Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
💸 Как сделать бизнес проще, а карман толще?
Тот, кто работает в сфере услуг, знает — без ведения записи клиентов никуда. Мало того, что нужно видеть свое раписание, но и напоминать клиентам о визитах тоже.
Проблема в том, что средняя цена по рынку за такой сервис — 800 руб/мес или почти 15 000 руб за год. И это минимальный функционал.
Нашли самый бюджетный и оптимальный вариант: сервис VisitTime.⚡️ Для новых пользователей первый месяц бесплатно. А далее 290 руб/мес, это в 3 раза дешевле аналогов. За эту цену доступен весь функционал: напоминание о визитах, чаевые, предоплаты, общение с клиентами, переносы записей и так далее. ✅ Уйма гибких настроек, которые помогут вам зарабатывать больше и забыть про чувство «что-то мне нужно было сделать». Сомневаетесь? нажмите на текст, запустите чат-бота и убедитесь во всем сами! Портрет художника в юности 15 страница
– Это, как говорится, трястись на кляче, чтобы сберечь рысака, – сказал Диксон. – Признайся, Темпл, – сказал О'Кифф, – сколько кружек пива ты сегодня в себя влил? – Вся твоя интеллигентская душонка в этой фразе, О'Кифф, – сказал Темпл с нескрываемым презрением. Шаркающей походкой он обошел столпившихся студентов и обратился к Стивену: – Ты знал, что Форстеры – короли Бельгии? – спросил он. Вошел Крэнли в сдвинутой на затылок кепке, усердно ковыряя в зубах. – А вот и наш кладезь премудрости, – заявил Темпл. – Скажи-ка, ты знал это про Форстера? Он помолчал, дожидаясь ответа. Крэнли вытащил самодельной зубочисткой фиговое зернышко из зубов и уставился на него. – Род Форстеров, – продолжал Темпл, – происходит от Болдуина Первого, короля Фландрии. Его звали Форестер. Форестер и Форстер – это одно и то же. Потомок Болдуина Первого, капитан Фрэнсис Форстер, обосновался в Ирландии, женился на дочери последнего вождя клана Брэссила. Есть еще черные Форстеры, но это другая ветвь. – От Обалдуя, короля Фландрии, – сказал Крэнли, снова задумчиво ковыряя в ослепительно белых зубах. – Откуда ты все это выкопал? – спросил О'Кифф. – Я знаю также историю вашего рода, – сказал Темпл, обращаясь к Стивену. – Знаешь ли ты, что говорит Гиральд Камбрийский про ваш род? [234] – Он что, тоже от Болдуина произошел? – спросил высокий чахоточного вида студент с темными глазами. – От Обалдуя, – повторил Крэнли, высасывая что-то из щели между зубами. – Pernobilis et pervetusta familia[235], – сказал Темпл Стивену. Дюжий студент на нижней ступеньке коротко пукнул. Диксон повернулся к нему и тихо спросил: – Ангел заговорил? Крэнли тоже повернулся и внушительно, но без злости сказал: – Знаешь, Гоггинс, ты самая что ни на есть грязная скотина во всем мире. – Я выразил то, что хотел сказать, – решительно ответил Гоггинс, – никому от этого вреда нет. – Будем надеяться, – сказал Диксон сладким голосом, – что это не того же рода, что научно определяется как paulo post futurum[236]. – Ну, разве я вам не говорил, что он улыбальщик, – сказал Темпл, поворачиваясь то направо, то налево, – разве я не придумал ему это прозвище? – Слышали, не глухие, – сказал высокий чахоточный. Крэнли, все еще хмурясь, грозно смотрел на дюжего студента, стоявшего на ступеньку ниже. Потом с отвращением фыркнул и пихнул его. – Пошел вон, – крикнул он грубо, – проваливай, вонючая посудина. Вонючий горшок. Гоггинс соскочил на дорожку, но сейчас же, смеясь, вернулся на прежнее место. Темпл, оглянувшись на Стивена, спросил: – Ты веришь в закон наследственности? – Ты пьян или что вообще с тобой, что ты хочешь сказать? – спросил Крэнли, в недоумении уставившись на него. – Самое глубокое изречение, – с жаром продолжал Темпл, – написано в конце учебника зоологии: воспроизведение есть начало смерти. Он робко коснулся локтя Стивена и восторженно сказал: – Ты ведь поэт, ты должен чувствовать, как это глубоко! Крэнли ткнул в его сторону длинным указательным пальцем. – Вот, посмотрите, – сказал он с презрением. – Полюбуйтесь – надежда Ирландии! Его слова и жест вызвали общий смех. Но Темпл храбро повернулся к нему и сказал: – Ты, Крэнли, всегда издеваешься надо мной. Я это прекрасно вижу. Но я ничуть не хуже тебя. Знаешь, что я думаю, когда сравниваю тебя с собой? – Дорогой мой, – вежливо сказал Крэнли, – но ведь ты неспособен, абсолютно неспособен думать. – Так вот, хочешь знать, что я думаю о тебе, когда сравниваю нас? – продолжал Темпл. – Выкладывай, Темпл, – крикнул толстый со ступеньки, – да поживей! Жестикулируя, Темпл поворачивался то налево, то направо. – Я мудила, – сказал он, безнадежно мотая головой. – Я знаю это. И признаю. Диксон легонько похлопал его по плечу и ласково сказал: – Это делает тебе честь, Темпл. – Но он, – продолжал Темпл, показывая на Крэнли, – он такой же мудила, как и я. Только он этого не знает, вот и вся разница. Взрыв хохота заглушил его слова, но он опять повернулся к Стивену и с внезапной горячностью сказал: – Это очень любопытное слово, его происхождение тоже очень любопытно. – Да? – рассеянно сказал Стивен. Он смотрел на мужественное, страдальческое лицо Крэнли, который сейчас принужденно улыбался. Грубое слово, казалось, стекло с его лица, как стекает грязная вода, выплеснутая на свыкшееся с унижениями старинное изваяние. Наблюдая за ним, он увидел, как Крэнли поздоровался с кем-то, приподнял кепку, обнажив голову с черными жесткими волосами, торчащими надо лбом, как железный венец. Она вышла из библиотеки и, не взглянув на Стивена, ответила на поклон Крэнли. Как? И он тоже? Или ему показалось, будто щеки Крэнли слегка вспыхнули? Или это от слов Темпла? Уже совсем смеркалось. Он не мог разглядеть. Может быть, этим и объяснялось безучастное молчание его друга, грубые замечания, неожиданные выпады, которыми он так часто обрывал пылкие, сумасбродные признания Стивена? Стивен легко прощал ему, обнаружив, что в нем самом тоже была эта грубость к самому себе. Вспомнилось, как однажды вечером в лесу, около Малахайда, он сошел со скрипучего, одолженного им у кого-то велосипеда, чтобы помолиться Богу. Он воздел руки и молился в экстазе, устремляя взор к темному храму деревьев, зная, что он стоит на священной земле, в священный час. А когда два полисмена показались из-за поворота темной дороги, он прервал молитву и громко засвистел какой-то мотивчик из модного представления. Он начал постукивать стертым концом ясеневой трости по цоколю колонны. Может быть, Крэнли не слышал его? Что ж, он подождет. Разговор на мгновение смолк, и тихое шипение опять донеслось из окна сверху. Но больше в воздухе не слышалось ни звука, а ласточки, за полетом которых он праздно следил, уже спали. Она ушла в сумерки. И потому все стихло кругом, если не считать короткого шипения, доносившегося сверху. И потому смолкла рядом болтовня. Тьма ниспадала на землю.
Тьма ниспадает с небес...[237]
Трепетная, мерцающая, как слабый свет, радость закружилась вокруг него волшебным роем эльфов. Но отчего? Оттого ли, что она прошла в сумеречном воздухе, или это строка стиха с его черными гласными и полным открытым звуком, который льется, как звук лютни? Он медленно пошел вдоль колоннады, углубляясь в ее сгущающийся мрак, тихонько постукивая тростью по каменным плитам, чтобы скрыть от оставшихся позади студентов свое мечтательное забытье и, дав волю воображению, представил себе век Дауленда, Берда и Нэша. Глаза, раскрывающиеся из тьмы желания, глаза, затмевающие утреннюю зарю. Что такое их томная прелесть, как не разнеженность похоти? А их мерцающий блеск – не блеск ли это нечистот в сточной канаве двора слюнтяя Стюарта? [238] Языком памяти он отведывал ароматные вина, ловил замирающие обрывки нежных мелодий горделивой паваны, а глазами памяти видел уступчивых знатных дам в Ковент-Гардене, призывно манящих алчными устами с балконов, видел рябых девок из таверн и молодых жен, радостно отдающихся своим соблазнителям, переходящих из объятий в объятия. Образы, вызванные им, не доставили ему удовольствия. В них было что-то тайное, разжигающее, но ее образ был далек от всего этого. Так о ней нельзя думать. Да он так и не думал. Значит, мысль его не может довериться самой себе? Старые фразы, зловонно-сладостные, как фиговые зернышки, которые Крэнли выковыривает из щелей между своими ослепительно белыми зубами. То была не мысль и не видение, хотя он смутно знал, что сейчас она идет по городу домой. Сначала смутно, а потом сильнее он ощутил запах ее тела. Знакомое волнение закипало в крови. Да, это запах ее тела: волнующий, томительный запах; теплое тело, овеянное музыкой его стихов, и скрытое от взора мягкое белье, насыщенное благоуханием и росой ее плоти. Он почувствовал, как у него по затылку ползет вошь: ловко просунув большой и указательный палец за отложной воротник, он поймал ее, покатал секунду ее мягкое, но ломкое, как зернышко риса, тельце и отшвырнул от себя, подумав, останется ли она жива. Ему вспомнилась забавная фраза из Корнелия а Лапиде[239], в которой говорится, что вши, рожденные человеческим потом, не были созданы Богом вместе со всеми зверями на шестой день. Зуд кожи на шее раздражил и озлобил его. Жизнь тела, плохо одетого, плохо кормленного, изъеденного вшами, заставила его зажмуриться, поддавшись внезапному приступу отчаяния, и в темноте он увидел, как хрупкие, светлые тельца вшей крутятся и падают в воздухе. Но ведь это вовсе не тьма ниспадает с неба. А свет.
Свет ниспадает с небес...
Он даже не мог правильно вспомнить строчку из Нэша. Все образы, вызванные ею, были ложными. В воображении его завелись гниды. Его мысли – это вши, рожденные потом неряшливости. Он быстро зашагал обратно вдоль колоннады к группе студентов. Ну и хорошо! И черт с ней! Пусть себе любит какого-нибудь чистоплотного атлета с волосатой грудью, который моется каждое утро до пояса. На здоровье! Крэнли вытащил еще одну сушеную фигу из кармана и стал медленно, звучно жевать ее. Темпл сидел, прислонясь к колонне, надвинув фуражку на осоловелые глаза. Из здания вышел коренастый молодой человек с кожаным портфелем под мышкой. Он зашагал к компании студентов, громко стуча по каменным плитам каблуками и железным наконечником большого зонта. Подняв зонт в знак приветствия, он сказал, обращаясь ко всем: – Добрый вечер, джентльмены. Потом опять стукнул зонтом о плиты и захихикал, а голова его затряслась мелкой нервической дрожью. Высокий чахоточный студент, Диксон и О'Кифф увлеченно разговаривали по-ирландски и не ответили ему. Тогда, повернувшись к Крэнли, он сказал: – Добрый вечер, особенно тебе! Ткнул зонтом в его сторону и опять захихикал. Крэнли, который все еще жевал фигу, ответил, громко чавкая: – Добрый? Да, вечер недурной. Коренастый студент внимательно посмотрел на него и тихонько и укоризненно помахал зонтом. – Мне кажется, – сказал он, – ты изволил заметить нечто самоочевидное. – Угу! – ответил Крэнли и протянул наполовину изжеванную фигу к самому рту коренастого студента, как бы предлагая ему доесть. Коренастый есть не стал, но, довольный собственным остроумием, важно спросил, не переставая хихикать и указуя зонтом в такт речи: – Следует ли понимать это?.. Он остановился, показывая на изжеванный огрызок фиги, и громко добавил: – Я имею в виду это. – Угу! – снова промычал Крэнли. – Следует ли разуметь под этим, – сказал коренастый, – ipso factum[240] или нечто иносказательное? Диксон, отходя от своих собеседников, сказал: – Глинн, тебя тут Гоггинс ждал. Он пошел в «Адельфи»[241] искать вас с Мойниханом. Что это у тебя здесь? – спросил он, хлопнув по портфелю, который Глинн держал под мышкой. – Экзаменационные работы, – ответил Глинн. – Я их каждый месяц экзаменую, чтобы видеть результаты своего преподавания. Он тоже похлопал по портфелю, тихонько кашлянул и улыбнулся. – Преподавание! – грубо вмешался Крэнли. – Несчастные босоногие ребятишки, которых обучает такая мерзкая обезьяна, как ты. Помилуй их, Господи! Он откусил еще кусок фиги и отшвырнул огрызок прочь. – Пустите детей приходить ко мне и не возбраняйте им[242], – сказал Глинн сладким голосом. – Мерзкая обезьяна! – еще резче сказал Крэнли. – Да еще богохульствующая мерзкая обезьяна! Темпл встал и, оттолкнув Крэнли, подошел к Глинну. – Эти слова, которые вы сейчас произнесли, – сказал он, – из Евангелия: не возбраняйте детям приходить ко мне. – Ты бы поспал еще, Темпл, – сказал О'Кифф. – Так вот, я хочу сказать, – продолжал Темпл, обращаясь к Глинну, – Иисус не возбранял детям приходить к нему. Почему же церковь отправляет их всех в ад, если они умирают некрещеными? Почему, а? – А сам-то ты крещеный, Темпл? – спросил чахоточный студент. – Нет, почему же все-таки их отправляют в ад, когда Иисус говорил, чтобы они приходили к нему? – повторил Темпл, буравя Глинна глазами. Глинн кашлянул и тихо проговорил, с трудом удерживая нервное хихиканье и взмахивая зонтом при каждом слове: – Ну а если это так, как ты говоришь, я позволяю себе столь же внушительно спросить, откуда взялась сия «такость»? – Потому что церковь жестока, как все старые грешницы, – сказал Темпл. – Ты придерживаешься ортодоксальных взглядов на этот счет, Темпл? – вкрадчиво спросил Диксон. – Святой Августин говорит, что некрещеные дети попадут в ад, – отвечал Темпл, – потому что он сам тоже был старый жестокий грешник. – Ты, конечно, дока, – сказал Диксон, – но я все-таки всегда считал, что для такого рода случаев существует лимб. – Не спорь ты с ним, Диксон, – с негодованием вмешался Крэнли. – Не говори с ним, не смотри на него, а лучше всего уведи его домой на веревке, как блеющего козла. – Лимб! – воскликнул Темпл. – Вот еще тоже замечательное изобретение! Как и ад! – Но без его неприятностей, – заметил Диксон. Улыбаясь, он повернулся к остальным и сказал: – Надеюсь, что я выражаю мнение всех присутствующих. – Разумеется, – сказал Глинн решительно. – Ирландия на этот счет единодушна. Он стукнул наконечником своего зонта по каменному полу колоннады. – Ад, – сказал Темпл. – Эту выдумку серолицей супружницы сатаны[243] я могу уважать. – Ад – это нечто римское, нечто мощное и уродливое, как римские стены. Но вот что такое лимб? – Уложи его обратно в колыбельку, Крэнли! – крикнул О'Кифф. Крэнли быстро шагнул к Темплу, остановился и, топнув ногой, шикнул, как на курицу: – Кш!.. Темпл проворно отскочил в сторону. – А вы знаете, что такое лимб? – закричал он. – Знаете, как называются у нас в Роскоммоне такие вещи? – Кш!.. Пошел вон! – закричал Крэнли, хлопая в ладоши. – Ни задница, ни локоть, – презрительно крикнул Темпл, – вот что такое ваше чистилище. – Дай-ка мне сюда палку, – сказал Крэнли. Он вырвал ясеневую трость из рук Стивена и ринулся вниз по лестнице, но Темпл, услышав, что за ним гонятся, помчался в сумерках, как ловкий и быстроногий зверь. Тяжелые сапоги Крэнли загромыхали по площадке и потом грузно простучали обратно, на каждом шагу разбрасывая щебень. Шаги были злобные, и злобным, резким движением он сунул палку обратно в руки Стивена. Стивен почувствовал, что за этой злобой скрывается какая-то особая причина, но с притворной терпимостью он чуть тронул Крэнли за руку и спокойно сказал: – Крэнли, я же тебе говорил, что мне надо с тобой посоветоваться. Идем. Крэнли молча смотрел на него несколько секунд, потом спросил: – Сейчас? – Да, сейчас, – сказал Стивен. – Здесь не место для разговора. Ну идем же. Они пересекли дворик. Мотив птичьего свиста из «Зигфрида» мягко прозвучал им вдогонку со ступенек колоннады. Крэнли обернулся, и Диксон, перестав свистеть, крикнул: – Куда это вы, друзья? А как насчет нашей партии, Крэнли? Они стали уговариваться, перекликаясь в тихом воздухе, насчет партии в бильярд в гостинице «Адельфи». Стивен пошел вперед один и, очутившись в тишине Килдер-стрит против гостиницы «Под кленом», остановился и снова стал терпеливо ждать. Название гостиницы, бесцветность полированного дерева, бесцветный фасад здания кольнули его, как учтиво-презрительный взгляд. Он сердито смотрел на мягко освещенный холл гостиницы, представляя себе, как там, в мирном покое, гладко течет жизнь ирландских аристократов. Они думают о повышениях по службе и армии, об управляющих поместьями; крестьяне низко кланяются им на деревенских дорогах; они знают названия разных французских блюд и отдают приказания слугам писклявым, крикливым голосом, но в их высокомерном тоне сквозит провинциальность. Как растормошить их, как завладеть воображением их дочерей до того, как они понесут своих дворянчиков и вырастят потомство не менее жалкое, чем они сами. И в сгущающемся сумраке он чувствовал, как помыслы и надежды народа, к которому он принадлежал, мечутся, словно летучие мыши на темных деревенских проселках, под купами деревьев, над водой, над трясинами болот. Женщина ждала в дверях, когда Давин шел ночью по дороге. Она предложила ему кружку молока и позвала разделить с ней ложе, потому что у Давина кроткие глаза человека, умеющего хранить тайну. А вот его никогда не звали женские глаза. Кто-то крепко схватил его под руку, и голос Крэнли сказал: – Изыдем. Они зашагали молча к югу. Потом Крэнли сказал: – Этот проклятый идиот Темпл! Клянусь Богом, я когда-нибудь убью его. Но в голосе его уже не было злобы. И Стивен спрашивал себя: не вспоминает ли он, как она поздоровалась с ним под колоннадой? Они повернули налево и пошли дальше. Некоторое время оба шли все так же молча, потом Стивен сказал: – Крэнли, у меня сегодня произошла неприятная ссора. – С домашними? – спросил Крэнли. – С матерью. – Из-за религии? – Да, – ответил Стивен. – Сколько лет твоей матери? – помолчав, спросил Крэнли. – Не старая еще, – ответил Стивен. – Она хочет, чтоб я причастился на пасху. – А ты? – Не стану. – А собственно, почему? – Не буду служить[244], – ответил Стивен. – Это уже было кем-то сказано раньше, – спокойно заметил Крэнли. – Ну, а вот теперь я говорю, – вспылил Стивен. – Полегче, голубчик. До чего же ты, черт возьми, возбудимый, – сказал Крэнли, прижимая локтем руку Стивена. Он сказал это с нервным смешком и, дружелюбно заглядывая Стивену в лицо, повторил: – Ты знаешь, что ты очень возбудимый? – Конечно, знаю, – тоже смеясь, сказал Стивен. Отчужденность, возникшая между ними, исчезла, и они вдруг снова почувствовали себя близкими друг другу. – Ты веришь в пресуществление хлеба и вина в тело и кровь Христовы? – спросил Крэнли. – Нет, – сказал Стивен. – Не веришь, значит? – И да и нет. – Даже у многих верующих людей бывают сомнения, однако они или преодолевают их, или просто не считаются с ними, – сказал Крэнли. – Может, твои сомнения слишком сильны? – Я не хочу их преодолевать, – возразил Стивен. Крэнли, на минуту смутившись, вынул из кармана фигу и собирался уже сунуть ее в рот, но Стивен остановил его: – Послушай, ты не сможешь продолжать со мной этот разговор с набитым ртом. Крэнли осмотрел фигу при свете фонаря, под которым они остановились, понюхал, приложив к каждой ноздре по отдельности, откусил маленький кусочек, выплюнул его и наконец швырнул фигу в канаву. – Иди от меня, проклятая, в огонь вечный, – провозгласил он ей вслед. Он снова взял Стивена под руку. – Ты не боишься услышать эти слова в день Страшного суда? – спросил он. – А что предлагается мне взамен? – спросил Стивен. – Вечное блаженство в компании нашего декана? – Не забудь, он попадет в рай. – Еще бы, – сказал Стивен с горечью, – такой разумный, деловитый, невозмутимый, а главное, проницательный. – Любопытно, – спокойно заметил Крэнли, – до чего ты насквозь пропитан религией, которую ты, по твоим словам, отрицаешь. Ну, а в колледже ты верил? Пари держу, что да. – Да, – ответил Стивен. – И был счастлив тогда? – мягко спросил Крэнли. – Счастливее, чем теперь? – Иногда был счастлив, иногда – нет. Но тогда я был кем-то другим. – Как это кем-то другим? Что это значит? – Я хочу сказать, что я был не тот, какой я теперь, не тот, каким должен был стать. – Не тот, какой теперь? Не тот, каким должен был стать? – повторил Крэнли. – Позволь задать тебе один вопрос. Ты любишь свою мать? Стивен медленно покачал головой. – Я не понимаю, что означают твои слова, – просто сказал он. – Ты что, никогда никого не любил? – спросил Крэнли. – Ты хочешь сказать – женщин? – Я не об этом говорю, – несколько более холодным тоном возразил Крэнли. – Я спрашиваю тебя: чувствовал ли ты когда-нибудь любовь к кому-нибудь или к чему-нибудь? Стивен шел рядом со своим другом, угрюмо глядя себе под ноги. – Я пытался любить Бога, – выговорил он наконец. – Кажется, мне это не удалось. Это очень трудно. Я старался ежеминутно слить мою волю с волей Божьей. Иногда это мне удавалось. Пожалуй, я и сейчас мог бы. Крэнли внезапно прервал его: – Твоя мать прожила счастливую жизнь? – Откуда я знаю? – сказал Стивен. – Сколько у нее детей? – Девять или десять, – отвечал Стивен. – Несколько умерло. – А твой отец... – Крэнли на секунду замялся, потом, помолчав, сказал: – Я не хочу вмешиваться в твои семейные дела. Но твой отец, он был, что называется, состоятельным человеком? Я имею в виду то время, когда ты еще был ребенком. – Да, – сказал Стивен. – А кем он был? – спросил Крэнли, помолчав. Стивен начал скороговоркой перечислять специальности своего отца. – Студент-медик, гребец, тенор, любитель-актер, горлопан-политик, мелкий помещик, мелкий вкладчик, пьяница, хороший малый, говорун, чей-то секретарь, кто-то на винном заводе, сборщик налогов, банкрот, а теперь певец собственного прошлого. Крэнли засмеялся и, еще крепче прижав руку Стивена, сказал: – Винный завод – отличная штука, черт возьми! – Ну что еще ты хочешь знать? – спросил Стивен. – А теперь вы хорошо живете? Обеспеченно? – А по мне разве не видно? – резко спросил Стивен. – Итак, – протянул Крэнли задумчиво, – ты, значит, родился в роскоши. Он произнес эту фразу громко, раздельно, как часто произносил какие-нибудь технические термины, словно желая дать понять своему слушателю, что произносит их не совсем уверенно. – Твоей матери, должно быть, немало пришлось натерпеться, – продолжал Крэнли. – Почему бы тебе не избавить ее от лишних огорчений, даже если... – Если бы я решился избавить, – сказал Стивен, – это не стоило бы мне ни малейшего труда. – Вот и сделай так, – сказал Крэнли. – Сделай, как ей хочется. Что тебе стоит? Если ты не веришь, это будет просто формальность, не больше. А ее ты успокоишь. Он замолчал, а так как Стивен не ответил, не прервал молчания. Затем, как бы продолжая вслух ход своих мыслей, сказал: – Все зыбко в этой помойной яме, которую мы называем миром, но только не материнская любовь. Мать производит тебя на свет, вынашивает в своем теле. Что мы знаем о ее чувствах? Но какие бы чувства она ни испытывала, они, во всяком случае, должны быть настоящими. Должны быть настоящими. Что все наши идеи и чаяния? Игра! Идеи! У этого блеющего козла Темпла тоже идеи. И у Макканна – идеи. Любой осел на дороге думает, что у него есть идеи. Стивен, пытаясь понять, что таится за этими словами, нарочито небрежно сказал: – Паскаль, насколько я помню, не позволял матери целовать себя, так как он боялся прикосновения женщины[245]. – Значит, Паскаль – свинья, – сказал Крэнли. – Алоизий Гонзага, кажется, поступал так же. – В таком случае и он свинья, – сказал Крэнли. – А церковь считает его святым, – возразил Стивен. – Плевать я хотел на то, кто кем его считает, – решительно и грубо отрезал Крэнли. – Я считаю его свиньей. Стивен, обдумывая каждое слово, продолжал: – Иисус тоже не был на людях особенно учтив со своей матерью[246], однако Суарес, иезуитский теолог и испанский дворянин, оправдывает его[247]. – Приходило ли тебе когда-нибудь в голову, – спросил Крэнли, – что Иисус был не тем, за кого он себя выдавал? – Первый, кому пришла в голову эта мысль, – ответил Стивен, – был сам Иисус. – Я хочу сказать, – резко повысив тон, продолжал Крэнли, – приходило ли тебе когда-нибудь в голову, что он был сознательный лицемер, гроб повапленный, как он сам назвал иудеев, или, попросту говоря, подлец? – Признаюсь, мне это никогда не приходило в голову, – ответил Стивен, – но интересно, ты что, стараешься обратить меня в веру или совратить самого себя? Он заглянул ему в лицо и увидел кривую усмешку, которой Крэнли силился придать тонкую многозначительность. Неожиданно Крэнли спросил просто и деловито: – Скажи по совести, тебя не шокировали мои слова? – До некоторой степени, – сказал Стивен. – А собственно, почему? – продолжал Крэнли тем же тоном. – Ты же сам уверен, что наша религия – обман и что Иисус не был сыном Божьим. – А я в этом совсем не уверен, – сказал Стивен. – Он, пожалуй, скорее сын Бога, нежели сын Марии. – Вот потому-то ты и не хочешь причащаться? – спросил Крэнли. – Ты что, и в этом не совсем уверен? Ты чувствуешь, что причастие действительно может быть телом и кровью сына Божия, а не простой облаткой? Боишься, что, может, это и вправду так? – Да, – спокойно ответил Стивен. – Я чувствую это, и потому мне вчуже страшно. – Понятно, – сказал Крэнли. Стивен, удивленный его тоном, как бы закрывающим разговор, поспешил сам продолжить. – Я многого боюсь, – сказал он, – собак, лошадей, оружия, моря, грозы, машин, проселочных дорог ночью. – Но почему ты боишься кусочка хлеба? – Мне кажется, – сказал Стивен, – за всем тем, чего я боюсь, кроется какая-то зловещая реальность. – Значит, ты боишься, – спросил Крэнли, – что Бог римско-католической церкви покарает тебя проклятием и смертью, если ты кощунственно примешь причастие? – Бог римско-католической церкви мог бы это сделать и сейчас, – сказал Стивен. – Но еще больше я боюсь того химического процесса, который начнется в моей душе от лживого поклонения символу, за которым стоят двадцать столетий и могущества и благоговения. – А мог бы ты, – спросил Крэнли, – совершить это святотатство, если бы тебе грозила опасность? Ну, скажем, если бы ты жил в те времена, когда преследовали католическую веру? – Я не берусь отвечать за прошлое, – ответил Стивен. – Возможно, что и не мог бы. – Значит, ты не собираешься стать протестантом? – Я потерял веру, – ответил Стивен. – Но я не потерял уважения к себе. Какое же это освобождение: отказаться от одной нелепости, логичной и последовательной, и принять другую, нелогичную и непоследовательную? [248] Они дошли до района Пембрук[249] и теперь, шагая медленно вдоль его обсаженных улиц, почувствовали, что деревья и огни, кое-где горящие на виллах, успокоили их. Атмосфера достатка и тишины, казалось, смягчила даже их нужду. В кухонном окне за лавровой изгородью мерцал свет, оттуда доносилось пение служанки, точившей ножи. Она пела, чеканя строки «Рози О'Грейди». Крэнли остановился послушать и сказал: – Mulier cantat[250]. Мягкая красота латинских слов завораживающе коснулась вечерней тьмы прикосновением более легким и убеждающим, чем прикосновение музыки или женской руки. Смятение в их умах улеглось. Женская фигура, какою она появляется в церкви во время литургии, тихо возникла в темноте: фигура, облаченная во все белое, маленькая и мальчишески-стройная, с ниспадающими концами пояса. Ее голос, по-мальчишески высокий и ломкий, доносит из далекого хора первые слова женщины, прорывающие мрак и вопли первого плача Страстей Господних: – Et tu cum lesu Galilaeo eras[251]. И, дрогнув, все сердца устремляются к этому голосу, сверкающему, как юная звезда, которая разгорается на первом слове и гаснет на последнем. Пение кончилось. Они пошли дальше. Крэнли, акцентируя ритм, повторил конец припева:
Заживем с моею милой, Счастлив с нею буду я. Я люблю малютку Рози. Рози любит меня.
– Вот тебе истинная поэзия, – сказал он. – Истинная любовь. Он покосился на Стивена и как-то странно улыбнулся. – А по-твоему, это поэзия? Тебе что-нибудь говорят эти слова? – Я бы хотел сначала поглядеть на Рози, – сказал Стивен. – Ее нетрудно найти, – сказал Крэнли. Его кепка нахлобучилась на лоб. Он сдвинул ее назад, и в тени деревьев Стивен увидел его бледное, обрамленное тьмой лицо и большие темные глаза. Да, у него красивое лицо и сильное крепкое тело. Он говорил о материнской любви. Значит, он понимает страдания женщин, их слабости – душевные и телесные; он будет защищать их сильной, твердой рукой, склонит перед ними свой разум. Итак, в путь! Пора уходить. Чей-то голос тихо зазвучал в одиноком сердце Стивена, повелевая ему уйти, внушая, что их дружбе пришел конец. Да, он уйдет, он не может ни с кем бороться, он знает свой удел. – Возможно, я уеду, – сказал он. – Куда? – спросил Крэнли. – Куда удастся, – ответил Стивен. – Да, – сказал Крэнли. – Пожалуй, тебе здесь придется трудновато. Но разве ты из-за этого уезжаешь? – Я должен уехать, – сказал Стивен. – Только не думай, что тебя вынудили к изгнанию, если ты сам не хочешь, – продолжал Крэнли. – Не считай себя каким-то еретиком или отщепенцем. Многие верующие так думают. Тебя это удивляет? Но ведь церковь – это не каменное здание и даже не духовенство с его догматами. Это все вместе люди, рожденные в ней. Я не знаю, чего ты хочешь от жизни. Того, о чем ты мне говорил в тот вечер, когда мы стояли с тобой на остановке у Харкорт-стрит?
|