Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Олег за Окой






 

Олег кинулся из Рязани в Перевитск. Но зарева вспыхивали всюду. Всюду мог повстречаться враг. Несколько раз поворачивали коней, меняли путь. Скакавший впереди князя отрок вдруг осадил коня, взмахнул рукой и, мертвый, упал под копыта. Черная татарская стрела пробила ему шею.

— Горе тебе, Горислав Кобяков, отгорела слава твоей недолгой жизни! Олег был сильно привязан к племяннику Кобяка.

Князь рванул узду и успел скрыться в лес. Спутники повернули за ним следом. Кобяков конь, звеня пустыми стременами, мчался за ними. Долго чудилось им, что позади хрустят сучья и гнутся ветви, но, видно, погони не было. Открытых дорог, однако, избегали, пробирались лесами, озираясь по сторонам.

Отовсюду зарева гнали их прочь. Деревни и погосты, ставленные на высоких берегах рек и на пригорках, в глубине непролазных лесов, горели; всюду разбрелись стаи Мамаевых всадников, жаждая добычи и пленников.

Один из Олеговых спутников — а осталось их семеро — сказал:

— Одна, государь, дорога — из Рязанской земли прочь.

Не татарская черная, а золотая, переная московская стрела ударила в Олегово сердце: неужто только одна ненавистная Дмитриева земля безопасна, а родная земля и своего князя укрыть не может!

Олег удержал коня. Он понял сейчас: если б не опасался Мамай Дмитрия, жег бы Москву, а не Рязань. Словно не Мамай, а Дмитрий Мамаевыми руками наказывал Олега за гордость, за одиночество, за любовь к Рязанской земле.

От ярости лицо Олега перекосилось, рот ощерился от бешенства. Но он сжал губы и отвернулся — в глаза хлынули слезы, и руки забила дрожь. Молча он поехал к Оке.

Знакомым бродом перешли на московский берег.

Те же высились леса, те же синицы перелетали по ветвям, обшаривая со свистом сучки и дупла. Перепархивали белки, и стояла хмурая осенняя тишина. Лишь порывы ветра изредка врывались в тишину и перекатывались по вершинам. Но это была Дмитриева земля, — которую ненавидел и без которой не мог спастись. Спешить больше было некуда. Одежда изодралась о сучья. Кони дышали тяжело, и ноги их сочились кровью. Да и у самого все лицо было в крови и ссадинах. Он послал двоих воинов вперед по берегу искать деревень, а сам тяжело сполз с седла и лег на чью-то влажную от конского пота попону.

Он смотрел в небо. Высоко, в щели между вершинами елей, по густой осенней синеве мчались в московскую сторону круглые белые облака, словно и облакам стало тесно в Рязанской земле; они мчались, погоняя друг друга. Так теперь татары гонят к Орде стада, так поволокут в неволю рязанских людей, и у Олега нечего дать Мамаю взамен, нечем выкупить пленных, как, бывало, выкупал и выменивал, выезжая к границам княжества, на просторное Рясское поле. Не у Дмитрия ж занимать!

Воины вернулись скоро. Недалеко стоял московский город Любутск.

Олег уже успел помыться и почистился.

— Любутск? Да там Ценский погост.

— То и любо!

Ой, не любо то было Олегу. Хорошо б так постоять, чтоб никто не сведал о том постое. А на погосте причт да и княжие Дмитриевы люди. Как он им станет в глаза смотреть: вот он, скажут, явился к нашему князю под крыло, без нас не обошелся!

— В слободе видали, нашего народу не мало сошлось. А на погосте, сказывали, боярынь видать — не твоя ль там княгиня?

— Княгиня к Перевитску подалась.

— А в той стороне зарева ж.

— Ну, глянем.

Снова тронулись в путь. Сведав о Дмитрии, княжич Федор на белом коне без седла вымчался встречать отца. Юноше и в беде — бодрость и радость. Радость — что новые места впереди; бодрость — что надо спешить и опасаться.

— Матушка, отче, растряслась. Легла, отдыхает. Об тебе плакала, теперь небось с колокольни сюда глядит. А казну довезли. Там один двоих татар с собой приволок. Ну и здоров — еще не видал такого! По-грецки со мной говорил. Ему щеку Мамай пробил, а он татарского князя схватил и уволок с собой.

Так они переехали реку Цну, и на въезде их встретила Евфросинья.

— Поп со звоном хотел тебя встречать. Да я отговорила: не от радости, говорю, едешь сюды, а с великого горя.

— Золотые слова, касатка.

— Устал?

— Не больно.

— Да мне видней.

Поп их встретил с крестом, и они пошли в церковь и отслужили молебен — возблагодарили за спасение жизни своей.

Олег приложился к кресту и будто очнулся:

— Отче, теперь помолись о убиенных воинах и людях Рязани.

Они постояли молча, пока поп облачался в алтаре из светлых риз в черные. Когда дьячок принес им свечи, Олег обернулся и увидел, что церковь полна людьми. С краю стоял один в цветном татарском кафтане, рыжий, с татарской кривой саблей у бедра. Пристальные глаза строго разглядывали Олега, и Олег быстро отвернулся: «Откуда татарин?»

Он больше не оборачивался туда, смотрел, как теплилась в его руке свеча, смотрел, как теплилась свеча в тонких пальцах Федора, слушал, как горестно выкликал причт, словно заклинание, заунывные стихи панихиды. Но плечо ныло, как под тяжестью, под взглядом этого рыжего человека, одетого в татарский кафтан.

Так Олег и не взглянул в тот угол. Он прошел, глядя в пол, мимо расступившихся людей. Позади него вышла Евфросинья, ведя за плечо Федора. Но и снаружи стояли люди — каждому хотелось взглянуть на беглого Рязанского князя. Даже на могилы стали, чтоб увидеть, как он пройдет, сколь ныне скорбен этот прославленный князь.

В поповых хоромах им отвели тихую горницу. Попадья им наварила обед.

— Поешь! — упрашивала Евфросинья Олега.

— Не неволь.

Они остались вдвоем. Евфросинья подсела к нему.

— Что ж теперь будет?

— Осень. Сошный оклад еще не собран. Соберем — опять соберемся с силами.

— Да с кого ж оклад собирать?

— Найдутся.

— Бежали сюды, куда ни глянь — дымы да зарева.

— Справимся. Не первый раз.

— То-то: не первый.

— А что?

— А то — Дмитрия жечь не решились. Он не один. Не решились бы и Рязань жечь, будь ты с Дмитрием.

— Супротив собак волка в помощь не кличут.

— Это что ж — он басурман, что ль?

Олег смолчал, только подумал: «Дмитрия жечь не решились!» — и стиснул пальцы. Но Евфросинья не уступала:

— Выходит, виноват медведь, что корову съел; виновата и корова, что в лес зашла.

— Никуда Рязань не зашла. На своем месте стоит.

— То-то, что не стоит.

Не верится, что тишина и безлюдие ныне там, где шумели вокруг люди, пели женщины и плакали дети.

— Поди, принеси испить. Не пускай никого.

— А ты б лег.

— Посижу.

В который уж раз она его в эту сторону клонит. Москвитянка! Нет тут Софрония, этот бы тоже стал твердить. Где Софроний?

«Вернусь, сведаю!»

Ведь впереди снова Рязань! К чему унывать! Он еще станет на ноги!

Евфросинья, вернувшись, увидела посветлевшее лицо мужа. Он попросил поесть.

Утром он вышел на погост, ожидая вестей Федор пошел с ним вместе. Позади церкви, опускаясь к реке, зеленело кладбище, утыканное широкими крестами. Многие из крестов, расписанные желтыми и красными узорами, стояли нарядные, как бояре. По валу росли раскидистые старые ветлы, уже обдутые осенними ветрами. Вокруг валялись их хрупкие ветки, обломанные непогодой. И от иных тянулись в землю белые корни, а вверх поднимались нежные стебельки ростков. Так и народ рязанский, сорванный с высоких вершин, снова укоренится и поднимется.

Внизу текла заросшая лозняком привольная, тихая Цна. Стлались обмороженные луга, и лугами мчался в алом кожухе всадник вдаль, к Москве.

Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа.

Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково.

— Вот, отче, — сказал Олег, — ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы.

— Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится.

И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя.

Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал:

«Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а гам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит».

Федор потянул за рукав Олега:

— Вон, отче, который двоих татар полонил!

Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой.

— Кто ты, человек?

Кирилл поклонился князю.

— За Рязань пострадал, княже.

— Сам-то рязан ли?

— Пришел было, да не судил бог рязаном стать.

— Отколь?

— С Москвы.

— А чего?

— Мало ль к тебе с Москвы сходят.

— И ты с тем же?

— И я.

— Он, отче, по-грецки разумеет, — встрял в разговор Федор.

— Отколь?

— Случилось в Цареграде жить.

— С чем?

— Каменных дел мастером.

Олегово лицо посветлело.

— Добро. Нужен мне будешь.

— Рад бы.

— Дело-то хорошо знаешь?

— На Москве башню клал, похваляли.

— А чего ж ушел?

— Награду не вынес.

— То твое дело. Не я взыщу.

— Благодарствую, княже.

— Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того — дубовую. Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить.

— Поставим, княже.

— А как же ты в лихе таком татар пленил?

— Не дивно, ежели сами в руки пали.

— Не видал таких, чтобы сами. Воины?

— Мамаевы люди. Один писец, другой ключник.

— Дивно вдвое.

— Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд.

— Уж не волхв ли ты?

— Не бывал.

— Ну, смотри! Я те покличу.

— Благодарствую, княже.

Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами.

На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла.

Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос.

— Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем?

— То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается. Пойду угомоню.

Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речи.

— Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день.

Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала:

— Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом — шелом.

Она глотнула воздуха и зарыдала опять:

— Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль…

— Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем.

— Об женихе, что ль? — спросил Кирилл.

Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза.

Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла:

— Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет. Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там, Ежли б не убили, был бы с ней. «А каков он, внучка?» — спрашиваю. «Ох, бабушка, откуда ж мне знать — каков, там разные убиты были». Вот и плачет.

Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: «Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?»

Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси!

Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске.

Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений — хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба.

— Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер.

— Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы.

— Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город.

— А кто они, твои полоняники?

И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями.

— Вечером приведи. Погляжу его, — велел Олег.

— Слушаю, княже.

И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем.

В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари.

Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, в Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий.

Олег спросил:

— А что мнишь ты о премудрости Аристотеля?

Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил:

— Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна.

— Не вся! — возразил Олег.

— Да, не вся! — сдался Бернаба.

Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав!

Он спросил у Кирилла:

— Может, продашь?

— Что? — не домекнул Кирилл.

— А сего фряга.

— Бернабу-то? Воля твоя, княже, — облегченно ответил Кирилл, — к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться.

Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба — этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан — азиат, а этот сидит, как герцог, л небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О!

Он наклонился к уху Кирилла:

— Продай, господине, пригожусь.

— Зачем?

— Пригожусь.

— Чем?

— Около Олега-то?

— Около-то — чем?

— Отслужу тебе вдосталь.

— Подумаю, — схитрил Кирилл.

О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его.

Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.