Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Салон мадам Рекамье






 

Впервые я встретил его у Тани Дашевской. Таня, окончившая московский Ин’яз, отличалась редким чутьём к поэзии, исключительным чувством юмора, и изрядной долей женской привлекательности.

Тогда она была замужем за физиком Славой Лиховидовым, человеком изрядного остроумия, готовым к различным авантюрам, не чурающимся (как, впрочем, все мы тогда) алкоголя и хорошеньких женщин.

 

Их дом был открыт для друзей, особенно для поэтов, в основном тогда ещё молодых и неизвестных. И Таня, и Слава пренебрегали семейным уютом ради хорошей компании, чтения стихов, обмена самиздатом и свежими политическими анекдотами.

 

Помню, как кто-то из гостей разбил унитаз, в нём образовалось сбоку треугольное отверстие, и вот примерно полгода у них не доходили руки до починки или замены. Просто гостей инструктировали, как надо им пользоваться правильно – так, чтобы не попадать в разбитое отверстие!

 

Однажды к Тане пришел молодой человек, влюблённый в нее. Он робел и смущался. На всякий случай, он взял с собой бутылку водки. Входя в дверь, от волнения и робости неловко повернулся, бутылка выскользнула и разбилась. Таня заявила — «Лучше бы ты себе голову разбил!»

Мальчик не на шутку расстроился.

 

По утрам Таня будила Славу, чтобы он отвёл их дочку Аню в детский сад. Слава открывал похмельные глаза и возмущался «Фашистка! Ты хочешь моей смерти! Если я сейчас встану, я умру!» Так что Анечка часто оставалась дома.

 

Я встретил Таню в эстонском курортном городке Отепяя, на берегу озера Пюхе-ярви, где проводил отпуск со своими детишками, а Таня пестовала дочку.

Мы сразу подружились. Нас объединяла любовь к стихам и анекдотам, нелюбовь (мягко выражаясь) к советской власти, а, может быть, и схожесть происхождения – мы оба были из семей учёных. «Как я могу не любить её – говорил Андрей Белый о Цветаевой – ведь она тоже дочь профессора…»

Как это было здорово - долгие вечера в Отепяя, на берегу озера, с бутылочкой вина, когда дети уже спят, и можно посидеть, поболтать, погулять по берегу под луной, почитать стихи…

 

Говорили, что в Эстонии не любят русских, что случаются нападения. Я выучил несколько фраз по эстонски, что облегчало мне контакты, особенно в магазинах. Заходишь, говоришь эстонскую фразу, тебе отвечают по эстонски. Тогда говоришь «Мина вэне» (я – русский). Тогда переходят на русский, но отношение уже более дружелюбное.

Как-то раз мы с Таней сидели ночью на причале у озера и мило болтали, когда вдруг появились две мрачные фигуры,. что-то возбуждённо обсуждавшие на эстонском.

Таня слегка напряглась. Когда они подошли, я сказал им фразу на эстонском, они улыбнулись и отошли. Таня спросила – Что ты им сказал? – Привет! Я русский!

 

Потом Таня вернулась в Москву, я уехал в Ленинград, но часто появлялся в Москве, так как ездил в командировки на строящийся тогда Останкинский телецентр. Я работал во ВНИИ телевидения, и мы проектировали систему автоматизации для студии видомагнитофонов.

 

Так вот, я увидел Сашу в доме у Тани Дашевской. Туда часто, особенно после её второго брака, приходили всякие незаурядные личности. Молодые поэты Александр Еременко, Иван Жданов, Алексей Парщиков (женатый тогда на Ольге Свибловой). Историк и начинающий писатель, сын репрессированного литератора Володя Шаров. Художник Мальцев с красавицей женой Галей. Молодой литературовед Миша Эпштейн. Начинающий режиссёр Володя Мирзоев со своей первой женой. Он работал тогда ночным сторожем в кафе, где по ночам репетировал со своей труппой спектакли и приходил к Тане с красными от недосыпа глазами, но зато с едой, украденной в кафе. Концептуалист Дмитрий Александрович Пригов. Переводчик Саша Васин по кличке «бархатный алкоголик». Его матушка говорила – «Каждое утро провожаю Сашу на работу, как на войну – не знаю, вернётся или нет…» Встречались различной красоты и доступности девушки, подруги Тани или Славы.

 

Саша З. был моложе других, думаю, что ему было тогда лет 20. С чёрными скорбными глазами, худой и чуть горбоносый, он ходил за Таней, как привязанный на верёвочке. Как и многие Танины ухажёры, он охотно выполнял всякие поручения по дому – сходить погулять с собакой, сбегать в магазин, посидеть дома с ребёнком, пока Таня со Славой веселятся в гостях… Были ли они любовниками? Насколько я знаю, нет. Но иногда мне кажется, что Таня, ненавидящая быт, почти нарочно стимулировала мужчин ухаживать за ней, чтобы возложить на них часть бытовых забот…

У Саши была законная жена, Машенька, закончившая, как и он, институт электросвязи. Как и он, она не работала по специальности. Скромная, тихая, с изящной фигурой и слегка монголоидными чертами лица, она подрабатывала шитьём одежды на машинке, пока Саша писал стихи.

Они жили в большой коммунальной квартире на Ново-Басманной улице, рядом с военкоматом. На той же улице через дом от них жил его отец со свой второй женой, Татьяной Леоновой.

Татьяна Леонова приходилась Саше мачехой, но у неё был с ним прекрасный контакт. Хорошо образованная, умная и тактичная, она любила поэзию, хорошую литературу, музыку, работала в области генетики и была увлечена своей работой. Отец Саши, довольно известный учёный, занимавшийся теорией передачи информации, был, к сожалению, немножко лишён чувства такта. Он то невпопад шутил, то был неуместно серьёзен, и его отношения с Сашей оставляли желать лучшего. Тем не менее, он поддерживал его материально, и при необходимости шёл на многое ради Сашиного благополучия. Наверное, как закон Ома, он был строг, но справедлив.

Так что Саша был весьма дружен со своей мачехой, и они даже приезжали вместе на попутных машинах ко мне в Питер, чтобы поучаствовать в празднике прыжков с трапеции на Голубом озере, или на наш с сестрой день рождения.

 

Коммунальная квартира на Ново-Басманной улице представляла собой типичный результат социалистической общности. Комнаты внутри были убраны и отличались чистотой, но все общественные места (кухня, коридор, туалет, ванная) были загажены до чрезвычайности. Мусор Саша иногда выкидывал из окна прямо во двор. Газовая плита чёрнела от жира и копоти. Лампочки в общественных местах, если были, то были яркостью не более 15 свечей. Когда к Саше как-то пришли молодые американцы, они сразу решили, что здесь коммуна хиппи…

Хорошо, что Сашина комната была первой от входной двери. Не надо было пробираться по узкому тёмному коридору, рискуя, что тебе на голову свалится велосипед или цинковое корыто…

Внутри комната была разделена на две части шкафом. В дальней стояли большая кровать, Сашин стол и швейная машинка Маши. В передней была ещё одна кровать, на которой я часто ночевал, приезжая в Москву в командировки. Не хотелось переться в район ВДНХ, где командировочным были предназначены гостиницы «Заря», «Алтай», «Восток», с их убогим бытом, да ещё и без гарантии, что будут места …

А здесь – рядом с вокзалом, удобно, и отсюда мы вечером после моей работы выезжали все втроём - к Тане Дашевской, или к Парщиковым, или к Грабарям, или к переводчику князю Вронскому, или к Мальцевым, жившим на улице Грановского рядом с партийным распределителем. Однажды из чёрной Волги, отъезжавшей от распределителя, выпала палка сухой колбасы, которой Мальцевы потом неделю питались. Но чаще всего встречи были у Тани.

 

Саша был помешан на стихах. Он писал много, охотно читал вслух свои и чужие стихи. Читал он их трагическим полушёпотом, не очень различимо, и мне стоило больших трудов уговорить его изменить манеру чтения. Тогда мы считали, что стихи надо произносить отчётливо, без «актёрских штучек», выговаривая слово за словом, как каменщик кладёт кирпич за кирпичом, выкладывая стенку, спокойно и бесстрастно…

 

Кстати, потом я нашёл у Лидии Чуковской запись её беседы с Мариной Цветаевой, где Цветаева восставала против актёрской манеры читать стихи, раскрашивая их эмоциональными интонациями и жестикуляцией. Чтение стихов вслух должно быть с её точки зрения, приближено к их прочтению на бумаге – строго и спокойно.

 

Саша обожал Ахматову и Мандельштама, к Пастернаку относился более скептически (однажды он сказал мне – «Как поэт мог написать строчку «осенний лес заволосател…»?), восхищался Цветаевой, но скорее как личностью, для которой поэзия – больше, чем призвание, это сама жизнь, сам стиль жизни, стиль единственно возможного существования – ради стихов, в стихах, внутри стихов.

Он причислял себя к некоторой романтической общности поэтов, гонимых, бездомных, скитающихся по свету, кормящихся «своею песней и чужим зерном», как он написал в стихотворении «Стоя на перепутьи»:

«…Но в самом сердце трудовой столицы

писали ночью, бражничали днём,

и жили честно – как господни птицы,

своею песней – и чужим зерном»…

При этом был в нём какой-то налёт профетизма, непонятно, откуда взявшийся. Может быть, это след раннего цветаевского увлечения аристократизмом (пьесы «Фортуна», «Феникс). Трудно отделаться от ассоциаций:

«… и будет первый тост – за превосходство,

За наш союз, за нищую суму,

Всё отнято – лишь право первородства\

Не отдали мы наше никому,

Из нас никто судьбою не обижен,

Снаружи крики, говор, но сейчас

Имеет слово чернь – народ не слышен,

С тех самых пор, как он не слышит нас».

(выделено мной)

 

В его стихах почти всегда местоимение «мы». Я не знаю, с кем конкретно он чувствовал себя в поэтической и мироощущенческой близости. Он стоял несколько вдалеке от поэтической школы, складывающейся в его поколении. Скорее, это всё-таки были поэты «серебряного века». Скрытые цитаты, невольные заимствования из них разбросаны всюду по его стихам.

«А этот праздник, нищий и лукавый,

мы будем праздновать со всей страной,

как годовщину горькой нашей славы,

и медяки на паперти чужой…»

Или

«…И день простой, как запах хлеба,

ушёл, оставив нам с тобой,

пустынный дом, закат в полнеба,

да звук – обманный и пустой…»

Или

«Мне вспомнилась осень за краем сознанья,

чьи губы доселе упорно твердят

знакомый мне с детства резон увяданья,

где гости печальны, и окна горят…»

Чуткое ухо легко распознает аллюзии к словарю упомянутых выше поэтов.

Мелодически стихи были достаточно хороши, с политической (гражданской?) точки зрения вполне антисоветские (что тогда было важно для меня), но мне в них не хватало конкретных реалий, точных примет бытия, той «ненарочитой заземлённости», которая делает стихотворение достоверным. Так сказать, «великого бога деталей»…

 

Саша стал часто приезжать к нам в Питер, Как правило, мы ездили тогда без билетов, договариваясь с проводниками вагонов. Официальный билет в купе стоил 12 рублей. Сначала можно было уехать за трояк, но потом цены, в соответствии со спросом, стали расти. 5 рублей, 7 рублей, а через 3-4 года, цены сравнялись. Единственным преимуществом оставалось то, что можно было придти прямо к отходу поезда, и, пройдя несколько вагонов, найти свободное место и уехать.

Как-то мой приятель Валя Хейсин, большой и красивый человек, мастер спорта по борьбе самбо в полутяжёлом весе, попросил меня помочь ему уехать в Москву. Я подошёл один к проводнику, и спросил, не возьмёт ли он мальчика в поезд. Проводник согласился. Когда Валя подошёл, проводник сильно удивился. «Это ваш мальчик?? – спросил он. «Ну, не девочка же!».

 

У Саши была ещё знакомая в Питере, поэтесса Наташа Абельская. Но чаще всё-таки он бывал у нас – тогда в наш «кружок» входили Володя Дроздов (он был мой сосед, писал стихи, играл, как и я, в волейбол, не любил советскую власть – как и все мы); поэт Гек Комаров (я встретил его в кругу Маргариты Пшеницыной, начальника археологической экспедиции, с которой я ездил в Сибирь на раскопки); поэтесса Ирина Знаменская, «крюковед» Александр Заяц.

 

 

Гек как-то зашёл к нам в гости, прочитал стихи:

«На ветер в осоке,

на плач в камышах,

на голос высокий

сорвётся душа.

О чём же ты плачешь,

когда тебя ждёт

такая удача,

такой перелёт».

Мы сразу влюбились в эти строчки и стали друзьями. У него была забавная манера читать стихи – прочитав несколько строчек, он иногда останавливался и говорил – «Ну, и так далее…». Я потом прочёл где-то, что таким же свойством отличался поэт Велемир Хлебников…

Ирина была единственной женщиной в нашей компании, талантливая, остроумная, тонкая.

 

«Мне самый лучший будет мужем,

я шью, играю и пою,

и как подол, идя по лужам, \

приподнимала тень свою…»

Александр Заяц занимался проблемой авторства «Тихого Дона» и скопил колоссальное количество материалов по Крюкову и другим возможным претендентам на написание этого романа.

 

Так вот, возвращаясь к Сашиным стихам. Как-то мы сидели у меня дома, пили вино, читали по кругу стихи, и Володя Дроздов, отличавшийся тонким поэтическим вкусом и резким характером (особенно в связи с приёмом алкоголя), вдруг сказал после Сашиного чтения –«Что это за кошачье мяуканье!». Мне было неудобно, но Саша не смутился и стал спокойно выспрашивать у Володи, что же именно ему не нравится.

Мне кажется, что Володя, любивший и ценивший точность деталей и упругость стиха, замешанную на конкретике, не принимал расплывчатую Сашину образность.

 

Я показал стихи Саши Лидии Корнеевне Чуковской, с которой был в хорошей и тесной дружбе. Она увидела в них некоторое «обещание», но тоже нашла отсутствие жизненного опыта и неконкретность описаний. Она советовала мне взять его с собой в какую-нибудь археологическую экспедицию, чтобы он лучше узнал жизнь за пределами, как сказали бы сегодня, Садового кольца. (Вроде как Горький послал Бабеля в Конармию…)

Ну, что ж, дважды я договаривался о том, чтобы Сашу взяли вместе со мной в экспедицию, но оба раза что-то в последний момент мешало ему ехать.

Потом я понял, что он просто не хочет никуда ехать, а тем более работать. Когда Лидия Корнеевна нашла ему место - убирать снег в музее Толстого, он спросил у неё «А жену мою нельзя на это место устроить?»

(Чем-то это напомнило мне пассаж из Эфраима Севелы, когда отказник заявляет в ОВИРе –«Если вы меня не выпустите, я устрою на Красной площади самосожжение моей жены!»)

 

У меня есть сестра-близнец. Естественно, что на день рождения собиралось много гостей – её и мои друзья. Однажды на такой праздник приехал к нам Саша.. Мы попросили его помочь сделать бутерброды. На пятьдесят пятом бутерброде Саша от усталости упал и заснул. Он проснулся только на следующее утро.

 

Саша и Машенька жили весьма бедно. Помню, один из друзей, флейтист, который для заработка служил на чаеразвесочной фабрике, подарил им большой полиэтиленовый мешок с кремлёвской чайной смесью, украденной на этой фабрике. Несколько месяцев они питались этим чаем с хлебом.

Машенька шила, а Саша стоял у неё над душой, приговаривая «Машенька, шей быстрее. А то есть очень хочется…»

 

Их подкармливала Татьяна Леонова, я привозил иногда продукты, приезжая в командировку. Но Саша упорно не хотел идти работать. Однажды, под давлением Маши, он всё-таки устроился в булочную, но в первый же день сбежал с обеда, и больше не вернулся. Когда мы спросили его, почему он так поступил, он ответил «Они там матом ругаются!».

 

Я приезжал в Москву, останавливался у Саши, мы шли к Тане Дашевской. Тогда у неё часто бывал Юкка Маллинен, очень славный финский юноша, получивший после окончания университета годичный грант для изучения авангардной российской поэзии. Он сдружился со многими московскими авангардистами, и они полюбили его, в частности, за то, что он всегда мог достать в «Берёзке» дефицитный тогда алкоголь и импортные сигареты.

Мы с Юккой слушали, как Лёша Парщиков, в кожаном пиджаке, немного похожий на молодого Пушкина, развивал теории современного стихосложения и читал стихи.

 

«…В глобальных битвах победит Албания,

уйдя на дно иного мира,

усиливались колебания

через меня бегущего эфира.

В махровом рое умножения,

где нету изначального нуля,

на Каменном мосту открылась точка зрения, /

откуда я шагнул в купюру «три рубля»…

Сумрачный Иван Жданов, приехавший с Алтая, и работавший столяром в театре, после долгих уговоров, печально произносил казавшиеся мне тогда почему-то буддийскими стихи:

 

«… Плыли и мы в берегах, на которых стояли

сами когда-то, теперь вот и нас провожают,

смотрят глазами потока, теряя детали.

Лечит ли время всё то, что оно разрушает?

Что вспоминать о воде, протекающей мимо?

Нет у неё берегов для того, кто печален…»

Таня с наслаждением повторяла строчки Александра Ерёменко «…на Красной площади всего круглей земля, \ всего горизонтальней трасса БАМа…»

Абсолютно гениальный Александр Ерёменко пил больше, чем изрядно, но был неизменно остроумен и глубок. Мы обожали его «Дебильную девочку», «Штурм Зимнего», «Питер Брейгель», «Старая дева», грузинские стихи. Он любил сталкивать техногенные термины с лирическими, наполнял стихи скрытыми цитатами, добиваясь удивительных эффектов. Не могу удержаться, чтобы не процитировать несколько отрывков:

 

…» Гальванопластика лесов.

Размешан воздух на ионы.

И переделкинские склоны

смешны, как внутренность часов.

< ….>

Направо – белый лес, как бредень,

налево – блок могильных плит,

И воет пёс соседский Федин,

и, бедный, на ветвях сидит.

(«Переделкино»).

 

Или:

«Кочегар Афанасий Тюленин,

что напутал ты в древнем санскрите?

Ты вчера получил просветленье,

а сегодня попал в вытрезвитель.

Ты в иное вошёл измеренье,

только ноги не вытер».

Или:

«Ночь эта тёплая, как радиатор,

в ночи такие, такого масштаба,

я забываю, что я гениален,

лирика душит, как пьяная баба…».

Однажды он приехал к нам в Питер. Была зима, и он был одет в тёплый меховой полушубок. Володя Дроздов, Гек Комаров и я, сидели с ним, выпивали, слушали и читали стихи. Потом наше вино кончилось. Ерёменко вышел (дело было ночью, да ещё в горбачёвскую эпоху запрета на алкоголь), и через полчаса вернулся. Он уже был не в меховом полушубке, а в матросском бушлате, а с ним семь бутылок портвейна.

Дмитрий Александрович Пригов (его называли всегда только полным титулом) писал не отдельными стихами, а целыми книгами. Его стихи были неожиданны и провокативны.

Илья Кутик читал безумно длинные поэмы, которые я не мог дослушать и в панике хватался за стакан…

Таня повторяла полюбившиеся строки, радовалась поэтическим находкам. Она вообще, несмотря на присущую ей язвительность, очень тепло отзывалась о своих друзьях. Одна из любимых фраз была – «он невероятно талантлив!». Вообще, слово «невероятно» было в ходу у москвичей, у нас в Питере его употребляли значительно реже.

Я иногда думаю, что у Тани было много общего с Лилей Брик (в смысле чутья на гениальность!). И с мадам Рекамье!

 

Саша З. немного терялся на этом блистательном фоне, но когда мы возвращались на Ново-Басманную, читал мне стихи до глубокой ночи (забывая, что завтра мне рано вставать на работу). Он вообще не слишком считался с окружающими. Помню, Машенька рассказывала мне, что когда она болела и лежала с температурой 39, к Саше приходили поклонницы, и он принимал их в передней части комнаты, читая свои стихи и активно флиртуя…

Несмотря на то, что оба они кончили институт электросвязи, знания их были скорее теоретическими. Как-то я приехал в Москву, и застал их сидящими при свечах. Саша сказал, что когда включаешь свет, проводка начинает искрить, и они боятся пожара. И вот так они живут уже две недели. Пришлось выкрутить пробки, зачистить и заизолировать провода – благо у меня с собой была изолента.

 

Однажды мы отправились в гости к одной из Таниных знакомых, стюардессе. Я собирался потом ехать к Тане ночевать (у Саши 3. были гости из Киева) но у неё в это время разгорался бурный роман с её следующим мужем, Александром Сергиевским, и она была заинтересована в том, чтоб мы с её мужем, Славой, вернулись домой как можно позже. Мы сидели, болтали, выпивали, Саша читал свои стихи. С нами был ещё и адвокат Шехтель, давний поклонник хозяйки. Я очень устал в этот день, смертельно хотел спать, и набравшись наглости спросил у стюардессы: «Можно, я останусь у Вас ночевать?» «Пожалуйста», - ответила она. Я немедленно разделся, лёг на кровать, стоявшую в углу, и открыл привезённый с собой томик Томаса Манна.

Гости, несколько смущённые, посидели ещё немного и разошлись.

Адвокат Шехтель, донельзя разъярённый, звонил ночью Тане и кричал: «Кого ты к ней привела? Я за ней три года ухаживаю, и ничего, а это тип в первый же вечер лёг в её постель!!»

Стюардесса оказалась очень милой, я к ней не приставал, а она мне долго рассказывала, как она любит одного американского пилота, пила виски и плакала. Я её по-братски утешал.

На следующий день Таня спрашивала меня, заговорщицки подмигивая – Ну, как твои успехи? - Да, всё нормально, - отвечал я, - читал Томаса Манна.

Они со Славой не поверили мне, и потом «читать Томаса Манна» стало общеупотребительным эвфемизмом.

 

Тем временем в стране сгущались политические тучи. Случались обыски, за «чтение и распространение» самиздата могли посадить (и сажали) в тюрьму. «Тунеядцев», как это случилось с Иосифом Бродским, судили и отправляли в ссылку.

Саша привлекал к себе внимание органов. Он не работал, стихи у него случались вполне антисоветские, и я думаю, что при той системе осведомителей, которая пронизывала всё общество, в госбезопасности им заинтересовались. Какие-то глухие сведения просачивались с той стороны, навещал его участковый, справляясь о месте работы… Саша держался, но стал подумывать об отъезде

 

Я тогда посвятил ему стихи, в которых были следующие строчки:

«Газета лихой самобранкой

на скудном шатучем столе,

и строчка, как та самозванка,

кружит по московской земле.

Ах, мальчик за белой бумагой,

взгляни за окно – вот и снег.

Твердишь ты с отвагою флагу,

свистку, топору и ГУЛАГу

своё одинокое «нет»

< …>

Но мальчик по прежнему пишет

клонясь над шатучим столом

не видя берёз и не слыша

щелчка воронёных стволов

и неосмотрительно ищет

ещё не поруганных слов.

И вот, повисая над клеткой

упрёков, повесток и лет,

опять суетливо бормочет

своё еле слышное «нет»…».

Саша начал собирать документы на эмиграцию.

Конечно, Саша ставил под удар отца, у которого был допуск к секретной работе. Конечно, оставлять Машу в Москве - не самое удачное решение (двоих не выпускали, и они были вынуждены формально развестись). Конечно, неясно было, как он сможет там зарабатывать на жизнь, нужны ли будут там кому-нибудь его стихи…

Но Саша был уже одержим идеей отъезда –«увидеть Неаполитанский залив и умереть», как говаривал мой старый приятель и политзек Юрий Гендлер. Его ничто не могло остановить.

 

У меня хранится отъездная фотография – вот Саша, в меховой шапке, с усами и небольшой бородкой, держит под руку Машеньку. Рядом – родители. Саша смотрит слегка по- геройски – ведь он идёт в новую, неизвестную жизнь.

Саша оставил мне подборку своих стихов, я потом переплёл их в отдельную книгу. Уехал ли он от отчаянья и одиночества? Вот отрывок из «Баллады империи»:

«…Когда уязвлённая память считает

минувшие дни в ореоле дождя,

где ветер зовут, и грозы не бывает,

где плачут легко, и смеются, грустя,

я, брошенный в сумерки беглой графы,

газетных полос и повесток из ЖЭКа,

принявший по праву небрежной любви

весёлую долю чужого ночлега,

пришедший из детства под сень площадей

меж тайной строкой и мазком залихватским

полотен, с которых кумир стукачей

к нам тянет ладонь на вокзале финляндском,

твержу: как пустынно! Кого же мне звать?

отчаянье бито зимой одинокой…»

И всё-таки чудится мне за этим какая-то неверная интонация…

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.