самого Дениса Давыдова началась стихами, едва не стоившими ему карьеры служебной. Это басня " Голова и Ноги":

Уставши бегать ежедневно

По грязи, по песку, по жесткой мостовой,

Однажды Ноги очень гневно

Разговорились с Головой:

" За что мы у тебя под властию такой,

Что целый век должны тебе одной повиноваться;

Днем, ночью, осенью, весной,

Лишь вздумалось тебе, изволь бежать, таскаться

Туда, сюда, куда велишь;

А к этому еще, окутавши чулками,

Ботфортами да башмаками,

Ты нас, как ссылочных невольников, моришь

И, сидя наверху, лишь хлопаешь глазами,

Покойно судишь, говоришь

О свете, о людях, о моде,

О тихой иль дурной погоде,

Частенько на наш счет себя ты веселишь

Насмешкой, колкими словами, -

И, словом, бедными Ногами

Как шашками вертишь".

" Молчите, дерзкие, - им Голова сказала, -

Иль силою я вас заставлю замолчать!..

Как смеете вы бунтовать,

Когда природой нам дано повелевать? "

" Все это хорошо, пусть ты б повелевала,

По крайней мере, нас повсюду б не швыряла,

А прихоти твои нельзя нам исполнять,

Да, между нами ведь признаться,

Коль ты имеешь право управлять,

Так мы имеем право спотыкаться

И можем иногда, споткнувшись - как же быть, -

Твое Величество об камень расшибить".

Смысл этой басни всякий знает...

Но должно -тс! - молчать: дурак - кто все болтает.

Чем испортила карьеру Дениса Давыдова эта басня? Ясен очень острый ее смысл, он-то лежит на поверхности, и он-то был прочитан тотчас же. И он, этот смысл, тут же вошел в круг продекабристских представлений в русском обществе. Это понятно. Но есть все-таки в этой басне, которую трудно назвать шедевром, особый, как мне кажется, смысл. Он заключается в том, что государство предстает у Дениса Давыдова не как машина, а как некий организм, в котором подавление одной части неизбежно вызывает неблагополучие другой. И неблагополучие той части, которая кичится, что она главнее всего.

О том, какая роль была отведена Денису Давыдову судьбой в событиях Отечественной войны 1812 года, вы знаете. Я уже говорил, он был и теоретиком, и практиком партизанского движения. Партизанский отряд, отряд " гусар летучих", если выразиться Давыдовским же оборотом, обладал какой-то совершенно уникальной способностью самым неожиданным образом появляться там, где его не ждали. Эти унаследованные во многом от суворовской тактики быстрота действия, ошеломляющая смелость, неожиданность появления приносили, конечно, успех и удивляли военачальников российских и даже многих на Западе,

Денис Давыдов мог врезаться в обоз вражеского войска, быстро выхватить оттуда пленных, тотчас же исчезнуть и через некоторое время появиться уже совсем в другом месте. Постоянное движение - на этом тактическом принципе он настаивал в своих партизанских действиях. У Дениса Давыдова как исторического военного деятеля, героя войны 12-го года были поклонники в Европе. Среди них, ни много ни мало, великий английский писатель Вальтер Скотт. В письме к Пушкину Давыдов сообщает несколько очень ценных штрихов о том, каким образом ему удалось завязать переписку с Вальтером Скоттом.

Дело в том, что племянник Дениса Давыдова учился в Эдинбурге и был вхож в поместье Вальтера Скотта. В первое же свое посещение дома писателя он обнаружил в его кабинете портрет Дениса Давыдова. Впрочем, сказать портрет - это было бы чересчур, потому что это была лубочная картинка, изображающая Дениса Васильевича. Такие лубочные картинки разошлись в огромном количестве буквально по всей России, их можно было встретить на дорожных станциях, в купеческих домах, в крестьянских и мещанских избах. Попадали эти картинки и за границу. Одна из них попала как-то к Вальтеру Скотту. Узнав об этом, Денис Давыдов тут же написал письмо великому романисту и получил на него ответ, в котором тот говорил, как высоко он ценит Дениса Давыдова, о том, что считает его одной из героических личностей истории. Так оно и было.

Сам Денис Давыдов называл себя в тридцатые годы одним из самых поэтических лиц в истории. И отнюдь не преувеличивал. Внутреннюю поэзию, которая была заключена в этой судьбе, пламень, который пылал в этом человеке, безусловно, почувствовал Вальтер Скотт. Завязалась переписка, затем Денис Давыдов послал в дар Вальтеру Скотту свою коллекцию (он собирал старое оружие).

Этот эпизод - резонанс славы Дениса Давыдова, она была в России огромна. Но слава эта была неофициальной. Здесь было бы нелишним упомянуть, что эта судьба отмечена особым драматизмом в силу того, что любимый всеми русскими поэтами, читателями, любимый простым народом, Денис Давыдов был нелюбим военной бюрократией российской. И этой нелюбви было множество причин. В том числе та самая басня " Голова и Ноги", о которой я говорил. Басню эту вспоминали долго в тех сферах, которые призваны были заботиться о порядке в российской армии и о порядке в чиновничьем аппарате. Поэтому почти вся жизненная история Дениса Давыдова представляет собой серию сражений то успешных, то безуспешных, с военной бюрократией российской.

Об одной ситуации все-таки надо сказать, потому что она, во-первых, связана с героическими страницами военной судьбы Дениса Давыдова, а во-вторых, как-то особенно болезненно отразилась в сознании Дениса Васильевича. Он вспоминает о ней даже в тридцатые годы, в тот момент, когда пишет свои военные записки. Одна из этих записок посвящена как раз тому событию, о котором сейчас пойдет речь. Так называемой Дрезденской осаде. Эту записку Пушкину удалось напечатать в журнале " Современник" с цензурными купюрами. (А вот Давыдовские воспоминания о русско-польской военной кампании 1831 года, кстати, не прошли через цензуру.) Так что это было за событие?

Денису Давыдову без единого выстрела удалось взять Дрезден, в котором засели французы. Он был культурнейшим человеком своего времени, прекрасно понимал культурную ценность Дрездена и предпринял весьма простой ход, отказавшись от какой бы то ни было осады, он решил договориться с французскими войсками. И это ему удалось. Французы вышли из города. Дрезден был взят. Потом в газетах и журналах было напечатано, что Дрезден был взят русскими войсками под водительством генерала армии графа Винценгероде. Это непосредственный начальник Дениса Давыдова, профессиональный военный, но из разряда " искателей счастья и чинов", выражаясь грибоедовскими словами. Человек, сменивший несколько армий (то он появлялся в армии французской, то исчезал, потом служил в России). Он был страшно возмущен сумасбродством Дениса Давыдова, и последствия для Дениса Васильевича были весьма тяжелыми: отряд, которым он командовал, был расформирован. Давыдову ничего не оставалось, как жаловаться знакомым, он ведь был, кстати, двоюродным братом Ермолова. Участие в этой истории Ермолова, а также сиятельного князя Кутузова в какой-то степени помогло, хотя бы отчасти, поправить положение героя Отечественной войны 12-го года. Он был возвращен в армию, но рассеянный его отряд собрать было, разумеется, невозможно.

Это было одно из последних событий в истории военных проявлений Дениса Давыдова в ходе Отечественной войны. Дальше идет длинная цепь разного рода неприятностей и препон, которые чинили военные чиновники Денису Васильевичу. Дело доходило до того, что даже награды, которые ему причитались за участие в военных действиях, были вручены не сразу. А если они и вручались, то им не сопутствовала реляция, которая узаконивала эти награды. И только спустя какое-то время Денис Васильевич мог воспринимать эти награды вполне официально, соответствующие бумаги все-таки приходили.

Денис Васильевич ненавидел проявления аракчеевщины в русской армии. Причем в данном случае это слово нужно истолковывать широко. Речь идет не только о военных поселениях, с которыми связывается фигура Аракчеева, речь идет вообще о прусаческом духе, который водворялся все более и более в русской армии в двадцатые годы. Давыдов постоянно издевался над пристрастием к плац-парадам и шагистике. Между тем, надо вспомнить, что любителями шагистики и плац-парадов были даже члены императорской фамилии. Великий князь Михаил Павлович особенно отличался этой склонностью, Николай Павлович тоже при любом случае не отказывался от созерцания парадов.

Но дело даже не в этом. Не в каких-то чисто внешних проявлениях, связанных с маршировкой и плац-парадами. Дело в том, что и дух-то русского воинства изменился. Его генералитет, в глазах Дениса Давыдова освятивший себя славой на полях Отечественной войны 12-го года, постепенно заменялся на преуспевающих, чрезвычайно бойких, но бесталанных военачальников.

Например, не воспринимал Денис Давыдов фигуру генерала Паскевича с тем почтением, с каким воспринимала ее официальная Россия. И в его военных записках сквозит несколько весьма саркастических характеристик Паскевича. Но дело бы куда ни шло, если бы все неприятности Дениса Давыдова сводились только к тому, что его при любом случае обходили по службе. А дело было еще в том, что его не допускали участвовать в сражениях. Например, лишь с большим трудом, благодаря знакомствам, которые он задействовал, ему удалось участвовать в русско-кавказской кампании и затем в русско-польской. И, разумеется, уже на вторых, если не на третьих ролях.

Эти обстоятельства жизни многое объясняют и в поэзии Дениса Давыдова. Отсюда тот непосредственно жизненный фон, который, в каком-то смысле, заставлял его делать особый акцент на всем, что в образе гусара связано с благородством и честью, с одной стороны, и, во-вторых, с искренностью и непосредственностью человеческих проявлений. Денис Давыдов, чувствовавший себя в своей стихии на поле брани, в условиях светского окружения был часто скован. Потому что постоянно натыкался на лицедейство, на холод душевный. И только в общении с близким кругом людей (Вяземский, Пушкин, Баратынский) он расковывался вполне. Это ведь, кстати, сквозит и в лирике Дениса Васильевича, где противопоставлены два мира. Вы могли это легко заметить даже в " Гусарской песне": один мир - это мир гусарской вольницы, где все естественно, где душа нараспашку, другой мир - мир театрально-лицедейский, где Денису Давыдову всегда было неуютно.

Я уже говорил, что в тридцатые годы Денис Давыдов, его дар, и писательский в том числе, переключается как бы в другую колею. Он становится военным мемуаристом, военным историком. Все-таки о его военных записках следует сказать несколько слов особо. Потому что и " Записки" эти являют собой нечто оригинальное в контексте русской военной мемуаристики. Во-первых, это особая интимно-дневниковая манера восприятия и повествования о военных событиях прошлого. Здесь все пропущено через личность Дениса Давыдова. Это-то, кстати, и изумляло и восторгало современников, потому что неожиданным образом на фоне вполне, вроде бы, объективно запечатленных событий военного прошлого вдруг обнаруживалось, что перед ними все тот же неповторимый Денис Давыдов.

С точки зрения стилистической, эти записки удивительным образом соединяют в себе две струи. Одной является вот тот самый солдатский говор, который восходил к наставлениям Александра Васильевича Суворова. А суворовские наставления ведь солдаты читали с упоением, как образчики поэтического творчества, настолько они были написаны оригинально и энергично. Об этом говорит Федор Глинка, автор " Писем русского офицера", тоже довольно известных в русской мемуаристике. Он тоже ссылается на суворовский слог как на прообраз того, что появится позднее у Дениса Васильевича Давыдова. Действительно, везде, где речь идет о конкретных событиях, скажем связанных с офицерским бытом, есть те особые обороты слова, та живая разговорная интонация, которые заставляют вспомнить гусарскую лирику Дениса Давыдова, с которой все были знакомы. Там же, где речь идет об описании событий героических, событий важных для отечественной истории, слог Дениса Давыдова вдруг поднимается на огромную поэтическую высоту. При этом никоим образом не впадая ни в экзальтацию, ни в избыток восторженности, а сохраняя то чувство меры, которое отличает этого поэта даже в соединении разнородных стилевых начал.

Вяземский вспоминал, что он как-то был свидетелем того, как русские офицеры уже в конце тридцатых годов читали " Записки" Дениса Васильевича Давыдова. В наиболее интригующих поворотах событий они вскакивали с мест, что-то восклицали - такой заразительной эмоциональной силой обладал пламенный слог Дениса Давыдова.

Так что и эта форма его дарования, связанная с военной мемуаристикой, по значительности своей не уступает поэзии давыдовской. И это прекрасно понимали современники. В сознании Пушкина, особенно в юношеском его сознании, Денис Давыдов вообще был каким-то бродилом, что ли, поэтическим. В лицейскую пору Пушкин, как и многие тогда, имел дело, разумеется, с рукописными текстами Давыдова. Несколько позднее Пушкин писал, что Денис Давыдов дал ему возможность почувствовать, что можно быть оригинальным. Вяземский говорит даже о том, что вот эти особые раздражающие, стимулирующие свойства давыдовской поэзии Пушкин, видимо, связывал с умением этого поэта " крутить", что ли, стих. Действительно, этому хорошо закрученному, как тугая пружина, стиху Дениса Давыдова свойственна, конечно, особая энергия. И тут я еще раз хочу обратить ваше внимание на некоторые стихотворения этого периода - на гусарскую лирику. Известное " Послание Бурцову":

Бурцов, ера, забияка,

Собутыльник дорогой!

Ради бога и... арака

Посети домишко мой!

В нем нет нищих у порогу,

В нем нет зеркал, ваз, картин,

И хозяин, слава богу,

Не великий господин.

Он - гусар, и не пускает

Мишурою пыль в глаза,

У него, брат, заменяет

Все диваны куль овса.

Нет курильниц, может статься,

Зато трубка с табаком,

Нет картин, да заменятся

Ташкой с царским вензелем!

 

 

Вместо зеркала сияет

Ясной сабли полоса:

Он по ней лишь поправляет

Два любезные уса.

А наместо ваз прекрасных,

Беломраморных, больших,

На столе стоят ужасных

Пять стаканов пуншевых!

Они полны, уверяю,

В них сокрыт небесный жар.

Приезжай, я ожидаю,

Докажи, что ты гусар.

Несколько позднее в гусарской поэзии Дениса Давыдова сквозят уже отчасти элегические ноты, связанные с тем, о чем я говорил. Во-первых, с ощущением возраста. Конечно, все, что связано с этим, Денис Васильевич переживал особенно болезненно. Во-вторых, со своей отлученностью от военных событий, которые происходили в России. Стихотворение " Полусолдат" дает нам возможность наглядно представить, как создавался этот образ гусара в стихах Дениса Давыдова, который колеблется как бы в двух пределах. Сначала в нем сквозит личностное начало, связанное с судьбой и биографией его самого. А потом этот образ отдаляется как бы, и его воспринимают уже как нечто чужеродное, как бы отпавшее от авторской личности. И ясно, что перед нами лирический герой, тот самый миф, который созидал Денис Давыдов вкупе с поэтами-современниками. Но слишком длительное предисловие, пора уже прочесть это стихотворение:

" Нет, братцы, нет: полусолдат

Тот, у кого есть печь с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой!

Вы видели: я не боюсь

Ни пуль, ни дротика куртинца,

Лечу стремглав, не дуя в ус,

На нож и шашку кабардинца.

Все так! Но прекратился бой,

Холмы усыпались огнями,

И хохот обуял толпой,

И клики вторятся горами,

И все кипит, и все гремит,

А я, меж вами одинокий,

Немою грустию убит,

Душой и мыслию далеко…

Обратите внимание: вот на этой черте как раз и начинается отчуждение образа. Пока перед нами была личная, интимная интонация, узнаваемая интонация Дениса Давыдова. А тут вдруг оказывается, что это своеобразный художественный двойник. Может быть, оттого, что этот образ Дениса Давыдова отодвинуло само время, сама судьба...

Луна плывет над Араратом.

Но воин наш не упоен

Ночною роскошью полуденного края...

С Кавказа глаз не сводит он,

Где подпирает небосклон

Казбека груда снеговая...

На нем знакомый вихрь, на нем громады льда,

И над челом его, в тумане мутном,

Как Русь святая, недоступном

Горит родимая звезда.

Необыкновенно сильное стихотворение, и сильное именно тем, в чем иногда современники упрекали Давыдова, - сильным отступлением от знакомой манеры, от знакомого образа, тем лирически исповедальным, элегическим отступлением, полным внутреннего драматизма, который сквозит во второй части этого стихотворения.

Вообще принято почему-то недооценивать позднюю элегическую лирику Дениса Давыдова. В особенности тот круг стихотворений, который связан с последней, трагической, горькой и счастливой любовью Дениса Давыдова к Евгении Золотаревой. Любовь эта была трагична потому, что она была совершенно безысходной. У Дениса Васильевича к тому времени было девять детей, и порвать с семейством он, разумеется, не мог. Кстати, это было время, когда Денис Давыдов начинает хандрить, болеть. Впрочем, и раньше, в конце двадцатых годов, он писал, если мне память не изменяет, тому же Вяземскому, что ему уже труднее стало в военных походах, что прежде ему хватало чарки для того, чтобы переспать на любом ветру прямо на земле, а теперь ему шалаш подавай, что он стал кряхтеть, сидя в седле при долгих переходах, и так далее.

Выпавшее ему под закат жизни это необыкновенно сильное чувство, счастливое в том смысле, что оно было обоюдное. Оно-то и вызвало ряд стихотворений, которые почему-то воспринимаются как знаки оскудения таланта поэта в тридцатые годы.

Я хотел бы прочесть элегию, посвященную как раз Золотаревой. Да, тут нет никакого гусарства. Стихотворение выдержано в элегических тонах, но, кстати, не в тех элегических тонах, которые сквозят в его элегиях двадцатых годов. Вы легко почувствуете, насколько в этой элегии дает себя знать какое-то совершенно новое понимание душевной жизни. Причем Денис Давыдов сохраняет всю естественность, всю открытость душевных движений. И в этой открытости есть определенная незащищенность, что ли. Но здесь иное, более глубокое восприятие душевного бытия.

О кто, скажи ты мне, кто ты?

Виновница моей мучительной мечты?

Скажи мне, кто же ты? - Мой ангел ли хранитель

Иль злобный гений-разрушитель

Всех радостей моих? - Не знаю, но я твой.

Ты смяла на главе венок мой боевой,

Ты из души моей изгнала жажду славы

И грезы гордые, и думы величавы.

Я не хочу войны, я разлюбил войну –

Я в мыслях, я и душе храню тебя одну.

Ты сердцу моему нужна для трепетанья,

Как свет очам моим, как воздух для дыханья.

Ах! чтоб без трепета, без ропота терпеть

Разгневанной судьбы и грозы и волненья,

Мне надо на тебя глядеть, всегда глядеть,

Глядеть без устали, как на звезду спасенья!

Уходишь ты - и за тобою вслед

Стремится мысль, душа несется,

И стынет кровь, и жизни нет!..

Но только что во мне твой шорох отзовется,

Я жизни чувствую прилив, я вижу свет,

И возвращается душа, и сердце бьется!..

Ну и, наконец, говоря о творчестве Дениса Давыдова тридцатых годов, было бы, наверное, упущением не сказать о том знаменитом стихотворении, которое знали все в то время и которое было опубликовано лишь в 1868 году, то есть значительно позднее. Кстати, самый первый-то сборник Дениса Давыдова был ведь опубликован всего лишь в 1832 году, и было там 38 стихотворений всего. Это лишний раз говорит о том, насколько взыскателен был Денис Давыдов по отношению к своему творчеству. А это стихотворение, по воспоминаниям историка русской литературы Галахова, знаменитого автора учебника по истории русской словесности для гимназий, все знали наизусть, и как только кто-то произносил одну строку, собеседники тотчас же продолжали. Это " Современная песня":

Был век бурный, дивный век,

Громкий, величавый, Б

ыл огромный человек,

Расточитель славы.

То был век богатырей!

Но смешались шашки,

И полезли из щелей

Мошки да букашки.

Всякий маменькин сынок,

Всякий обирала,

Модных бредней дурачок ….

 

Тот самый маленький аббатик есть не кто иной, как Петр Яковлевич Чаадаев. Тут важно объяснить, в чем дело. Почему поэт проникся такой пылающей ненавистью к Чаадаеву? Я думаю, что причина только в одном - в том, что первое " Философическое письмо" Чаадаева он воспринял как личную обиду, поскольку это письмо перечеркивало в его глазах всю героическую историю России и, в особенности, ближайшие события. Это героическая история 1812 года, русско-наполеоновская кампания 1806-1807 года.

И Денис Давыдов ведь не одинок в оценке исторической концепции России в " Философическом письме" Чаадаева. Здесь он в одной компании с Пушкиным, спорившим с Чаадаевым именно по поводу его представления об истории России. Здесь он в одной компании с Федором Ивановичем Тютчевым, спорившим с Чаадаевым, хотя и совершенно иначе уже, в более поздние пятидесятые годы. Может быть, это частный штрих, нелюбопытный. Жихарев оставил воспоминания о том, как протекали споры между Чаадаевым и Тютчевым. Однажды в Дворянском клубе он был свидетелем того, как спорящие Чаадаев и Тютчев вдруг подняли страшный шум. Он забеспокоился, не произошла бы рукопашная, забеспокоился даже поднявшийся снизу швейцар. Вот какого пыла достигали эти споры. При всем том, что Тютчев писал, что Чаадаева он в высшей степени уважает, невзирая на несогласие с ним.

А несогласие было такого рода. Тютчев хорошо знал европейскую жизнь, почти два десятилетия прожил сначала в Мюнхене, потом в Турине, был приобщен буквально к нервным центрам западноевропейской политики. Это давало ему основание полагать, что Чаадаев в своем восприятии Европы не учитывает одну вещь, а именно: падение в Европе духовного начала, признаки которого он замечает в ту пору.

О причинах того, почему Чаадаев вызывал такое раздражение у Дениса Давыдова, я уже говорил. Пушкин, Давыдов, Тютчев. Если и есть общее в отношении этих трех выдающихся людей к Чаадаеву, то это общее связано не с опровержением глубины мысли чаадаевской, не с попыткой поставить под сомнение необыкновенную энергию и силу этой мысли в обличении современной России, а с несогласием с той беспросветной концепцией российской истории, которая содержалась в чаадаевском письме. Ну а разговор о Денисе Давыдове мы на этом завершаем.

 

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.