Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Под небом голубым 8 страница






БАТЮШКОВ ПУШКИН
В Лаисе нравится улыбка на устах,
Ее пленительны для сердца разговоры
..... В Дориде нравятся
и локоны златые, И бледное лицо,
и очи голубые.
Я в сумерки вчера,
одушевленный страстью,
У ног ее любви все клятвы повторял
И с поцалуем к сладострастью
На ложе роскоши тихонько увлекал...
Я таял, и Лаиса млела...
Но вдруг уныла, побледнела
И - слезы градом из очей!
.....
"...Я мыслию была
встревожена одною:
Вы все обманчивы, и я...
тебя страшусь". Вчера, друзей моих оставя
пир ночной,
В ее объятиях я негу
пил душой;
Восторги быстрые
восторгами сменялись, Желанья гасли вдруг
и снова разгорались; Я таял; но среди неверной
темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои
шептали.

" Сюжет" один и тот же, но во второй своей половине он видится по-разному: у Батюшкова - со стороны " ее", у Пушкина - с " его": " та же тема, - замечает автор статьи, - развивается как бы " для мужского голоса" (" Временник Пушкинской комиссии", с.150. - В.Н.).

" Дорида", повторяю, это 1819 год. Думаю, что " имя чуждое", приходящее на уста в объятиях Дориды (так будет в " Кавказском пленнике": " В объятиях подруги страстной Как тяжко мыслить о другой! "), означает не совсем то, чего боится батюшковская Лаиса (" Вы все обманчивы..."): это зарождается пушкинский лирический миф: " утаенная любовь" - единственная, неповторимая, идеальная, почти нездешняя. Не лишне заметить, что в этом же 1819 году впервые поэтически воплощается и тема Дома, домашнего очага, семьи - в стихотворении " Домовому".

К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, в 1830 году, на пороге Дома, Пушкин снова возвращается к диалогу с Батюшковым - но теперь уже прямо повторяет ситуацию его стихотворения (" Но вдруг уныла, побледнела... Вы все обманчивы..." и проч.), и это происходит в стихах, обращенных к невесте:
Когда в объятия мои
Твой стройный стан я заключаю
И речи нежные любви
Тебе с восторгом расточаю,
Безмолвно от стесненных рук
Освобождая стан свой гибкий,
Ты отвечаешь, милый друг,
Мне недоверчивой улыбкой.
Прилежно в памяти храня
Измен печальные преданья,
Ты без участья и вниманья
Уныло слушаешь меня.

(Разумеется, слухи о его прошлой жизни, " Измен печальные преданья", не могли не доходить до нее.)

И дальше следует пламенное покаяние:
Кляну коварные старанья
Преступной юности моей,
И встреч условных ожиданья
В садах, в безмолвии ночей.
Кляну речей влюбленный шепот...
и проч.

Два пушкинских, обращенных к Н.Н., стихотворения параллельны двум подряд батюшковским. И сами они идут почти подряд. Между ними (" Нет, я не дорожу..." и " Когда в объятия мои") - всего четыре завершенных стихотворения.

Из них два - " на случай" (эпиграмма " Не то беда, что ты поляк" и " Новоселье"), одно - монументальное " К вельможе", где автор в своем орлином полете над всею Европой и ее историей не забывает все же о " прелести Гончаровой", и одно... странное, особенно в том контексте, который я здесь пытаюсь обрисовать; да и вообще какое-то не очень для Пушкина характерное.

18. Три сонета

И называется оно занятно: " Сонет" - с подзаголовком " сонет". То есть - и само сонет, и посвящено сонету, и ничего другого автор не хотел. Стихотворение превосходное: мастерское, безупречно респектабельное. Как на экзамене. О стихах, о стихотворной форме. О том, какие замечательные люди этой формой пользовались: семь поэтов, от " сурового Данта" до друга Дельвига. Один изливал в сонете " жар любви", другой облекал им " скорбну мысль", третьему эта форма необходима, " Когда вдали от суетного света Природы он рисует идеал" (" Суетного" - " рисует" - эффектно, но в общем строфа не из самых у Пушкина вдохновенных), и т.д. Красиво, стройно, точно и парадно-фрачно. Уверен: стихи эти никому не приходило в голову читать публично вслух, с эстрады.

Особенно это относится к двум катренам. В терцетах что-то немного меняется, голос теплеет. В заключительном теплота струится вокруг - конечно - имени Дельвига: какая-то домашность в строке " У нас еще его не знали девы", а рядом оттенок трепетности: " Гекзаметра священные напевы". Но вот предыдущее трехстишие, о Мицкевиче:
Под сенью гор Тавриды отдаленной
Певец Литвы в размер его стесненный
Свои мечты мгновенно заключал.

Эти строки как-то уж совсем выделяются - тем более после аккуратного четверостишия о том, как " Вордсворт его орудием избрал", - выделяются ощутимой вибрацией интимности, непринужденности - словно вдруг развязался скованный язык - и в то же время доверительной недоговоренности; это единственное в сонете место, где содержание не равно тексту, перерастает его, в нем что-то происходит - но что?

Конечно, и " певец Литвы" звучит в этом контексте с явной задушевностью (отсутствующей в " творце Макбета"), и " Таврида" (Крым) - не просто география, а часть жизни - и своей, и автора " Крымских сонетов"; и " мгновенно заключал" навеяно восхищенной памятью об импровизациях Мицкевича, - все это так, все дает теплоту интонации, входит в ее состав - но где сам источник этой теплоты, очевидной и вместе таинственной? Стихи-то - не о Тавриде, не о Мицкевиче; они о сонете, о стихотворной форме, и источник вибрации должен быть где-то здесь...

Не здесь ли: "...в размер его стесненный Свои мечты мгновенно заключал"? Ведь и в самом деле: в сонете, посвященном сонету, сам сонет как форма до сих пор только называется, но никак не характеризуется, и в этом некая почтительная отчужденность; и только в одном этом месте отчужденность пропадает, автор мягко, чуть ли не нежно, прикасается к предмету, который воспевает: вот он, мол, какой, сонет, "...размер его стесненный...".

Я некоторое время кружил вокруг этого места, ощущая, как в детской игре: тепло, тепло... И вдруг сразу стало горячо:

Певец Литвы в размер его
стесненный
Свои мечты мгновенно заключал Когда в объятия мои
Твой стройный стан я заключаю
.....
Безмолвно от стесненных рук
Освобождая стан свой гибкий...

В том локальном лирическом пространстве, которое образуется в эти месяцы всего несколькими стихотворениями и овеяно темой любви к Н.Н., такое не может быть случайным. Я не к тому, что совпадение сознательно: просто о любви он говорит языком поэзии, а о поэзии - языком любви: тоже своего рода " песнь песней". То, что происходит на белом листе бумаги, обдает пламенем интимного акта или объятия, а " другие милые... черты" музы просвечивают в образе невесты так же неоспоримо, как в " барышне уездной" или " неторопливой" княгине.

Так, может быть, из этих интимных глубин поэзии-любви, любви-поэзии и выплыла тема сонета - строгой и изысканной стихотворной формы, которая есть образец сочетания свободы с самоограничением, полета чувств с порядком в мыслях, вдохновения с трудом и расчетом; формы, требующей от стихотворца того же, чего от мужчины требует супружество? Формы, таившей себя в онегинской строфе и вдруг выступившей открыто, со скромной парадностью сватовства?

" Чем кончился " Онегин"? - Тем, что Пушкин женился" (Анна Ахматова. О Пушкине. Статьи и заметки. Л., 1977, с.188. - В.Н.).

Чем кончается лирика Пушкина-жениха перед творческим и жизненным (в преддверии свадьбы) рубежом Болдинской осени?

Двумя сонетами подряд: 7 июля - " Поэту", 8 июля - " Мадона".

И дальше, в течение ровно двух месяцев - ничего (если не считать единственной эпиграммы).

Два сонета - как два столба, ворота в другую, новую жизнь, на болдинский тракт.

В двух июльских сонетах ясно обозначены те самые основания " религиозности поэта": мотив творчества и мотив любви. Все в этих основаниях непросто.

В сонете " Поэту" (7 июля) связываются нити, идущие от совсем разных трактовок своего призвания: в " Пророке" и в " Поэте" (" Пока не требует поэта"). Трактовок, как уже говорилось, едва ли не противоположных.

В " Пророке" преображение поэта в пророка совершается раз и навсегда, и " Бога глас" - тоже отныне и навсегда.

В " Поэте" Аполлон может требовать к священной жертве, а может и не требовать; божественный глагол звучит время от времени, в промежутках предоставляя возможность - если даже не законное право - быть всех ничтожней.

В " Пророке" поэт посвящается в посланника Единого Бога. В " Поэте" он - заведомо подобие языческого жреца или пифии, время от времени впадающей в транс.

В " Пророке" поэт посылается обходить моря и земли, жечь сердца людей - в " Поэте" он, наоборот, от людей бежит, дикий и суровый, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы.

" Поэт" написан спустя год после " Пророка" и в споре с " Пророком" - приведшем к " бунту" (" Дар напрасный, дар случайный"). Сейчас бунт позади, он " снят", и мы можем увидеть отношения между " Пророком" и " Поэтом" в иной перспективе - которая делает очевидным, что эти стихотворения находятся в разных измерениях. " Пророк" - метафизическое событие, " Поэт" - идейно-художественная концепция. " Пророк" -духовное озарение, " Поэт" - душевная реакция. " Пророк" причастен онтологии творчества, " Поэт" - его психологии. У одного стихотворения голос задыхающийся, с явным хрипом, у другого - великолепный, тончайше разработанный ораторский тембр. " Пророк" написан пророком, " Поэт" - поэтом. И там и там - своя правда: в " Пророке" библейски-сакральная, в " Поэте" - " натуральная" (близкая, повторю, любому поэту, чего о " Пророке" не скажешь. Когда-то давно, на одном из михайловских праздников, вышел на эстраду Сергей Наровчатов - пришибленный какой-то, обиженный, раздраженный - и, конечно, прочитал " Поэта": всем вмазал).

И выражаются обе правды - вполне соответственно - в " терминах" библейских и антично-языческих.

Сонет " Поэту" (в отличие от стихотворения " Поэт") с " Пророком" ни в чем не спорит, напротив: говорит с тою властью, какою поэт облечен в " Пророке": " Ты царь...", " Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд" - так можно сказать только о раз и навсегда посвященном и рукоположенном (" Исполнись волею Моей"); отсюда же и " Дорогою свободной..." (" Обходя моря и земли"), и " свободный ум", и умение " Всех строже оценить... свой труд", и отсутствие потребности в " наградах" (пророк и " награды" - две вещи несовместные), и, наконец, " подвиг" - понятие из христианского лексикона, в сущности монашеское.

От " Поэта" (" Пока не требует...") в этом сонете, пожалуй, лишь пафос одиночества - но не только на берегах пустынных волн, в моменты служения Аполлону, а - всегдашнего, принимаемого как сущностный удел: " Живи один".

Сонет " Поэту" продолжает тему " Поэта и толпы", зерно которой было брошено в " Поэте" (" Пока не требует..."). В " Поэте и толпе" раздражение било через край, переходя в ярость. В сонете - мужественное усилие воли: обрести власть над собой, уговорить и дисциплинировать себя (оттого и форма сонета), взять себя в руки, пусть до " угрюмства" (не отсюда ли блоковское слово пошло?).

"...Женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью" (Кривцову, 10 февраля 1831). " Но ты останься тверд, спокоен и угрюм". Сонет строится как оборонительное укрепление, долженствующее защитить " будущность": мой дом - моя крепость; в то же время его вызывающая интонация (" Поэт! не дорожи...") связана с надеждой на обеспеченность и защищенность личного " тыла". Ведь перед нами не абстрактная и для всех годная поэтическая декларация-манифест - это личная лирика, ее автор и герой - один такой на свете, один - автор " Пророка". Как жить такому поэту дальше, как иметь силы жить дальше, будучи пророком, но оставаясь поэтом, - попытка решить эту проблему и есть сонет " Поэту".

Попытка эта упирается, повторяю, чуть ли не в монашеский идеал подвижничества. Впрочем, слову " подвиг" придан в сонете эпитет " благородный" в том оценочном смысле, который понятийному лексикону христианства чужд. " Система ценностей" сонета выведена из " Пророка", но художественная органика сонета, горделиво-аполлоническая пластика, твердость антично-стоического толка от " Поэта".

И в финале сонета треножник дельфийской пифии - рядом с библейским алтарем, на котором библейский " огонь горит". Этот огонь - третье пламя, горящее в лирике этого года:
Твоим огнем душа палима

И делишь наконец мой пламень поневоле

...алтарь, где твой огонь горит

Три языка пламени, конечно, не слиянны. Но и не раздельны.

На следующий день, 8 июля, мы попадаем в обстановку опять же чуть ли не затворническую: " В простом углу моем, средь медленных трудов... Пречистая и наш Божественный Спаситель... под пальмою Сиона".

" В... углу" обычно бывает икона. Но тут не икона - картина; и " Пречистая" - не Богородица, а " Мадона". Сонет, это ясно, наследует тему " рыцаря бедного", которому " Несть мольбы Отцу, ни Сыну, Ни Святому Духу ввек Не случалось...", но который обходным, так сказать, путем был все же " впущен" " в Царство Вечно" милостью " Пречистой", оценившей его веру (" верен сладостной мечте") и любовь. Этот обходный путь повторен в последнем терцете сонета: " Исполнились мои желания", - говорится во множественном числе: стало быть, очевидно, Творцом ниспосланный вместо " картины" дар, " моя Мадона", жена, вмещает в себя все.

Через несколько месяцев сонет напечатан; цензура отнеслась к нему спокойно (может, именно потому, что - не икона, а картина, не Божья Матерь, а мадонна) - чего нельзя сказать о многих читателях прошлого и настоящего; бывают самые жесткие мнения, притом не только духовного, но и художественного порядка: " Неудача языковая неизбежно влечет за собой неудачу структурно-композиционную; если во второй строфе говорится о желании (одном!) лицезреть картину с Пречистой и Божественным Спасителем, то в заключительном пассаже сообщается об исполнении желаний (многих? всех?) о Даровании Поэту образа Мадонны в лице возлюбленной жены. Что происходит в таком случае с образом Спасителя? Куда он исчезает и на кого накладывается? О пульсации в слове " желания" навеянного любовной лирикой и опасного в данном случае смысла говорить не приходится" (Александр Архангельский. Огнь бо есть. Словесность и церковность: литературный сопромат. - " Новый мир", 1994, №2, с.232. - В.Н.).

Насчет " неудач" сказано явно неудачно, и " желания" рассмотрены с действительно " опасной" в данном случае специфической заинтересованностью; вообще, попытки прямых наложений " церковности" на " словесность" (пользуясь словами из подзаголовка цитированной статьи) бывают поистине " опасны", дискредитируя, а подчас и забрызгивая грязью и ту и другую, а заодно того, кто пытается такие наложения делать, - и не затрагивая Пушкина: он-то всегда сам производит с собою расчет. Как это объяснить?..

Глубина проникновения Бога в его жизнь и судьбу, в его труд, а может быть, в каждый его шаг и ответная глубина его религиозной интимности, сказавшейся в этих вот стихах, в этом сонете, - неимоверны и на языке мирском, на языке светского художества, невыразимы. А он все же дерзает выразить - и дерзость эта также неимоверна: до кощунственной фамильярности. Он никогда не декларировал стремления " дойти до самой сути", но он почти всегда до нее доходил. Его влечет дойти до нее и здесь - видимо, это было сильнее его.

И в выражении сути на грубом и немощном человеческом языке он отважился перешагнуть тот порог иного мира, ту грань иноприродности, которые так, таким вот образом перешагивать - метафизически опасно; как физически опасно совать руку в огонь (чей образ трижды посещает его в лирике этого времени). Осуждать этот шаг, " критиковать" или вообще оценивать его и то, как он сделан, - это похоже на реакцию священника, который в ответ на известие Андрея Карамзина: " Александр Сергеевич Пушкин убит на дуэли! " - воскликнул: " Как же это можно-с, ведь дуэли запрещены-с" (" Последний год жизни Пушкина. Переписка. Воспоминания. Дневники". М., 1988, с.528. - В.Н.).

" Оценивать" пушкинскую дерзость не имеет смысла потому, что " оценка" в данном случае была произведена самим поэтом; точнее, его интуицией. Творческим гением.

Сонеты " Поэту" и " Мадона", как уже сказано, написаны подряд, 7 и 8 июля; после них два месяца - ничего.

Первое, что возникает ровно через два месяца, 7 сентября (пятый день в Болдине), - " Бесы".

Первый приступ к ним был осенью прошлого года, и сначала стихи были о каком-то " путнике", они то шли, то плутали, меняли размер, снова меняли и наконец где-то на " одичалом коне", сами, как кони, стали, - и он оставил их. А вот теперь они вернулись.

Много лет назад я попытался бегло проследить, как он стремится указать набрасывающейся на него " бесовской" теме другую дорогу, направить ее по ложному следу, умалить ее лиризм. Личную тревогу он пытается то передать " путнику", то разбавить безличным " мы" (" едем, едем"), то аранжировать в фольклорном, сказочном духе, да еще под названием " Шалость". Но тема все же настигла его - как хандра, что " Поймала, за ворот взяла" (восьмая глава романа заканчивается тоже здесь, в Болдине), - " и стихи стали такими, какими единственно могли стать... " Шалости" не вышло" [См.: " Поэзия и судьба". М., 1987, с.222 (М., 1999, с.187). - В.Н.].

Впрочем, тогда я не сообразил вспомнить зловещий смысл народного словоупотребления: разбойники " шалят", нечистый тоже " шалит". Вот это-то как раз осталось в стихах: " скачет", " толкает" (вариант: " кувыркаясь толкает"), " играет", наконец " Дует, плюет на меня".

Последнее особенно замечательно. Бес пародирует таинство крещения, при котором иерей, в частности, говорит крещаемому: " Дуни и плюни на него" (сатану). А тут - наоборот: он - " на меня".

А дальше - юмор совсем уж изуверский: такой, что я, только расслышав его, но еще не совсем поняв (См.: " Поэзия и судьба". М., 1987, с.163 [и 136]. - В.Н.), ужаснулся:
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?

Это какой же такой " домовой"? Не тот ли:
Поместья мирного незримый покровитель,
Тебя молю: мой добрый домовой,
Храни селенье, лес и дикий садик мой,
И скромную семьи моей обитель!
(" Домовому", 1819)

Это его хоронят накануне женитьбы автора?

И какая еще такая ведьма, выдаваемая замуж в преддверии бракосочетания автора не с кем-нибудь - с Мадоной!

Он написал: Мадона, а услышал: ведьма.

Неужели это - про нее, про ту, с которой его " важный брак... пред алтарем... соединит"?

Нет, конечно, не про нее.

А " Пречистая" (" Моя мадона") - про кого?

Два месяца назад, 8 июля, он сунул руку в огонь. И как только, спустя два месяца, взялся за стихи, его обожгло: вот тебе Бог, а вот - порог (а не в стихах - не обжигало: в письмах и быту он и позже называл ее " мадоной" - см. письмо к ней около (не позднее) 30 сентября 1832 года. - В.Н.).

19. Болдинская осень

На следующий день после " Бесов", 8 сентября (день в день два месяца после " Мадоны"), он пишет " Элегию" (" Безумных лет угасшее веселье"). Здесь - вершина его смирения, без малейшей примеси стоицизма, смирения подлинного и потому о цене своей умалчивающего; благодарного и готового благодарить за любое " наслажденье" как за милость (" Всякая радость будет мне неожиданностью").

Когда-то (см.: " Поэзия и судьба", глава " Предназначение". - В.Н.) я сопоставлял " Элегию" с " Желанием" (" Медлительно влекутся дни мои", 1816) - стихотворением, с которого начался собственно Пушкин. Собственно Пушкин начался с того, что стал расти внутри этого стихотворения, как Гвидон в плывущей по морю бочке; стал меняться на протяжении текста.

Сначала - сетования на " горести несчастливой любви" и " мечты безумия" (так теперь и в элегии: " Безумных лет... Мне тяжело... смутное похмелье...").

Потом: " Но я молчу; не слышен ропот мой; Я слезы лью; мне слезы утешенье... наслажденье..." (а в элегии: " Но не хочу, о други, умирать... слезами обольюсь... мне будут наслажденья...").

И наконец вышиб дно и вышел вон - из стихов - другим:
Пускай умру, но пусть умру любя!

Не печаль " несчастливой любви", а само счастье - любить.

И в элегии: " Блеснет любовь улыбкою прощальной", - то есть опять: " умру любя"; в обоих стихотворениях - вошел одним, а вышел другим (см. об этой особенности пушкинской поэтики в тезисах " Время в его поэтике". - " Пушкин. Русская картина мира". - В.Н.).

Он по-прежнему мечтает о любви - великой и единственной, о которой всю жизнь мечтал - и которая ему не дана, ибо два медведя - любовь и Муза - не живут в одной берлоге, ибо велик и единствен его творческий дар, за обладание собой требующий всей жизни - как Клеопатра. Но он все равно мечтает. Только это какая-то другая любовь. Стихотворение " Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем" - самый сильный, но последний чувственный всплеск в его лирике.

Зато осенью в Болдине возвращается, снова слетает к нему та " младая тень", к которой он остался холоден, как труп, четыре года назад (" Под небом голубым..."). И не потому, чтобы она была лучшей или избранной из всех; но в самих его отношениях с нею, с этой тенью, воплотилось нечто бесконечно важное в его духовной жизни.

В " Заклинании" он зовет ее " сюда, сюда", чтобы просить прощения, сказать, что все любит. Почти через полтора месяца, в конце ноября, уже перед самым отъездом, - " Для берегов отчизны дальней". Здесь он уже и не зовет, он говорит иначе: " Но жду его; он за тобой" - " поцелуй свиданья". Он говорит это накануне женитьбы на женщине, которую любит, которая даст ему Дом, - но тут не измена ей; это совсем Другой поцелуй, и он будет в ином мире - там, где ему предстоит опять
В пиру лицейском очутиться,
Всех остальных еще обнять
И новых жертв уж не страшиться.
(" Чем чаще празднует Лицей", 1831)

Там, где скоро будет его ждать и " Дельвиг милый", с которым они, встретившись когда-то в Михайловском, руки друг другу целовали. Там, где любовь - не страсть с ее " безумством и мученьем", с ее печалью и воздыханием, а радость, бесконечная как жизнь. Здесь об этом можно только мечтать; здесь всякая радость есть неожиданность - вот его новый и трезвый взгляд на мир, в котором живут люди и который не вечен.

Эта новая трезвость и есть эсхатологичность позднего Пушкина; отсюда и не характерный для него обычно прямой взлет " Туда, в толпу теней родных" (" Чем чаще празднует лицей"), " В соседство Бога" (" Монастырь на Казбеке"). Дальше это не повторится в таких формах, приобретет другие (" Родрик", " Чудный сон мне Бог послал", " Странник" и пр.), и это уже иной разговор.

А с 1830 года в его лирике происходит невообразимое: исчезает любовная тематика личного характера. " Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнению любви безумно предаваться..." (1832), " Благоговея богомольно Перед святыней красоты" (" Красавица", 1832), " Я ужасаюсь неги властной" (" Я думал, сердце позабыло", 1835, вариант) - вот теперь его взгляд на женщину. В 1833 - знакомые интонации:
...Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал -
И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал...
(" Когда б не смутное влеченье")

И слушал бы, и целовал бы -
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души...

Куда влеченье, что за жажда его томит теперь - не говорит: видно, слов таких нет, даже у него.

Поэт, лирик - без любовной лирики! это, может, и понятно на склоне лет с их " хладными мечтами" и " строгими заботами", немощью и мудростью - но ему-то, поэту и потомку африканца, всего за тридцать! Где это видано в поэзии?

У него это получилось. Он автор " Пророка", он " вышиб дно".

И в конце концов вышел в такое творческое пространство, в каком еще никто не бывал. Что такое Болдинская осень, удачно говорит Андрей Битов, " как не попытка написать вообще все, чтобы ничего не осталось? " Это, думаю, оттого, что ему вдруг стало видно все из нового пространства или, точнее, с нового уровня обзора. Сидя в бочке, ты видишь только то, что внутри нее, и это есть твоя картина мира. Он - вышел наружу и увидел, как все на самом деле. Недавно он с высоты обозревал физическую вертикаль Кавказа - теперь ему предстала структура человеческого бытия на земле, стал слышен алгоритм падшего мира, где все перевернуто с ног на голову, где " В беспредельной вышине" жалобно визжат и воют, " Надрывая сердце мне", низшие силы бытия - тоже, видно, страдающие в этом исковерканном мире, где все не на своих местах.

" Бесы" открывают Болдинскую осень. Последняя, завершающая ее вещь большой формы - " Пир во время чумы". Этой темы в довольно давнем уже замысле цикла " драматических опытов" не было; с драмой Вильсона " Чумный город" Пушкин познакомился лишь в прошлом 1829 году - и тогда произошло нечто подобное процессу мгновенной кристаллизации раствора: был найден финал цикла, а с ним - его структура, смысл, воплощение, перспектива. Перспектива уходит в вечность. Это не метафора. Тема трагедии - отношения человека с вечностью, иначе - с бессмертием. С жаждой бессмертия, которая есть память человека о своем божественном происхождении.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!

Великие слова. В них интуиция бессмертия, для которого и был сотворен человек; интуиция, оставленная ему и после грехопадения, за которым в мир вошла смерть. В них память о том, что смерть может быть вратами в бессмертие. Но в гимне Чуме они - обман и самообман: они взяты из одного контекста и вставлены в другой, наоборотньш. Данная Богом интуиция изъята из мира, где Бог, и применена к Миру, где только " природа"; где анчар стоит в пустыне чахлой и скупой, где нет ничего кроме смерти и несущих смерть стихий. О " бессмертии" толкуется в антимолитве (" Всякое дыхание да хвалит Господа" - " Итак, хвала тебе, Чума!.. И девы-розы пьем дыханье..."); именно так объемный и вертикально устроенный мир " Пророка" превращается, на плоскости горизонтального мира " Анчара", в порочный круг.

Вряд ли Пушкин вспомнил о драме Вильсона, сцена из которой ляжет в основу трагедии, когда в январе 1830 года писал Е.М. Хитрово: " Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! это право большая удача".

Удача, и правда, оказалась большая.

Сюжет сцены из Вильсона сошелся с его личным опытом. В трагедии происходит диалог между автором гимна, вместившего в себя вопль " падшего духа", для которого жизнь есть дар напрасный и случайный, - и священником. Когда творец антимолитвы на увещания Священника, заклинающего пир " Святою Кровью Спасителя" (" Вспомнись мне, Забвенный мною", - призывал " русский епископ" в своем стихотворении), отвечает:
Я здесь удержан
Отчаяньем, воспоминаньем страшным,
Сознаньем беззаконья моего, -

то надо оглянуться на страшное стихотворение " Воспоминание" - антипсалом, где автор оцепенело противостоял Покаянному Давидову псалму, и сообразить, что этот псалом Вальсингам сейчас прямо цитирует (" Сознаньем беззаконья моего" - " Яко беззаконие мое аз знаю" - Пс.50, 5). И дальше:

Сердце чисто созижди во мне, Боже,
и дух прав обнови...
(Пс.50, 12) И созиждется Тобою
Сердце чисто...
(Филарет)

Священник.
Матильды чистый дух тебя зовет.

" И ныне с высоты духовной Мне руку простираешь ты", - отвечал Пушкин Филарету; Священник произносит слова о Матильде " с подъятой к небесам... рукой".






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.