Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






ОТ ПЕРЕВОДЧИКА 7 страница




Что уж сказать о плодах… Плоть нашего яблока, с его здоровой окраской, указывает на дружественный вкус. Синюшный оттенок гриба вопит о ядовитости. В тутошнем же мире, как наблюдал я и вчера, и на причалах «Амариллиды», предпочитается остроумная перекличка обманных противностей. И смертно – бледные плоды бывают животворно сладки, а из самых красовитых сочится отравительная немочь.

Через подзорные стекла Роберт обследовал берег и заметил меж землею и морем ползучие цепкие корни, которые, казалось, скакали в распахнутое небо, а рядом кустарники с продолговатыми плодами, которые, несомненно, сулили медовую сладость всем своим недошедшим, незрелым обликом. На пальмах покачивались золотистые кокосы, будто налитые дыни, но он знал, что они становятся съедобны только когда приобретают колер пережженной кости.

Коли так, чтобы жить в этом наоборотном мире, следовало всегда помнить, собираясь сторговываться с природой, что надо вести себя вопреки прирожденному инстинкту, который, скорее всего, достался человеку от первых гигантов; гиганты приспосабливались к природе противоположного полушарья и считали, что самая натуральная натура – это та, к которой приспосабливаются, и полагали, что натура натурально обязана приспособиться к ним самим. Они думали, что солнце такое маленькое, как им казалось. А стебли трав, наблюдаемые глазами, направленными к земле, выглядели большими.

Переселиться к антиподам означало переиначить инстинкт, перековать на изумительность натуру и на натуру изумительность и уяснить, до какой же степени неоснователен мир, который в одной половине следует одним законам, а в другой – законам противоположным.

Роберт снова присутствовал при пробуждении птичьего грая, и не в пример первому разу осознавал, до чего искусно подобраны эти ноты, особенно в сравнении с простым чириканьем его отроческих утр. Тут бормотание и ворчанье и урчание соседствовало со свистом, клокотаньем, бульканьем, журчаньем, с квохтаньем, с прищелкиванием языков, дробным свиристом, скулежом и воем, взвизгиваньем и выстрелами из мушкета, со сложными хроматическими гаммами, и порою слышалось нечто вроде клекотания квакш, затерявшихся во влажной глуби подлеска, в гомерическом говореньи.

Труба позволяла ему разглядеть веретенообразные и пулевидные, покрытые оперением тулова, перепархивание черных или неопределенно – узорчатых птах, валившихся с высокой вершины деревьев на землю в умопомрачении Икара, зовущего гибель. Внезапно ему даже померещилось, будто какое – то дерево, должно быть, китайский померанец, стрельнуло в небо одним из своих апельсинов, шаром цвета огненного корунда, который опрометью проскочил круговидное поле обзора. Он сказал себе, что дело в рефлексе света, и не думал больше об этом, точнее, уверил себя, что не думал. Впоследствии мы увидим, насколько, к слову о неосознанных мыслях, прав был в свое время Сен – Савен.



Думаю, что те пернатые ненатуральной натуры могли быть эмблемой парижского общества, оставленного им за много месяцев перед этим; в мире, где не обитало человекообразных и где если не единственными живыми, то единственными говорящими существами были птицы, он чувствовал себя точно как в салонах, куда угодив впервые, он воспринимал лишь неотчетливое стрекотанье чуждой речи и с робостью пытался почувствовать, какого она вкуса – даже если, сказал бы я, знание этого вкуса в конце концов он довольно крепко усвоил, иначе не вынужден был бы ныне от него отвыкать. Но памятуя, что там он повстречал Прекрасную Даму, а следовательно, что наиверховным среди всех мест выступало то, а не это, он сделал вывод, что не там воспроизводился птичий гомон Острова, а на Острове обитатели – птицы пытались приравняться к высокочеловечному птичьему языку.

 

Размышляя о Даме и о далекости Дамы, которую накануне этого дня он уподобил недосягаемо близкой Суше, расположенной на востоке, он снова стал разглядывать Сушу, с которой при использовании телескопа получались только беглые и нечленораздельные намеки, однако, как бывает и с вогнутыми зеркалами, принимая в себя один лишь угол маленького пространства, они отсылают глазу сферический космос, безграничный и обеспамятевший.

Каким предстал бы ему Остров, доведись ему туда добраться? По декорации, наблюдаемой из его ложи, и по тем образчикам, которые он обнаружил на судне, Остров вполне походил на Эдем, где ручейки струились млеком и медом, где был пышнейший триумф плодов и кроткие звери. Не это ли искали на архипелагах юга бестрепетные первопроходцы, правившие туда дорогу, бросавшие вызов шторму посередине океана, чье имя «Тихий» не отвечало его нраву? Не этого ли вожделел Кардинал, когда отправил его с заданием выведать секрет «Амариллиды» и насадить лилии Франции на Неизведанную Землю, в которой воплотились обетования долины, не затронутой ни Вавилонским грехом, ни всемирным потопом, ни незапамятным адамовым проступком? И кротки должны были быть человеческие особи, населявшие остров, темные внешностью, однако со светлой душою, равнодушные к тем грудам золота и к бальзамам, при которых они беспечно блюстительствовали, их не касаясь.



Но ежели все так, не повторялась ли ошибка первых грешных, если нарушить целомудрие Острова? Может, Провидение судило этому пришельцу непорочно созерцать красы, и не касаясь их, и не смущая. Не таково проявление самой совершенной из любовей? Не в ней ли изъяснялся он и Госпоже: любить на далеко, отказываясь от обладательного наскока? То ли любовь, что уповает на захват? Если Остров сливался для него с Предметом поклоненья, Острову приличествовало и то почтение, которое следовало Предмету. А лихорадочная ревность, которую он ощущал всегда при беспокойстве, чтоб не осквернилось чужевольными взорами это отъединенное святилище, была не заявкой собственного права, а опротестованием прав кого бы то ни было, и миссию отгона препоручила ему любовь, как охранителю Грааля. Равное целомудрие ему предначертывалось и в отношении Острова, который чем полнее обещаниями рисовался, тем менее следовало бы трогать. На удалении от Госпожи, на удалении от Островной Земли и о той и о другой он имел право только говорить, желая, чтоб они были непорочны, насколько непорочными они имели возможность пребывать, не ласкаемые никем кроме стихии. Краса, если где – то и существовала, имела своей целью оставаться без цели.

Такова ли была Островная Суша? И по какой подсказке именно так расшифровывался ее иероглиф? Было известно, что со времен самых первых плаваний к этим архипелагам, которые на картах помещались в любые неразведанные места, там было принято оставлять взбунтовавшихся членов экипажа, преобразовывая острова в узилища о воздушных решетках, где осужденные выступали себе тюремщиками, приговоренными к взаимному надзору. Не подходить туда, не обнаруживать их секреты, к этому сводился если не долг, то по крайней степени право желающего избегнуть безграничных кошмаров.

А может быть, нет? Может, главной особенностью Острова было бытование в его середине, в нежном цвету, Дерева Забвения; и поев его плодов, Роберт мог уповать на обретение покоя?

Запамятовать. В этих усилиях он провел день, не радея о внешнем виде и внешнем деле, погруженный в свое: превратиться в tabula rasa. И как бывает со всеми, кто понуждает себя забыть, чем истовее он старался, тем живее становилась память.

Он усердствовал, чтобы применить все рекомендации, слышанные когда – то. Воображал себя в переполненной комнате, где все вещи напоминали ему о чем – то: покрывало его любимицы, бумаги, к которым он пригвоздил ее образ посредством сетований на ее недостачество, мебель и гобелены из дворца, где они познакомились. Он воображал себе, как выкидывает все эти вещи из окон вплоть до тех пор, покуда комната (а с нею и его сознание) не оголится и не опростается. С нечеловеческою натугой подволакивал к подоконнику столовые сервизы, шкафы, сундуки и щиты с гербами, и обратно тому, что ему обещали, соразмерно его истощению от этих стараний фигура Государыни размножалась и из разных углов комнаты подглядывала за его томлениями, каверзно усмехаясь.

Так проводя свои дни за перетаскиванием утвари, он не обрел забвение. Прямо наоборот! Целыми днями он перебирал свое прошлое, уставив очи на единственный спектакль, который предоставлялся зрению: на «Дафну». И «Дафна» преобразовывалась в его рассудке в Театр Памяти, как те, что устраивались в эпоху, когда жил Роберт. В Театрах Памяти каждая подробность должна была восходить к недавнему либо отдаленному эпизоду истории. Так бушприт напомнил ему первое восхождение на палубу и первую мысль, что никогда ему не увидеть больше возлюбленную. Подобранные паруса, по которым блуждая взорами, долгими часами он оплакивал Ее, утраченную, Ее, потерянную… Балюстрада, с которой он испытывал глазами далекость Острова; столь же далека была и Она, любимая… Роберт посвятил Госпоже такое изобилие медитаций, что отныне и до той поры, покуда ему суждено здесь в этом месте мыкаться, каждая извилина этого плавучего чертога будет напоминать ему, минута за минутой, все, что он тщился выкинуть из головы.

Насколько это справедливо, он понял, поднявшись на капитанский мостик, чтобы нерадостные думы развеялись океанским ветром. Палуба стала для него как лес, как рощица, где ищут рассеянья несчастливые влюбленные. Роща искусственно построенная: ее стволы были обточены антверпенскими корабельными плотниками, полотнища хлопка – сырца хлопали по сырому ветру, пещеры были проконопачены, звезды из астролябий. И как любовники мысленно видят, посещая раскидистые поляны, возлюбленную в каждом соцветье, в шелесте леса и в каждой тропинке, вот и ему выпадало уничтожаться от страсти, поглаживая цевье пушки…

Не воспевали ли дам поэты, описывая губы из рубинов, очи – угли, перси – мрамор, сердце – диамант? Если так, вот и он, в дебрях окаменелых сосен, должен был предаться страсти к неодушевленному. Швартов с морскими узлами становился Ее кудрями. Медные бляхи сверкали, как Ее забытые очи. Батарея водосточных желобов напоминала Ее зубы в брызге пахучей слюнки. Брашпиль с блочным подъемником был как Ее шея, был украшен конопляным колье, и отдохновением отдавал помысл, что в Робертовой власти обожать труд мастера – создателя автоматов.

Потом он устыдился жестокости, с которой приписывал ей жесткость, и сказал себе, что каменить ее лицо означает очерствлять и собственное желанье, а оно должно оставаться живым, неудовлетворенным. И потом, поскольку тем временем опускался вечер, он поднял глаза к объемной раковине неба, испещренной неразборчивыми звездами. Лишь созерцая небесные тела, он мог надеяться возыметь небесные мысли, приличествующие тому, кто в силу небесного предопределенья приговорен любить самое небесное из человекородных существ.

Повелительница рощ, которая в белом одеянии озаряет перелесья и осеребряет долины, еще не восходила над вершиною Острова, укутанная пеленами. Остальная ширь неба была и ярка и обозрима и на юго – западном пределе, почти что задевая гладь моря за островною землею, виднелась горсточка звезд, которые опознавать Роберт научился от доктора Берда. Их называли Южный Крест. Из одного всеми забытого поэта, благодаря тому, что несколько отрывков засадил ему в память во время учебы преподаватель – кармелит, Роберту возвратилась на ум картина, которой он очаровывался в детстве: некто спустился в подземельное царство мертвых, прошел его и, выйдя из неведомой миру щели, увидел именно эти четыре звезды, никому не знакомые, кроме самых первых (они же и последние) обитателей Наземного Рая.

 

11. ИСКУССТВО БЫТЬ ОСМОТРИТЕЛЬНЫМ[13]

 

Он видел их оттого, что крушение действительно случилось у границ Эдемского сада, или оттого, что вынырнул из чрева судна, будто из адовой воронки? И так и этак. Кораблекрушение, выводя его к зрелищу иной природы, положило конец пребыванью Роберта в Земном Аду, куда он угодил, теряя иллюзии отрочества: во времена осады Казале.

 

Тогда в Казале история впервые представилась Роберту как череда капризов судьбы и интриг неуяснимого «государственного интереса». Сен – Савен ему объяснил, до чего ненадежна великая машина мира, стопоримая происками Случая. Нескольких дней хватило, чтобы поблекнуть геройским эмблемам юношества. Отец Иммануил продемонстрировал ему, что воодушевляться надо «Ироническими Эмблемами», и что жизнь лучше посвящать не побиванию великанов, а описанию карликов.

Выйдя из монастыря, как – то он провожал господина делла Салетта, в свою очередь сопровождавшего господина Саласара, за городские стены. Чтобы добраться к выходу, который Саласар звал по – испански Пакляными воротами, Puerta de Estopa, часть пути они проделали по бастиону.

Спутники нахваливали изобретение отца Иммануила; в наивности Роберт к ним обратился и спросил, на что годится толикая наука тем, кто занят в городской осаде.

Господин Саласар заметно развеселился. «Но любезный и милый друг, – сказал он, – ведь мы тут, оказавшись по велению различных монархов, и с поручением завершить эту войну по справедливости и по чести, превосходно понимаем, что сейчас не та эпоха, когда можно было переменять движенье звезд оружным боем. Кончились времена, в которые дворяне создавали королей. Ныне короли создают дворян. Придворная жизнь прежде была ожиданьем минуты, в которую дворянину придется показать, на что он способен в военном деле. Теперь же все дворяне, что толпятся и там, – он показывал на шатры испанцев, – и здесь, – показывая на квартиры французов, – дожидаются конца военного дела, чтоб возвратиться в естественную среду, то есть ко двору, а двор, драгоценный дружище, это место соревнованья, но не с королями в самоотвержении, а с другими дворянами за королевскую милость. Ныне в Мадриде встречаются среди знати и те, кто ни разу не обнажал шпагу и не покидал город; отъехав, дабы пылиться на полях баталий, они уступили бы город денежному купечеству и имущей „новой знати“, отдали тем, кого монархи в наши дни ставят очень даже высоко. Воин не имеет выбора иного, как забыть о доблести и руководиться осмотрительностью».

«Осмотрительностью?» – переспросил Роберт.

Саласар кивнул на движение в долине. Там разыгрывались ленивые стычки между противниками, клубы пыли поднимались у входов в подкопы, в местах, где шлепались пушечные ядра. На северо – востоке, со стороны имперцев, ковыляла передвижная бронеколесница, ее колеса были снабжены серповидными ножами, передняя часть ее из дубовых реек была окована шишковатыми металлическими полосами. Из щелей высовывались мортиры, кулеврины и аркебузы, а на просвет было заметно, что сидят ландскнехты. Морда щетинилась стволами, на боках были острые лезвия и при лязге цепей из машины время от времени вырывалось дымовое пыхание. Неприятель, надо думать, не собирался применять ее для боя немедленно, с этой штукой полагалось идти на штурм крепости уже тогда, когда стенобойные орудия кончили свою задачу, но свое дело она делала и теперь – устрашала осажденных.

«Видите, – откомментировал Саласар. – Исход войны будет решен машинами, бронированными черепахами и минными галереями. Мужественные наши товарищи, с обоих фронтов, грудью ставшие перед противником и по случайности уцелевшие, проделали сие не для победного конца, а для приобретения репутации, которая дорого стоит при дворе. Самые благовеличные из них дальновидно избирали ристания, наделавшие шуму. Но подсчитав пропорцию между тем, сколько они рискуют и сколько могут на этом заработать…»

«Мой отец…» – начал Роберт, сын героя, не подсчитывавшего пропорций. Саласар перебил его. «Ваш отец, он – то и принадлежал ко временам ушедшим. Не думайте, что мне его утрата не прискорбна, но стоит ли пороха в наше время геройствовать, если эффектным отступлением молва одушевляется сильнее, чем отважной атакой? Разве вы сейчас не наблюдали военную машину, пригодную влиять на исход осады решительнее, нежели в свое время – клинки конников? Разве не уступили, вот уже сколько лет назад, клинки место аркебузам? Мы продолжаем носить кольчуги, но какой – то пикардиец исхитряется в некий прекрасный день продырявить кольчугу даже и бестрепетному Баярду».

«Что же остается благородным людям?»

«Благородным людям остается разумное поведение. Успех уже не окрашивается в цвета солнца. Он вырастает в лучах луны, и никем не доказано, что это второе светило меньше любезно создателю всех вещей. Иисус и тот сосредоточивался в Гефсиманском саду при луне».

«Однако принял там решение в духе наигероичнейшей добродетели, не в духе осмотрительности…»

«Да, но вы – то не герой священной истории, а герой своего времени! Ну, окончится эта осада, и предположим, что махиной вас не задавило, чем займетесь вы, де ла Грив? Возвратитесь в свою глухую деревню, где никто не предоставит вам оказии проявить себя достойным отца? Те немногие дни, что вы третесь среди парижского дворянства, уже показывают, что вы охотно завоевываетесь их манерами. Значит, вас потянет искать себе счастья в большой столице, и вы сознаете, что именно там вы примените то очарование отваги, которым снабдило вас длительное бездействие посреди этих стенок. Вы тоже будете завоевывать судьбу, и следует быть вам ловким, чтобы захватить ее. Вам, наученному увертываться от мушкетной пули, предстоит еще научиться избегать завистников, ревнивцев, стяжателей, сражаясь их же оружием с неприятелями, иначе говоря, со всеми. Поэтому прислушайтесь. Вот уже полчаса вы перебиваете меня, докладывая, каково ваше мнение, и с видом, будто расспрашиваете, стараетесь доказать мне, будто я ошибаюсь. Не делайте так больше никогда, особенно с власть имущими. Зачастую вера в свою проницательность и ощущение долга свидетельствовать истину побуждают вас давать добрые советы тем, кто сильнее вас. Не делайте этого никогда. Любая победа доводит до ненависти побежденного. Если вы побеждаете собственного начальника, это либо глупо, либо вредно. Властителям надо помогать, но не превозмогать их. Но будьте осторожны и с равными себе. Не унижайте их вашими высокими качествами. Никогда не говорите о себе. Либо вы станете себя возвеличивать, и это признак тщеславия, либо уничижать, и это признак безрассудства. Пусть другие нащупают в вас какие – то простительные погрешности. Для их зависти это как бальзам, а вам без большого ущерба. Вы должны быть значительны, а подчас казаться пренебрежимы. Страус не стремится летать по воздуху, он смиряется с низостью жизни: но постепенно дает увидать прекрасность своего оперения. А в особенности, если у вас окажутся страсти, не выставляйте их напоказ, сколь бы возвышенны они ни казались. Не следует предоставлять другим подход к своему сердцу. Осторожное и осмотрительное немногословие есть дивная скрыня мудрости».

«Но из этой речи явствует, что первое долженствование благородного дворянина – водить людей за нос».

Тут с улыбкой вмешался господин Салетта. "Вдумайтесь, и увидите, что господин Саласар призывает не играть чужими носами, а придерживать собственный язык.

Не выхвалять то, чего нет, а оборонять то, что есть. Похваляясь тем, чего вы не совершали, вы выходите лжецом; не бахвалясь тем, что совершено вами, выйдете хитрецом. Добродетель из добродетелей – хитрость скрытия добродетели. Господин Саласар наущает вас осмотрительному способу быть доблестным, иначе говоря – как быть доблестным осмотрительно. С тех пор как первый человек научился глядеть глазами и увидел, что наг, он позаботился прикрыться даже пред лицом его Сотворившего; так усердие сокрытия родилось почти одновременно с самим миром. Сокрывать означает простирать покрывало честного сумрака, оно не вырисовывает ложного, а лишь дает посильный отдых истинному. Роза на вид хороша, потому что сокрывает свою вящую бренность, и хотя о смертных красотах в обычае говорить, что они не кажутся земными, они являют собой только трупы, замаскированные благодаря преимуществу возраста. В этой жизни не всегда надо иметь открытое сердце, и те истины, которые для нас всего важнее, обычно проговариваются не до конца. Маскирование не мошенство. Это уловка, позволяющая не показывать вещи, каковы они на деле. Это уловка не простая: дабы в ней достигать высот, потребно, чтобы окружающие не ведали о нашем превосходстве. Если бы некто завоевал себе славу способностью притворяться, как в лицедействе, всем бы открылось, что он не таков, каким прикинулся. О величайших притворщиках не существует сведений".

«И заметьте, – вставил к этому Саласар, – что призывая вас нечто скрывать, никто не требует, чтобы вы онемели, как тупица. Наоборот. Вам следует обучиться передавать острым словом то, что вы утаиваете от слов открытых. Вам надо существовать в мире, где главное внимание уделяется виду, где в почести бойкость красноречия, где надо быть ткачом шелковых слов. Бывает стрелами пронзена грудь, стрелами же можно пронзить душу. Пускай для вас станет натурой то, что в машине отца Иммануила остается уделом механики».

«Однако прошу позволения, – не стихал Роберт. – Машина преподобного Иммануила представляется мне отображением Гения, а Гений тщится не побивать, не соблазнять, а открывать и выявлять взаимосвязанности между вещами; стремится быть новым орудием истинности».

«Это в глазах философов. Но имея дело с дураками, используйте гений для их изумления, они предоставят вам свою поддержку. Люди любят, чтоб их изумляли. Если и судьба ваша и планида решаются не на ратном поле, а в придворном салоне, остроумная шутка вам принесет больше пользы, чем отважная атака. Осмотрительный человек одной изящной фразой спасает себя из любых затруднений и перебрасывается словами с такой легкостью, будто слова – пушинки. Почти за все есть возможность расплатиться словами».

«Вас дожидаются у ворот, Саласар», – произнес Салетта. Этим кончилась для Роберта неожиданная лекция о жизни и разумности. Она не переменила Робертов нрав, но он был благодарен поучавшим. Ими был пролит свет на многие тонкости жизни века, о которых в имении Грив он ни от кого не слыхивал ни слова.

 

12. СТРАСТИ ДУШИ[14]

 

Друзья развеивали его иллюзии, а Роберт впутывался в любовные ковы.

Это началось при скончании июня, в сильное пекло. Десять дней как распространялись слухи о первых зачумленных у испанцев. В городе ощутилась недостача еды. Солдатам давали только четырнадцать унций черного хлеба, а за пинту вина казальцы хотели три флорина, то есть дюжину реалов. Саласар в городе, Салетта в лагере испанцев трудились без устали, выменивая пленных офицеров; ими вырученные давали присягу не касаться оружия. Много рассказывалось о том капитане, теперь на взлете дипломатической карьеры, Мазарини, которого папа уполномочил оговаривать мир.

Небольшие надежды, небольшие эскапады, игра в кошки – мышки в подкопах и контрподкопах, вразвалочку велась осада города Монферрато.

В ожидании то ли мира, то ли помощней армии французов воинственность иссякала. Кое – кто из казальцев замыслил выбраться за городские стены и попытаться сжать хлеба, которые убереглись от конницы и от повозок, не смущаясь ленивыми выстрелами испанцев с дальних позиций их лагерей. Некоторые, впрочем, выходили на работу и с вооружением: Роберт увидел статную, рыжеволосую крестьянку, она откладывала серп, тянулась к мушкету, устраивалась на жнивье под прикрытием колосьев, обнимала ружье ухваткой бывалого солдата, прикладом к румяной щеке, и выпускала заряд по врагам. Те, растревоженные наскоками этой воинственной Цереры, отвечали, и одна пуля царапнула ее по запястью. Ей пришлось ретироваться, кровоточа, но она не прекратила заряжать и палить по неприятельским окопам, что – то выкрикивая. Когда она входила в крепость, испанцы заулюлюкали: «Puta de los franceses!» Она же ответствовала кратко, но гордо: «Пусть я французам и даю, а вам шиш!»

Эта – то девственная краса, квинтэссенция полнокровного пригожества и бранелюбивой досады, в сочетании с намеком на распущенность, оскорбительность которого ее удорожала, разожгли ощущения подростка.

Целый день он слонялся по улицам Казале, чтоб обновить свое видение. Он расспрашивал поселян и услышал, что дева прозывалась, по мнению одних, Анна Мария из Новары, Франческа – по мнению других. В одном трактире уверяли, что ей двадцать лет, что она из ближней деревни и завела шашню с французским солдатом. «Девка что надо, Франческа, огонь», – и многозначительно ухмылялись. Для Роберта его любимая показалась желанной тем паче, что с каждым разом все более украшалась этими непристойными комплиментами.

 

Через несколько дней, смеркалось, проходя по улице, он увидел ее в темной комнате первого этажа. Она сидела у окна, ловя вечерний бриз, едва унимавший знойную монферратскую припеку, и какая – то лампа, с улицы не видная, из – под окна озаряла ее. Сначала он ее не узнал, рыжая грива была зачесана в узел, свисали только две пряди впереди ушей. Было видно слегка наклоненное лицо, чистейший овал с жемчужными капельками пота, он и сиял, как единственный светоч среди густой полутьмы.

Она шила на низкой подставке, внимательно вглядываясь в шитье, и не обратила внимания на Роберта, который застыл, искоса разглядывая ее облик, вжавшись в противоположный дом. Сердце молотом ходило в груди, Роберт смотрел, как белокурые волосики опушали верхнюю губу шившей. Внезапно она подняла ко рту руку, и рука засветилась в сиянии лампы, в руке была темная нить; забрав нитку в алые губы, она чикнула белыми зубами, и нитка была перекушена лютым махом, взвивом алчной и нежной плоти, и хищница ублаготворилась собственною кроткой ярью.

Роберту нипочем было простоять там ночь, без дыхания, в опасении быть увиденным; жар его леденил. Но очень скоро обожаемая загасила лампу, и расточился дивный призрак.

Он и в другие дни проходил той же улицей, но ее не видел, или видел только раз, не будучи уверен, она ли, потому что она сидела наклонившись, шея была розовой и голой, и водопад волос закрывал лицо. Матрона за ее плечами, проплывая в этих львиных локонах на ладье овечьего гребня, то и дело оставляла гребень и пускала в работу ногти, ловя улепетывающую живность, которая от сухого и точного щелчка похрустывала под ногтем, Роберт, достаточно знакомый с вошебойным ритуалом, впервые открывал для себя его благовидность, и воображал, как заманчиво скользить рукой по шелковым струям, подушечками пальцев по дивному затылку, и целовать белые полоски кожи, и какое счастье, должно быть, самому преследовать эти мирмидонские когорты, которые населяют лес кудрей.

Ему пришлось отрешиться от мечтаний, потому что толпа зашумела на той дороге, и это было последним разом, когда окно приберегало для него любовное виденье.

Другими днями и другими вечерами он снова приходил, чтобы видеть в окне матрону и чтоб видеть другую девушку, однако этой больше не бывало. Он сделал вывод, что его милая живет не в этом доме, а здесь какая – то родственница, к которой она ходит ради работы. Куда удалилась она сама, в течение долгих недель ему не дано было доведать.

 

Поскольку любовная печаль есть зелье, обретающее лихую крепость в тот миг, когда перетекает из наших уст в слухи друзей, Роберт, безуспешно блуждавший по Казале, тощавший в тщетных поисках, не потаил свое состояние от Сен – Савена. Он рассказал, и даже тщеславясь, поскольку обожатель щеголяет велелепием кумира, а уж в велелепии – то ее он был весьма уверен.

«Ну, любите себе, – беззаботно отозвался на это Сен – Савен. – Ничего нового. Кажется, человек даже находит в этом радость, в отличие от животных».

«Животные не любят?»

«Нет. Простейшие механизмы любить не могут. Что делают колеса повозки на скате? Крутятся вниз. Машина имеет вес, вес тяготеет книзу, в повиновении слепому закону, который требует опускаться. Таково и животное: оно тяготеет совокупляться. Не остановится, покуда не совокупится, а потом остановится».

«Но вы же говорили мне вчера, что люди тоже машины?»

«Да, но более сложные, чем минеральные машины, чем животные машины. Люди удовлетворяются колебательно».

«Что из этого следует?»

«Из этого следует, что вы, любя, и желаете и не желаете. Любовь превращает вас во врага самому себе. Вы страшитесь, что достигнув желанной цели, разочаруетесь. Вы наслаждаетесь in limine (На пороге (лат.)), как говорится у теологов, ублажаетесь оттяжкой».

«Это неверно, ибо я… я желаю ее сразу же!»

«Если это правда, вы – все еще и всего только деревенщина. Нет, в вас есть тонкость. Если бы вы желали ее сразу же, вы бы ею овладели, как сущая скотина. Нет: вы желаете, чтобы ваше желание распалилось, и чтобы в то же время распалилось желание ее. Но если бы ее желание так распалилось, чтобы отдаться вам сразу же, вы б, надо думать, ее бы больше не желали. Любовь выхоливается в ожидании. Ожидание шествует просторами Времени по направлению к Случаю».

«А я что должен делать до тех пор?»

«Ухаживать».

«Но… она еще ничего не знает, и должен вам признаться, что не имел оказии к ней приблизиться…»

«Напишите письмо и объявите ей о своей любви».

«Но я никогда не писал любовных писем! О, стыжусь сознаться вам, но я никогда не писал писем на моем веку».

«Когда природа бессильна, приходится прибегать к искусству. Я буду диктовать. Полезное упражнение для образованного человека – сочинять письма к дамам, которых не видел. Тут я мало кому уступаю. Не любя, я способен говорить о влюбленности красивее, чем вы, любовью лишенный языка».

«Но я считаю, что каждый любит иначе… Это будет неестественно…»

«Если вы выскажете всю свою любовь, и вдобавок естественно, получится чистый смех».

«Но зато это будет правда».

«Правда девица милейшая, но стыдливая, она должна являться под покрывалом».

«Но я изъявлю ей то, что чувствую я, а не то, что выдумаете вы!»

«Ну так вот: чтоб вам поверили, прикидывайтесь. Не бывает совершенства, не разубранного притворством».


mylektsii.ru - Мои Лекции - 2015-2019 год. (0.013 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал