Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Под небом голубым 5 страница






Жизнь создает всему этому подходящий фон. Из всех ударов, которые она наносит посреди радостей свободной жизни, самый тяжкий - не дело об " Андрее Шенье", истолкованном как сочувственный отклик " на 14 декабря", не иные притеснения, которым вовсе не помешало " соглашение" с государем, а кампания общественной клеветы по поводу " Стансов" " В надежде славы и добра", написанных как " программа" и поучение молодому царю, а обществом прочитанных (включая близких людей) бездумно и трусливо и потому расцененных как лесть и лицемерие, как измена либеральным идеалам, поворот флюгера. Триумфатор и автор " Пророка" чувствует себя, может быть, одиноким как никогда: с большой высоты больнее падать.

Клевета тем ужаснее, что никакой порок не внушает ему большего отвращения, чем измена (именно в это время обдумывается и пишется " Полтава", самая патриотическая и государственническая его поэма, где изменник рисуется едва ли не сплошь черным - прием, почти отсутствующий у Пушкина). Клевета - проявление психологии толпы, не понимающей, что он не изменил, а изменился, не предал убеждения молодости, а вырос из них. Ему стал чужд декабристский либерализм западнической закваски; его умеренный, но твердый монархизм, его позиция " либерального консерватизма" (как Вяземский скажет позже) - во многом предвосхищение славянофильских воззрений, и это не случайность или власть внешних обстоятельств, а органическое следствие его внутреннего развития. С молодых лет, с уже напоминавшегося послания к Чаадаеву, он не мыслит " общее" и " частное" раздельно, в нем зреет идея единства " судьбы человеческой" и " судьбы народной" в ее чисто русском понимании. Повинуясь этой идее - а скорее чувству - национального единства, он вышел из стана " друзей, братьев, товарищей", чтобы оказаться между двумя станами. Словно провидя, за двадцать лет до " Коммунистического манифеста", наступление эры " классовых битв", надвигающейся на Европу, он мечтает о роли миротворца, помогающего сблизиться царю и дворянству, дворянству и народу, установить и упрочить классовый мир в России.

Однако, делая это, становясь между станами, он ведь не по воздуху перелетел - он перешагнул через " судьбы человеческие", судьбы мертвых и живых, отдалился от побежденных и приблизился к победившим - таковы были условия истории, заставившей-таки общее возобладать в этом случае над частным, " народное" над " человеческим". Но его совесть, для которой народное и человеческое, общее и частное едины, взбунтовалась против истории. В послании " В Сибирь", в " Арионе", в " Друзьям" он, твердо придерживаясь новых своих воззрений, в то же время пытается найти какую-то точку равновесия между собой нынешним и собой прежним, то лезвие, на котором можно удержать в единстве новую гражданскую позицию и прежние человеческие идеалы. Как тонка и деликатна эта материя, доказывается тем, что верность человеческим идеалам у нас сплошь и рядом толковалась и толкуется как " верность идеалам декабризма", то есть опять же под " прямым углом" чисто идеологического взгляда, породившего клевету, которая приписывала " Стансам" льстивость, посланию " В Сибирь" - смысл прокламации, " Ариону" - рефлексы декабристской идеологии, " Друзьям" - тактическое лицемерие, а всему вместе - комплекс двурушничества, или, как выражались " научно", сложность позиции.

Но его совесть жаждала простоты. И отвергая клевету, она была беспощаднее чужих мнений: читая лирику 1827-1828 годов, трудно уклониться от впечатления, что поэта преследует его собственный образ, увиденный глазами тех " друзей", которые обвиняют его в измене, что какая-то жестокая сила то и дело заставляет его с содроганием оглядываться на кривое зеркало, отражающее искаженный, чужой и все же чем-то знакомый лик.

Эту трагическую двусмысленность положения и самочувствия можно было бы счесть - принимая во внимание чистоту его собственных помыслов - грубой и бессмысленной игрой судьбы, злобной шуткой истории - если бы не одно обстоятельство, которое в нашем контексте является самым существенным.

Бунт совести ведет к восстанию памяти. Он быстро разрастается за пределы " гражданской" темы - подобно тому, как реакция на известие о казни сыграла роль в появлении элегии " Под небом голубым...", заместившей отклик на казнь. Другими словами, ощущение пятна на совести гражданской расползается на всю предшествующую частную жизнь.

В лирике этих двух лет бродят, словно продолжая элегию, мотивы " тени", или призрака, или трупа, мотивы смерти - сопровождаясь притом мотивом вины - измены, греха, чуть ли не причастности к смерти.

Это было в стихотворении об опричнике - которое бросит свой отсвет и на стихи о " младом конюхе" с его ночными свиданьями. Это будет в " Не пой, красавица, при мне", где проплывут " Черты далекой, бедной девы" (ср. "...бедной, легковерной тени"), ее " призрак милый, роковой", который, " Тебя увидев, забываю" (опять как в элегии: с глаз долой - из сердца вон). Это отзовется в переложении шотландской баллады " Ворон к ворону летит", где " хозяйка молодая" изменяет побежденному, убитому богатырю с другим - верно, с победившим " недругом". Это мелькнуло усмешкой в стишках о сводне и даст свою вариацию в " Клеопатре" (" Чертог сиял, Гремели хором" - позже это войдет в " Египетские ночи"), где любовь и смерть уже в открытую предполагают и едва ли не замещают друг друга. Это воплотится, конечно, в предательстве Князя (" Русалка") и, наконец, - ночным кошмаром в " Утопленнике", где непогребенный мертвец каждый год является мужику, чтобы напоминать об измене христианскому долгу. (Спустя несколько лет подобная же тема будет повернута иначе: " Но отшельник, чьи останки Он усердно схоронил, За него перед Всевышним Заступился в небесах", - " Родник", 1835.)

В " простонародной сказке" (подзаголовок " Утопленника") трудно пройти мимо одной детали, поданной с изощренной небрежностью и потому едва ли заметной, но если заметить - приводящей содрогание. Мужик, открыв окно, видит мертвеца:
С бороды вода струится,
Взор открыт и недвижим.
Все в нем страшно онемело,
Опустились руки вниз,
И в распухнувшее тело
Раки черные впились.

В ком все " страшно онемело"? У кого " Опустились руки вниз"? У мертвого? Онеметь всем телом, руки опустить может только живой - от страха. Значит, в описание мертвеца встроено описание ошалевшего от ужаса мужика - а дальше (всего через запятую) опять мертвец с его " распухнувшим телом" и впившимися раками, - и уже не разберешь, кто поистине труп - мертвый или живой.

Одним словом, в годы после " Пророка" идет ревизия всей собственной прошлой жизни. О том, что это действительно так, говорит датированное 19 мая 1828 года " Воспоминание".

11. В черновом продолжении " Воспоминания" появляются, как известно,...два призрака младые,
Две тени милые, два данные судьбой
Мне ангела во дни былые;
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
И стерегут - и мстят мне оба,
И оба говорят мне < внятным> мертвым языком
О тайнах < вечности> счастия и гроба.

Это не те ангелы, что серафим в " Пророке", и другой меч. " И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни" (Быт.3, 24).

Но связь с " Пророком" остается. Стихотворение - само как меч, только рассекающий не грудь, а душу; и не сердце трепетное извлекается, а свиток воспоминаний, и его невозможно читать без трепета сердца, отвращения и проклятий.

Если же перевести коллизию " Воспоминания" в житейски-предметный план - получится " Утопленник", позже и написанный.

Мужик каждый год, ночью, когда " буря настает", слышит стук своего покойника - автор " Воспоминания" каждую ночь, " в тишине", но в буре душевной, созерцает свиток своих грехов. Он читает свою жизнь, " трепеща и проклиная", - в " Утопленнике" то же самое: " Так и обмер: " Чтоб ты лопнул! " - прошептал он, задрожав". Только вот если мужик " окно захлопнул, Гостя голого узнав", то автор " Воспоминания" ничего такого сделать не может: муки совести приходят не извне; и не " Раки черные впились" в тело мертвого " гостя", а
...живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья.

(Ср.: " И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую..." и " жало мудрыя змеи".) Самосуд так нелицеприятен, что акт поэтический тут и в самом деле на грани пророческого - та же беспощадная правда. " Так говорит Господь Бог Израилев: Я помазал тебя в царя над Израилем и Я избавил тебя от руки Саула, и дал тебе дом господина твоего... и дал тебе дом Израилев и Иудин, и... прибавил бы тебе еще больше; зачем же ты пренебрег слово Господа, сделав злое пред очами Его?., итак не отступит меч от дома твоего...", - так сказал пророк Нафан царю Давиду, согрешившему в " частной жизни" (2Цар.12, 7-10) - и тоже пророку (после чего и появился 50-й, покаянный, псалом). Содержание приведенного обличения должно бы было быть внятно " помазанному" в пророка автору " Пророка". Ведь в " Воспоминании" и в самом деле явно содержится память покаянного Давидова псалма. Можно даже сказать, что все стихотворение содержится в одном стихе этого псалма:

" Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну" (всегда; Пс.50, 5).

Связь здесь вовсе не литературная, стихотворение не перефразирует псалом, это не реминисценция - это совпадение духовных ситуаций: у " Воспоминания" тот же внутренний строй, как у покаянного псалма, Пушкин сейчас чувствует то же и так же, как чувствовал кающийся царь и пророк; стихи Пушкина есть Давидово покаяние - по силе, глубине и беспощадности.

Сходство огромно - но разница не меньше. Чувствуя, как Давид, автор стихов совсем иначе разумеет свое чувство: его покаяние безысходно. Последний стих:

Но строк печальных не смываю, - противоречит самому понятию о покаянии и его цели - как ветхозаветному, так и евангельскому.

О последнем стихе были споры: " не смываю" - это что: не хочу смыть или не могу смыть? У каждой из спорящих сторон были вполне убедительные и для поэта лестные резоны, но опору они находили отнюдь не в тексте стихов, а исключительно в личных предпочтениях спорящих; проблема ставилась в чисто психологическом плане и потому была неразрешима, ибо предмет " Воспоминания" - вовсе не психология.

Предмет финала " Воспоминания" (" не смываю"), а стало быть, по существу, всего стихотворения, является нам лишь на фоне покаянного псалма:

" Наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя... омывши мя, и паче снега убелюся..." (Пс.50, 3-4, 9).

И в ветхозаветном, и в христианском понимании, цель и смысл покаяния - очищение, омовение души от греха, которое возможно не самому человеку, но только Богу. Покаяние без такой цели и, следовательно, без молитвы об очищении, просьбы о помощи - не имеет смысла.

В " Воспоминании" грех не смывается, ни обращения, ни молитвы, ни просто просьбы, ни даже надежды нет: " И горько жалуюсь, и горько слезы лью" - не обращено ни к кому, направлено никуда: в нем самодостаточность безнадежности. Речь не о том, может ли, хочет ли (или не может и не хочет) автор смыть печальные строки своей жизни; автор говорит просто: " не смываю", - как если бы лишь от него самого зависело смыть или не смыть. Как если бы больше это сделать было некому.

Это значит, что " Воспоминание" есть не сразу явное, но прямое противостояние Давидову псалму: исповедь без адреса и цели, жалоба без надежды, покаяние без молитвы об очищении, слезы без облегчения; псалом в отсутствие Бога, в сущности - антипсалом.

Но тем самым это и противостояние собственному " Пророку". Взяв из " Пророка" художественный язык для выражения мук совести ("...горят во мне Змеи сердечной угрызенья"), автор оставил без внимания само событие " Пророка": личную встречу своего духа и гения с Богом. Словно " Пророк" был всего лишь поэтическая фантазия, метафора, реальность чисто художественного, а не духовного опыта (как это часто и понимается); словно никакого события не было и обращаться не к кому: полное одиночество. Это, похоже, как раз тот случай " раздвоения между мыслью и чувством", о котором писал цитированный выше В. Соловьев. " Чувство" (точнее, дух и творческий гений) вопиет к Богу Давидовым воплем, а " мысль" (точнее, может быть, душа) этому воплю не внемлет, его не слышит, продолжая маяться в одиночку. То ли античный фатализм стоической окраски, то ли предвосхищение принципиального сиротства экзистенциализма.

Снова думаю: тогда, осенью 1826 года, автор " Пророка" испытал, в стихах воплотил могучее наитие Святого Духа, полноту которого душа вместить еще не могла. Понято было лишь то, что по природе умопостигаемо, а именно - только художественно-философская сторона записанного. Сама же встреча, в качестве реального духовного события, предполагающего некоторые реальные же последствия, была хоть и записана, но не постигнута. Да и не могла быть постигнута умственным или даже художественным образом. Она должна была быть не понята умом или прочитана в тексте - она должна была быть явлена в душевном и духовном опыте жизни.

Этот опыт и начался после рождения " Пророка". " Пророк" оказался не констатацией свершившегося (как нам издавна кажется), а пророчеством на будущее: предварением душевных и духовных мук, через которые обретается истинное - не в стихах, а в жизни, - посвящение.

Проходя эту инициацию - когда его совесть, подобно Орланду из его перевода, на каждом шагу вперялась в " свой позор", сталкиваясь со зрелищем чудовищного несоответствия жизни и поведения тому, что он постиг о себе в " Пророке", ибо личная жизнь его и поведение оставались такими же, что у всех " детей ничтожных мира" (словно, повторяю, " Пророк" был величественные слова и ничего больше); когда открывалось его недостоинство в отношениях с любовью, с милыми " тенями" и " призраками", с тяжестью возвещенного в " Пророке" призвания, становящейся невыносимой; когда все это усугублялось страданиями счастливца, избежавшего общей с политическими заговорщиками участи, взысканного милостью, славой и двусмысленным положением в глазах общества; когда вся прошлая жизнь стала разворачиваться по-новому - под знаком не " судьбы", а совести, и читать ее стало невозможно без отвращения, - проходя столь жестокий искус и неизбежно честно запечатлевая эти шаги в своем искусстве, отдает ли он себе отчет в том, что все это и есть те именно муки и та именно боль, которые должен был испытывать преображаемый в " Пророке"? что вот сейчас касаются его ушей, исторгают язык празднословный и лукавый, рассекают мечом трепетную душу? что возросшая жестокость совести - уже и есть дело посвящения? Сознает ли, наконец, что именно в " Воспоминании" - которое не столько покаяние, сколько самоказнь, вопль бесконечной безнадежности, в сущности отчаянная манифестация безверия, - что как раз в этом " антипсалме", именно в нем, божественный глас пушкинского гения впервые прямо и вслух вопросил своего обладателя о его личном соответствии предназначению такого поэта - поэта, о котором написан " Пророк"? Сознает ли?

И нет, и да. Это как у его Моцарта: сам Моцарт ничего не знает об умысле Сальери, дух же Моцарта, его гений знает все - и больше даже, чем сам Сальери. Разница лишь в том, что у нас речь идет о не о двух, а об одном и том же человеке. Есть высшее " я" в человеке, которое знает об этом человеке все, в то время как сам он мечется и ничего не понимает. Оно есть в каждом человеке, оно является, оплотняется в совести - и может быть явлено в действии, в том числе в действии творческого гения, который есть печать Святого Духа в человеке; но совесть тоже есть печать Святого Духа в человеке; совесть - это гений каждого человека как образа Божия. Человек знает о себе не все, а его совесть, его гений знают все. Так было в элегии " Под небом голубым...", так было в " Пророке". В терминах Соловьева: " чувство" опережает, " мысль" отстает. От духа отстает душа - так бывает всегда и со всеми; собственно, в стремлении души не отстать совсем, и совершается истинная духовная жизнь человека на земле, и стремление это бывает полно мук и чревато драмами.

В " Воспоминании" великая, пророческая духовная жажда - жажда не отстать - соединилась с великим отчаянием души. Отчаянием человека, который своим человеческим разумом полагает, что его ввели в заблуждение: позвали, вознесли - а потом бросили. Как в насмешку. Об Иове " сказал Господь сатане: вот он, в руке твоей, только душу его сбереги" (Иов2, 6) - а тут и душу не жалеют.

В черновом продолжении " Воспоминания" есть не очень понятные, но очень страшные слова:
Но оба с крыльями (Вариант: И оба грозные),
и с пламенным мечом -
И стерегут - и мстят мне оба -
И мертвую любовь питает их (?) огнем
Неумирающая злоба
(Вариант: И мертвую любовь сменила
Неугасающая злоба).

" Мертвую любовь" " питает" (напитывает?) огнем или " сменяет" вечная (неумирающая, неугасающая) злоба! - это до жути напоминает " Русалку", замысел которой не покидает его как раз с 1826 года, года элегии и " Пророка". Но мстящая Русалка и Дочь мельника - не одно и то же, это уже разные существа; точно так же и " тени милые", " два ангела" не могут " мстить" сами от себя, и не может им самим принадлежать, от них самих исходить " неумирающая" или " неугасающая" (" пламенный меч") " злоба": в грозных мстителей преображает их (как Дочь мельника в Русалку) чья-то " злоба", злоба внешней, могучей, высшей силы...

И он, раскаиваясь в своих грехах и винах, чувствуя свое недостоинство, как Давид, страдая, как Иов, не следует примеру согрешившего пророка Давида и непорочного человека Иова: не хочет никого ни о чем просить, ни к кому обращаться, ни у кого даже вопрошать, и с каким-то упоением безысходности вперяется в проклятый свиток. Его слезы - сухое рыдание, а жалоба не адресована никому - ибо кому пожаловаться на Бога?

В таком существе, в такой душе, как он, подобное чревато взрывом.

Взрыв происходит спустя неделю, в день рождения. Во всяком случае, именно эта дата, " 26 мая 1828", предваряет, в качестве эпиграфа, новое стихотворение.

12. " Дар напрасный, дар случайный"

Относиться к смыслу этих стихов серьезно давно отвыкли: все, что пишет Пушкин, прекрасно, и это тоже прекрасные стихи, написанные в тяжелый момент жизни; вот, собственно, и все. В советской науке было принято объяснять стихотворение " тягчайшим общее венным кризисом, глубокой депрессией передовых кругов" (Д.Д. Благой. Творческий путь Пушкина (1826-1830). М., 1967, с.179. - В.Н.) - внешние обстоятельства снова на первом месте. Но от депрессии " общественной" автор стихов был как раз далек, он рвался к деятельности, а конфликт у него был (в частности, по поводу " Стансов") как раз с " передовыми кругами". Да, было трепавшее нервы полтора года дело об элегии " Андрей Шенье", был запрет на выезд в армию на Кавказ и за границу и другие неприятности; но отвергнуть из-за всего этого жизнь - такое, может, и бывает, да только это на Пушкина не похоже.

Правда, и у Пушкина ничего, подобного этому стихотворению, да сих пор не было; был трагизм, были сетования, была тоска по смерти - но такой, самоубийственного спокойствия (в котором вопль) декларации отвержения у него больше не встретить. Если " Воспоминание" - " анти-псалом", то спустя неделю написан анти-" Пророк". Все происшедшее в " Пророке" переосмыслено в духе отрицания и отвергнуто.

Говорится о случайности и бессмысленности жизни, отсутствии в ней " цели" - после того как в " Пророке" поэту дана новая природа и возвещена цель жизни.

Говорится о " казни" - после преображения плотского естества поэта в " Пророке".

После: " Как труп в пустыне я лежал, И Бога глас ко мне воззвал", - " Кто меня враждебной властью Из ничтожества (небытия.- В.Н.) воззвал? "

" Душу мне наполнил страстью, Ум сомненьем взволновал...", " Сердце пусто", - это в ответ на: " угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул" - и на повеление: " Исполнись волею Моей".

" Празден ум" - после того как вырван " празднословный" язык.

" Однозвучный жизни шум" (ср. " Колокольчик однозвучный") отменяет весь тот " шум и звон", в котором " неба содроганье" и " горний ангелов полет".

Наконец, финал " И томит меня тоскою" - прямая антитеза началу " Пророка": " Духовной жаждою томим".

" Пророк" отрицается " по всем пунктам" подряд, дары, полученные в нем, отвергаются. Как будто это была злая шутка, бытийный подвох. Д. Благой сопоставлял " Дар напрасный..." с книгой Иова: "...открыл Иов уста свои и проклял день свой. И начал Иов, и сказал: погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: зачался человек!.. Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?.. На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком? " (Иов3, 1-3, 11, 23). Но автор стихотворения знает, что Иов был праведнейший из людей земли Уц и страдал неповинно. У него была чистая совесть, воспоминание не развивало перед ним длинный свиток его жизни, заставляющий трепетать от отвращения. Бог попустил сатане испытать крепость его веры - будет ли она такова же в лишениях, как в достатке и счастье. У автора стихотворения все иначе. Он полжизни считал себя неверующим - а его тоже испытывают; и не отъятием богатства, детей и здоровья, а, напротив, дорогим подарком, в котором подсунута отрава (приходят на ум " змеиные" метафоры " Пророка" и " Воспоминания"); его, с его слабой верой и нечистой совестью, испытывают непомерным даром, который соприроден дару веры, с его воздушной невесомостью и нечеловеческой тяжестью; который соприроден дару совести, а совесть - это " ведьма, от коей меркнет месяц, и могилы Смущаются и мертвых высылают! " (" Скупой рыцарь"). Для чего? - вопиет он как Иов; и как Иона, которому ни за что ни про что велено быть пророком, бежит от лица Господня.

Но " Пророк" уже есть, смыть его строки невозможно: они, как сам дар, слиты с жизнью, они лишь раскрывают задание этой жизни, которое до того было неведомо, лишь смутно предчувствовалось (" Иная, высшая награда Была мне роком суждена - Самолюбивых дум отрада! Мечтанья суетного сна! " - " В.Ф.Раевскому", 1822). Отвергнуть задание, отказаться от послушания, данного в " Пророке", стать беглецом и расстригой - значит отказаться от жизни. В этом смысле " Дар напрасный..." есть посягательство на духовное самоубийство. Внешней формой отвергая жизнь как дар напрасный и случайный, а внутренней формой отрицая " Пророка", стихотворение предвосхищает бунт Ивана Карамазова, возвращающего Богу " билет".

Нет, " Он застрелиться, слава Богу, Попробовать не захотел"; продолжает роман (VII глава), пишет " Полтаву", ведет светскую жизнь, очередной раз влюблен (мадригал Олениной " Ты и вы" - в промежутке между " Воспоминанием" и стихами о даре напрасном), жизнь идет своим чередом. Но лирика - тоже жизнь, не менее жизнь, она тоже идет, и слово бунта уже сказано.

13. И как только оно сказано - тут же, " бездны мрачной на краю", следует приступ великолепной бодрости, радости, жизнелюбия. Восторженный дифирамб " Ее глаза". Короткое стихотворение " Кобылица молодая" - горделивый апофеоз мужественной силы, хозяйской власти над жизнью; ему явно сопутствует набросок " Как быстро в поле, вкруг открытом, Подкован вновь мой конь бежит! ", который спустя пять лет прорастет в " Осени" (и вот как преображается тревоживший его образ несущегося всадника!). И наконец, открывающее эту трилогию (может быть, сразу после стихов о даре) одно из самых светлых, нежных, радостных стихотворений зрелого Пушкина - " Еще дуют холодные ветры" - про " первую пчелку", летящую " О красной весне поразведать: Скоро ль будет гостья молодая? Скоро ли луга позеленеют?.." - он вдруг полюбил весну!

Бунт совершился, все сказано и выговорено, все названо своими словами, расставлено по местам - и будто иго свалилось с плеч, и все стало ясно, просто и легко. И мир засиял новыми и свежими красками. (Такой опыт будет запечатлен позже, когда он будет описывать самочувствие безумца: " И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса" - " Не дай мне Бог сойти с ума".)

" Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять", - говорит Иван Карамазов, приближаясь к своему " бунту". И - еще раньше, словно подводя под бунт мировоззренческий фундамент: " Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей (то есть в " мир Божий". - В.Н.), но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек...", - и опять: " Клейкие весенние листочки, голубое небо я люблю, вот что! Тут не ум, не логика, тут чревом любишь..."

Любовь к " голубому небу" как " пустым небесам", к миру вне Бога, к миру не как к Творению, а как к дару случайному, напрасному и потому как-то особенно прекрасному и аппетитному; любовь вне духа, чревная, в сущности животная, - воспевается поистине вдохновенно: пусть я не могу посмотреть вверх, не знаю и не хочу знать, что там, - но жить хочется, и я живу и... желуди люблю, вот что!

Так обозначается Достоевским начало пути Ивана к преступлению; и от окончательной духовной гибели Ивана спасает лишь безумие - следствие его " глубокой совести", по мнению Алеши. Словно Алеша Пушкина начитался.

Да ведь клейкие-то листочки - и правда из Пушкина! Из стихов о пчелке:
Скоро ль будет гостья молодая?
Скоро ли луга позеленеют?
Скоро ль у кудрявой у березы
Распустятся клейкие листочки,
Расцветет черемуха душиста?

Выходит, у Достоевского почти в точности воспроизведена " структура" духовной катастрофы, пережитой Пушкиным весною 1828 года; воспроизведена не в порядке литературной реминисценции, а как, очевидно, прожитая и самим Достоевским; воспроизведена с той лишь разницей, что тема " клейких листочков" у Ивана бунту предшествует (ибо Достоевский демонстрирует, и сознательно, " идеологическую платформу" совершающейся катастрофы), а у Пушкина эта тема следует сразу после " бунта" - не идеологически, а органически и спонтанно, как у " первопроходца", точнее - первой жертвы.

Самое замечательное в этой истории с листочками у Пушкина - то противоречие (или драматическое напряжение, или - контрапункт), которое делает стихотворение о пчелке нежным и ослепительным лучом света в темном царстве.

В ответ на мрачную логику бунта, совершившегося в стихотворении " Дар напрасный...", гению его автора было тут же явлено - в стихах о пчелке - не что иное, как образ мира в качестве изумительного, сплошь одушевленного Божьего Творения, в котором всякое дыхание да хвалит Господа, - словно восклицание Алеши: " Ты не веришь в Бога. Как же клейкие листочки? "; но душа автора, объятая страстью победившего карамазовского отрицания, даже этот ликующий, увещевающий ответ своего гения, эту милосердную подсказку заблудшему восприняла и истолковала как утешительный итог бунта, его законное следствие и чуть ли не поощрение. Так Сальери, услышав экспромт Моцарта (" Какая глубина! Какая смелость и какая стройность! "), отнюдь не отступается от бунта ("...правды нет - и выше"), а, напротив, утверждается в своем мрачном умысле.

То, что все так, подтверждается краткостью этого эйфорического всплеска. Дальше - " Не пой, красавица, при мне", " Предчувствие", " Утопленник", " Ворон к ворону летит" с их уже названными мучительными мотивами; сухая и какая-то апатичная " лицейская годовщина" (" Усердно помолившись Богу"); и еще - странный эскиз " Уродился я, бедный недоносок, С глупых лет брожу я сиротою...": тоже ведь своего рода " Дар напрасный...", вопль сиротства. Конечно, тут сразу вспоминается более поздний " Недоносок" Баратынского (" сокрушенное сознание неполноты и бедности сил, происходящее от взгляда на жизнь не шутя" - [С. Бочаров. " Поэзия таинственных скорбей" - в кн.: Е. Баратынский. Стихотворения. М., 1976, с. 280. - В.Н.]), который предстает едва ли не прямым продолжением пушкинского наброска:
Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея,
И едва до облаков
Возлетев, паду, слабея.
Как мне быть? я мал и плох;
Знаю: рай за их волнами,
И ношусь, крылатый вздох,
Меж землей и небесами.
...Бедный дух! ничтожный дух!
Дуновенье роковое
Вьет, крутит меня как пух,
Мчит под небо громовое
[Ср.: " Снова тучи надо мною..." (" Предчувствие"). - В.Н.]






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.