Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Слезы капали






 

У Гены есть стихотворение:

Друзей теряют только раз

И, след теряя, не находят.

А человек гостит у вас,

Прощается и в ночь уходит.

А если он уходит днем,

Он все равно от вас уходит.

Давайте же его вернем,

Поговорим и стол накроем.

Весь дом вверх дном перевернем

И праздник для него устроим…

Когда мы снимали «Слезы капали», я попросил Канчели написать на эти стихи музыку: впервые (и единственный раз) в моем фильме музыка писалась для стихов, а не наоборот. Мне очень хотелось, чтобы эта песня прозвучала в память о Гене.

Записали аккомпанемент, пригласили певца. Мне все время казалось, что он поет не так, я стал поправлять, подсказывать.

– Пропой под фонограмму, – сказал Канчели. – Понятнее будет, как ты хочешь.

Я спел.

– Все, так и оставим, – сказал Канчели.

Я сильно сомневался. Но он дал послушать запись Юрию Башмету, Башмет позвонил мне:

– Канчели говорит, что вы хотите записать другого исполнителя. Не надо. Мне очень понравилось – это с настроением и очень эмоционально.

Очевидно, так получилось потому, что я, когда пел, представлял Гену, нашу последнюю встречу, листы со стихами на ступеньках и как он уходит в ночь… И ушел.

Когда записывали тот пробный вариант, приехали с телевидения брать интервью у Канчели. Заодно сняли и меня: как я пою в наушниках. А потом этот кадр показали в «Кинопанораме». И тут же раздался телефонный звонок из Ленинграда:

– Ты уже и запел? – спросил Конецкий. – Теперь тебе осталось только в балете поплясать.

А теперь и Виктора тоже нет.

" Люди покупают вещи готовыми в магазинах. Но ведь нет таких магазинов, где торговали бы друзьями, и поэтому люди больше не имеют друзей. Зорко одно лишь только сердце. Самого главного глазами не увидишь (Сент-Экзюпери, «Маленький принц».)

 

 

МАМА

В восьмидесятом году у меня была клиническая смерть. Я вроде бы умер, но мозг еще работал. И была такая тьма, что-то очень черное, как «Черный квадрат» Малевича. И из этой черноты появилась моя мама, сделала отрицательный жест рукой и исчезла. Она появилась такой, какой была перед смертью. Но я не хочу ее видеть такой. Я хочу увидеть маму, какой она жила в моей памяти… Но мама опять появилась такая же. И опять показывает жестом – «нет»… А потом услышал крик: «Он ожил! Он живой!» И я открыл глаза. Надо мной стоял мой друг и соратник Юра Кушнерев (он каким-то образом проник в операционную) и кричал:

– Я вам говорил – он не умрет! Говорил?!

Так что мне не удалось туда перешагнуть, наверное, еще не время было, – мама меня не пустила.

Мама родилась в Кутаиси в дворянской семье. Ее отец, мой дед Ивлиан Анджапаридзе, был нотариусом. В семье было два брата и две сестры. Мама была самая младшая.

Познакомились мои родители в Кутаиси. Отец учился в гимназии вместе со средним братом мамы Леваном. Они организовали в гимназии шахматный клуб, штаб которого был в комнате Левана. (У Ивлиана Анджапаридзе был двухэтажный дом.) И моя мама, которой тогда было восемь лет, вслепую, из другой комнаты, обыграла в шахматы всех членов клуба, в том числе и моего отца. Леван не вынес такого позора и хотел ее отлупить, но мой отец заступился.

Может быть, если бы мама хуже играла в шахматы, и меня бы не было.

Мама окончила в Кутаиси гимназию святой Нины, потом Тбилисский университет, потом вышла замуж за отца. Я родился в Тбилиси в 1930 году. Когда мне было четыре месяца, мама повезла меня к отцу на Сахалин, – отец прокладывал там железную дорогу. А в 1932 году мы переехали в Москву. Отец работал на Метрострое, а мама служила в Наркомате легкой промышленности экономистом, потом перешла в кино: помощником режиссера, ассистентом, вторым режиссером, режиссером-постановщиком. Когда меня взяли в штат «Мосфильма» режиссером, мама ушла на пенсию. Из-за меня. У нее были плохие отношения с директором студии, и она боялась, что это повлияет на мою карьеру. Ей было пятьдесят семь лет, и тогда я ду-

мал – она уже пожилая, устала работать. А сейчас, когда я намного старше, чем она была тогда, и все еще рвусь работать, я понимаю, какая это была с ее стороны жертва.

Мама очень вкусно готовила, знала литературу, математику, французский, чинила в доме все электроприборы, не пропускала ни одной литературной новинки, ни одной выставки… Работала много – считалась лучшим вторым режиссером «Мосфильма», а у нас почти каждый вечер были гости, и в доме всегда было чисто и уютно. И мы с отцом были ухожены.

Мама все успевала – спокойно, без суеты, в хорошем настроении.

И мама, и отец зарабатывали прилично, но вещами не увлекались, деньги тратили. И помогали многим. Когда мамы не стало, оказалось, что у нее драгоценностей – одно серебряное кольцо (сейчас это кольцо носит моя жена Галя как обручальное).

И еще: у мамы была поразительная способность общения. У нее было много друзей, она была другом и моим друзьям, и моим детям. С моей дочерью Ланочкой они разговаривали часами, причем им обеим было очень интересно.

Когда меня стали посылать на фестивали за границу, я считал маму уже пожилой. И привозил ей подарки «по возрасту»: темный платок, теплые тапочки… А как-то раз в Стокгольме я попросил жену представителя Совэкспортфильма купить для моей мамы подарок (я был там один день, и у меня просто не было времени ходить по магазинам). Она купила матерчатые летние туфли, ярко-красные. Я огорчился – зачем маме ярко-красные? Но делать нечего, другого подарка не было… Как же она обрадовалась! Надела туфли и долго разглядывала себя в них перед зеркалом. И я по-

нял – женщины всегда женщины, они не делятся на старых и молодых.

Последние годы мама по вечерам сидела на кухне, курила и раскладывала карточный пасьянс. Кухонное окно выходило во двор, и я, гуляя перед сном с собакой, поглядывал на светящийся прямоугольник на пятом этаже.

Наверное, самое дорогое мое воспоминание – то светящееся кухонное окно, за которым – мама.

 

ВЕРИКО

 

Если уж я начал рассказывать о маме, то должен рассказать и о Верико – в моем сознании они неразлучны. Верико, – по существу, моя вторая мать.

В семнадцать лет, окончив гимназию святой Нины в Кутаиси, Верико, не спросив ни у кого разрешения, уехала в Москву, прошла актерский конкурс, и ее взяли в Театр Революции к Охлопкову. Через два года вернулась в Тбилиси и стала ведущей актрисой в театре знаменитого грузинского режиссера Константина Марджанишвили.

Из рассказов Михаила Чиаурели. Верико не была красавицей, но в ней было столько шарма, что мужчины сходили с ума. Поклонников у нее было очень много, но полюбила она молодого скульптора, обаятельного красавца Михаила Чиаурели. И он в нее влюбился и оставил ради нее жену и ребенка. Отец Михаила Эдишер, тбилисский зеленщик, долго не мог простить за это сына. А о Верико он даже слышать не хотел: «Чтобы я никогда в глаза не видел эту шлюху!»

Чиаурели послали на стажировку в Германию. Верико поехала с ним. Из Германии Верико вернулась раньше мужа. Чиаурели купил в Германии подарки родителям и попросил Верико отнести эти подарки его отцу: «Когда он тебя увидит, он меня простит. Вкус у него есть».

Верико надела самое скромное платье, туфли без каблуков, гладко причесалась, на голову накинула платок и пошла к свекру.

Старый Эдишер – в шлепанцах, в сатиновых брюках, заправленных в шерстяные носки и в рубашке навыпуск – сидел в тбилисском дворике на ступеньках веранды первого этажа и перебирал четки. Верико подошла и поставила перед ним кожаный саквояж с подарками.

– Здравствуйте, батоно Эдишер. Это вам ваш сын Миша прислал из Германии.

– Спасибо. А ты кто?

– Я та самая Верико, батоно Эдишер.

Эдишер внимательно оглядел Верико.

– Да… – он тяжело вздохнул. – Теперь я понимаю Мишу. Ты такая красивая, такая хорошая… Разве можно в тебя не влюбиться?

Верико засмущалась и, чтобы поменять тему, сказала:

– Батоно Эдишер, здесь вот Миша вам кое-что купил и для мамы – очень красивую шаль.

– Да? Спасибо, милая. Сейчас мы ее позовем… Соня! Соня!

– Что хочешь? – с веранды третьего этажа выглянула мать Чиаурели.

– Иди сюда! Мишина блядь приехала!

…Верико гордилась вся Грузия. Она была величественной и мудрой, как царица. Когда Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев посетил Грузию, встречать его просили Верико.

Но она была и другой. Простой и заботливой. Если я приходил, а Верико была дома одна, она накрывала на стол, ставила тарелки, несла суп… Мне даже хлеб нарезать не давала:

– Сиди. Я женщина.

Заботилась она обо мне как мать. После желчного перитонита мне была прописана строгая диета. Но когда я приезжал в Тбилиси, то, естественно, меня все время приглашали в гости. Только просили: «Пусть Верико ничего не знает!» Верико боялись: она очень за мной следила и виновникам нарушения моей диеты выдавала по полной программе: «Гиечка легкомысленный, но вы-то должны понимать, что ему кутить вредно!»

(Гиечкой меня звали мама и Верико. А потом – Софико. А сейчас – внук Петя: он называет кафе-мороженое, куда я его вожу, «Гиечкин ресторан».)

…Верико было под девяносто, но она все еще играла на сцене. Правда, редко. Я прилетел в Тбилиси как раз в день, когда был спектакль Верико. Вечером пошел в театр. Прошел через служебный вход. В проходе перед актерскими комнатами меня остановили и показали на невысокого с седыми усиками старичка в широкополой шляпе: «Это твой дядя из Америки». Какой дядя из Америки? У меня родственников за границей нет!

Оказалось, были. Муж одной из бабушкиных сестер, генерал Сокольский, после революции оказался в Америке вместе с сыном Алексом. Алекс там обосновался, стал американцем и сейчас, через семьдесят с лишним лет приехал в СССР в качестве туриста. С супругой. В самолете, когда летел из Москвы в Тбилиси, рассказал соседу по креслу, грузину, что родился в Грузии и раньше жил в Кутаиси, там даже родственники какие-то остались, Анджапаридзе. Грузин спросил, не родственница ли ему актриса Верико Анджапаридзе? Она тоже из Кутаиси.

– А сколько ей лет?

– Да столько примерно, сколько и вам.

– Быть может, это Верочка, моя кузина. А ее можно найти?

– Можно. Выйдете из самолета и спросите кого угодно, вам любой скажет.

Устроившись в гостинице, Алекс позвонил Верико. Верико сказала, что, конечно, помнит его, но прямо сейчас принять не может: готовится к спектаклю. Пригласила его на спектакль, билет пообещала прислать в гостиницу: «А после спектакля мы поедем ко мне, поужинаем, поговорим…»

И вот Алекс – типичный американец – стоит возле прохода из артистической на сцену и ждет, когда появится Верико. С ним жена – высокая, спортивная американка лет под восемьдесят. (Американки всегда выглядят моложе своих лет.) Сначала в проходе появилась молодая актриса.

– Это Верочка? – спросил Алекс.

– Нет.

Вышла костюмерша среднего возраста.

– Это?

– Нет.

Потом вышла Верико. Идет, ни на кого не смотрит – в образе.

– Вот Верико.

– Верочка! – закричал Алекс. – Верочка, это я!

– Здравствуй, Саша. Я вижу… – не останавливаясь, проговорила Верико. – Потом, потом…

– Верочка, мне прислали билеты, спасибо! Сколько я должен?

– Не говори глупости, Саша…

– Нет, ты скажи, сколько? У меня есть русские деньги!

– Засунь их себе в жопу, – не выходя из образа, сказала Верико и прошла на сцену.

Алекс захохотал. Перевел жене – та тоже заржала.

– Она и в детстве такая же остроумная была, – радостно объяснил Алекс окружающим.

…А после спектакля Верико устроила банкет, и они с кузеном до утра вспоминали детство…

Между прочим. Раз уж вспомнил про Алекса, не могу не рассказать и про Гамлета. Года за два до войны в Марджановском театре, в финальном акте спектакля «Дама с камелиями», когда Маргарита Готье произносила свой предсмертный монолог, вдруг раздалось громкое: «Ы-ы… Ы-ы…»

Верико – она играла Маргариту – глянула в зал и еле удержалась, чтобы не рассмеяться.

В пятом ряду партера басом рыдал пятидесятилетний толстый милиционер. (Это был младший сержант милиции Гамлет Мамия, тот самый, который потом подарил барана. Билет в театр ему дал кто-то, кто сам не смог пойти.)

С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля «Дамы с камелиями» и каждый раз в финальной сцене громко рыдал. И Верико еле удерживалась от смеха. Когда Гамлет заревел в пятый раз, Верико попросила администратора театра объяснить этому обормоту, что так громко переживать во время спектакля нельзя.

– Не могу не плакать, – сказал Гамлет администратору, когда тот нашел его после спектакля. – Женщину очень жалко.

– Тогда вообще не приходи. Ты своим ревом мешаешь актрисе играть. Понял?

– Понял.

Перед началом следующего спектакля администратор доложил Верико, что все в порядке – обормота в театре нет. Но в последнем акте откуда-то сверху опять донеслось знакомое: Ы-ы… Ы-ы…"

Это младший сержант милиции Гамлет Мамия, чтобы не мешать Верико, купил билет на галерку в самый последний ряд.

– Бог с ним, – решила Верико и велела выдавать ему контрамарки. Она была актрисой, и рыдания Гамлета были ей все-таки приятны. С тех пор Гамлет не пропускал ни одного спектакля с участием Верико. И каждый раз рыдал…

Мама и Верико были очень дружны и скучали друг без друга. Часто разговаривали по телефону, писали письма, и мама каждый год обязательно ездила в Тбилиси повидаться с сестрой.

Первого мая восьмидесятого года мне позвонила Верико: «Гия, прилетай. Меричка заболела». Я успел на последний самолет, прилетел в Тбилиси, мама в больнице – инсульт. И, пока она болела, я на каждые выходные летал в Тбилиси (совсем там остаться не мог, монтировал картину в Москве). Когда болеют близкие, всегда кажется – есть лекарство, которое может помочь, и я доставал и привозил импортные лекарства.

В тот раз я привез американское. Поднялся к маме в палату, а там, как всегда, сидят Верико (она приходила каждый день) и медсестра Тамара (я ее привез из Москвы, и она неотлучно дежурила при маме, даже в город ни разу не вышла).

– Вот, мама, новое лекарство. Теперь ты поправишься.

– Зачем? – после инсульта мама говорила плохо, с трудом можно было разобрать слова. – Я уже старая, дайте мне умереть.

Маме тогда было семьдесят шесть.

– Какая ты старая? Вот посмотри на свою сестру. Она старше тебя на четыре года, а каждый день к тебе приходит, приносит еду, фрукты, – сама тащит, пешком, в гору. А вечером еще в театре играет. И еще на всех орет.

– На семь, – говорит мама.

– Что на семь?

– Старше.

– На четыре, – говорит Верико.

– На семь.

– На четыре!

– На семь…

– Дура! – закричала Верико. – С детства была дурой, так и осталась!

И выбежала из палаты.

А через пять минут вернулась и стала кормить маму с ложечки.

Потом я выяснил, что Верико действительно убавила себе в паспорте три года. Женщина…

Между прочим. Когда моей дочке Ланочке было пять лет, я повел ее в зоопарк. Посмотрели мы птиц, слонов, обезьян. А к хищникам я решил ее не водить: маленькая девочка, еще испугается.

– А почему вон туда не идем? – спросила Ланочка. – Мы там не были.

– Там львы, тигры, волки, – сказал я. – Да ну их, они злые.

– Нет, пойдем. Пусть они тоже на меня посмотрят.

Она пришла не на зверей смотреть, а себя им показать. Женщина – в любом возрасте женщина.

После смерти мамы Верико часто говорила:

– Господи, как мне надоело жить! Как надоело стареть! Когда Бог меня заберет? Умирать надо вовремя.

Я лежал в Москве в больнице с язвой желудка, когда Галя принесла мне письмо от Верико, которое кончалось так: «Если бы ты знал, Гиечка, как мне хочется жить!»

И буквально через час нам позвонили: Верико умерла!

…Верико Анджапаридзе хоронили даже с большими почестями, чем итальянцы Анну Маньяни. Гроб несли на руках из театра через весь Тбилиси. На улицах стояли сотни и сотни тысяч людей – и все аплодировали. И дорога до кладбища – двенадцать километров – была усыпана цветами. А из репродукторов – их установили через каждые сто метров – звучал родной голос Верико. Она читала монологи, стихи…

Став режиссером, я уже не останавливался у Верико – жил в гостинице. Но из аэропорта я обязательно сначала заезжал к Верико.

Когда я после ее смерти первый раз прилетел в Тбилиси, я по привычке сказал: «К Верико». Друзья повезли меня на кладбище…

 

ОТЕЦ

 

Отец мой родился в семье крестьянина Дмитрия Данелия. Всего детей в семье было пятеро – три брата и две сестры. Дмитрий Данелия накопил денег и дал образование старшему сыну Илико, который окончил Петербургский университет и стал директором реального училища в Махачкале. Илико накопил денег и дал образование среднему брату, Шалико, который окончил Московский университет и стал революционером (его расстреляли коллеги революционеры еще до тридцать седьмого года).

Дмитрий Данелия умер, когда моему отцу было два года. И его воспитывал старший брат Илья. Мой отец учился в реальном училище в Махачкале, в гимназии в Кутаиси, потом окончил железнодорожный институт в Москве. После института отец проводил железную дорогу на Сахалине, а с 1932 года работал в Москве на Метрострое.

Мне пятнадцать лет. Телеграмма из Тбилиси в Москву: «Дорогой папа, потерял карманные деньги. Целую, Гия». Телеграмма из Москвы в Тбилиси: «Зашей карман. Папа».

Отец был человеком сдержанным, самое большое проявление нежности по отношению ко мне – он один раз похлопал меня по плечу. Хотя очень любил.

В Москве сначала мы жили в бараке, а потом нам дали три комнаты в шестикомнатной квартире в доме метростроевцев на шестом этаже (метростроев-

цы – народ привилегированный, и поэтому мы жили так шикарно). В сорок первом во время бомбежек отец в бомбоубежище – в подвал – никогда не спускался. Зато Наташа, наша домработница, спускалась туда при каждой воздушной тревоге и все время прихватывала единственную нашу ценность – новые ботинки отца с рантом, сшитые на заказ. Отец очень ими гордился и берег их. А потом отец отправил Наташу в Тбилиси. После того как она уехала, ему самому было некогда отоваривать карточки и он питался в основном манной кашей с аджикой.

Летом сорок третьего мы с мамой вернулись из Тбилиси в Москву. Ехали на поезде восемь суток, через всю страну. Разрушенные города, беспризорники, инвалиды. Вагоны забиты, в купе по пятнадцать человек, едут в тамбурах, на крыше… А мне всю дорогу хотелось всем рассказать, что мой отец получил орден Боевого Красного Знамени и орден Красной Звезды, но я сдерживался. (В начале войны орденоносцев было немного и список награжденных печатался в газете «Правда».) Вот он встретит нас на вокзале – в галифе, в сапогах, с орденами на гимнастерке, – и все сами увидят. На подъездах к Москве поезд бесконечно останавливался, и я уже изнывал от ожидания… Наконец, перрон Курского вокзала… Мы вышли – отца нет. Вынесли вещи – отца нет. Все уже разошлись – а мы стоим, отца нет. Наконец я увидел – он бежит по перрону, в больничной пижаме не по размеру, с подвернутыми рукавами и брюками, худой, небритый.

Чтобы нас встретить, он сбежал из больницы. Оказывается, месяц назад у папы пошла горлом кровь и его уложили в больницу. (То, что у отца туберкулез, мне еще в Тбилиси по секрету сообщил мой двоюродный брат Рамаз. «Слава богу, что не чахотка», – сказал я.)

Когда мы уходили с вокзала, его – орденоносца! – задержали на КПП (у отца не было документов). И выпустили только после звонка из Метростроя. В больницу тогда отец так и не вернулся, вышел на работу. «Война кончится, потом долечусь!» Работал по шестнадцать часов под землей, курил по две пачки в день, и ко Дню Победы туберкулез прошел сам собой.

В сорок пятом как-то пришел отец вечером с работы с каким-то свертком. Зашел в спальню и вышел в форме – темно-синий китель, серебряные погоны; выпятил грудь и подбоченился.

– Это что? – спросила мама.

– А то, что ты теперь генеральша, а шкет (так он меня называл) – генеральский сынок.

(К концу войны, когда для железнодорожников ввели звания, отец стал генерал-директором третьего ранга. Генерал-майор.)

Мне, конечно, было приятно, что папаша – генерал, но в школе об этом не распространялся, потому что называться генеральским сынком я не хотел. Мне было неловко: почти у всех моих приятелей отцы погибли на фронте.

Отцу пришла повестка – вызов в военкомат. Отец поехал туда с работы (а на работу он обязан был ходить в форме) и сел в очередь. А генералы тогда были большой редкостью: генерал-майоров было раз в пятьдесят меньше, чем сейчас генерал-полковников. Кто-то сразу доложил военкому, что в очереди в коридоре сидит генерал. Тот выскочил из кабинета, вытянулся перед отцом:

– Здравия желаю, товарищ генерал!

Отец тоже встал:

– Рядовой необученный Данелия по вашему вызову явился! – и отдал ему повестку.

Был еще такой случай. В сорок пятом году пошли мы с отцом в Сандуновскую баню. Ходили мы туда каждую субботу, – еще до войны, с тех пор, как мне исполнилось пять лет, отец брал меня с собой. Я очень любил ходить с отцом в баню: там был бассейн, там можно было плавать (в этом бассейне отец и научил меня плавать, когда мне было пять лет). Перед бассейном отец всегда мылся у одного и того же банщика, Федора. «Кто сам моется, у того кожа не дышит, – говорил он. – Только банщик может открыть поры, чтобы кожа дышала».

И вот в тот раз отец только лег на лавку к Федору, – подошел невысокий упитанный человек, лет сорока и попросил отца освободить место, потому что имеет право мыться без очереди, ибо он генерал.

Когда он сказал, что он генерал, я почему-то сразу посмотрел на его пипиську. И банщик Федор тоже посмотрел на его пипиську. И отец…

– Товарищ, вы подождите немного, лег же уже человек! – сказал Федор.

– Что значит «лег»? Ты обязан сначала обслужить генерала! Правила надо соблюдать!

– А откуда мне знать, что вы генерал? На вас не написано.

– Потому что я тебе это сказал!

– А сейчас вот и этот товарищ скажет, что и он генерал, – Федор показал на от-

ца. – И как я проверю, кто из вас врет?

– Хорошо, – процедил упитанный и ушел.

– Генералы! – сердито ворчал Федор, натирая отца. – Правильно Ленин сделал, что шпокнул их всех. Нет, новые появились! Я бы их на Лобное место – и розгами, розгами!

И тут банщик вдруг замолчал и перестал тереть отца: между лавок, шлепая босыми ногами по мокрому кафельному полу, шел человек в генеральском кителе с орденами, надетом на голое тело.

И тут все перестали мыться и молча смотрели на это явление. И опять я заметил, что все внимание почему-то концентрировалось на его пипиське. Ну, пиписька как пиписька, ничего особенного. У отца и боевых орденов больше, и…

– Пошли в душ, шкет, – сказал отец и слез с лавки.

В душевой я спросил:

– Пап, а почему ты не сказал, что ты тоже генерал?

– Перед Федором неудобно. Подумал бы, что я такой же мудак.

В один январский день пятьдесят четвертого года отец, как всегда, вернулся с работы в девять. Поужинал, но не стал, как обычно, читать книжку в кресле, а позвал меня помочь ему обмерить стену в кабинете.

– Зачем? – спросила мама.

– Буду делать книжные полки.

– Сам?

– Сам. Время у меня теперь есть. Меня уволили.

Месяца за два до этого было ЧП. Метростроевцы, которые вели проходку под фабрикой «Красный Октябрь», нарвались на карст. Нужно было срочно принимать меры, чтобы корпуса не ушли в землю. Спасательными работами руководил отец (он тогда был уже главным инженером Метростроя). На место происшествия прибыл Председатель Совета Министров Алексей Николаевич Косыгин со свитой. Косыгин огляделся и тоже стал руководить. Рабочие начали путаться в приказах. Положение было критическим, дорога была каждая минута, и отец заорал на Косыгина, чтобы тот замолчал и не мешал работать. Все обомлели.

– Да что вы себе позволяете? – накинулся на отца заместитель Косыгина. – Да вы знаете, с кем вы разговариваете!

Но Косыгин за отца заступился:

– Товарищ прав. Командовать должен кто-то один.

«Красный Октябрь» спасли, Косыгин на отца зла не держал, но начальство отцу это запомнило. И при первом удобном случае (на какой-то стройке пьяный рабочий упал с лесов) его обвинили в том, что в его ведомстве плохо налажена техника безопасности, и отправили на пенсию. (Как шахтеру, ему полагалась пенсия с пятидесяти лет.)

И теперь у отца появилось много свободного времени, и он с утра до ночи пилил и строгал доски – сооружал книжные полки во всю стену.

Отца приглашали на работу в другие ведомства. Но он отказывался:

– Замом не пойду. Или рабочим, или начальником, – и продолжал делать полки.

Через полгода родное Министерство транспортного строительства назначило отца в «почтовый ящик» – начальником закрытой стройки. И полки он теперь доделывал вечером, после работы.

Когда он вышел на пенсию уже окончательно, он часто слушал по «Спидоле» «Голос Америки». И возмущался:

– Вот врут!

– А зачем ты слушаешь, если врут? – говорила мама. – Просто ты понимаешь, что они говорят правду, но боишься сам себе в этом признаться.

И они начинали ругаться.

Отец искренне верил в социализм. Он возмущался тем, что происходит в стране, но списывал это на ошибки, на людей, на бюрократизм, а не на строй. Он считал, что справедливее общественного устройства, чем социализм, человечество не придумало, надо только, чтобы все жили сознательно. И сам старался так жить.

После войны правительство выделило генералам участки и деньги на строительство дач. Дали и отцу. Отец и мама всегда мечтали о даче. И мы всей семьей – мама, папа, Наташа, я и собака Булька – каждый вечер сидели и проектировали дачу. (Помню, я себе «выбил» мезонин с балкончиком.) Спроектировали и начали строить. В выходные дни мы всей семьей ездили на стройку будущей дачи. Отец вкалывал вместе с рабочими и меня заставлял. Мама и Наташа ходили по участку, планировали, где что лучше сажать, а Булька резвился на травке и задирал на березки ногу. Денег не хватило, отец залез в долги, продал даже свои ботинки с рантом. А потом в газете написали, что было бы справедливо, если бы генералы отдали свои дачи детским садам. И отец решил дачу сдать.

– Конечно, отдай, – согласилась мама. – А то будешь потом всю жизнь переживать. – А мне сказала: – Я думаю, наш генерал будет единственным, кто это сделает.

И она не ошиблась. Потом на той даче жил другой генерал, а у отца остались только долги.

Когда похоронили маму, отец попросил меня пойти к директору кладбища и попросить, чтобы ему оставили место рядом с Меричкой.

– Они не оставляют. Они подряд хоронят.

– Пойди и скажи.

Отца я слушался. Всегда. И поехал. Директор кладбища сказал, чтобы мы не беспокоились, могила на два захоронения. Я вернулся и сказал отцу, что могила двойная. Если он раньше умрет, его там похоронят рядом с мамой, а если я – меня.

– Нет, – сказал отец. – Ты у нас знаменитость, тебе другое место найдут, где-нибудь неподалеку. А меня уже забыли.

Проект памятника сделал мой друг, архитектор Вахтанг Абрамашвили. Гранитные плиты, а между ними – газон в виде креста.

– Это что, крест? – спросил отец. Он был убежденным атеистом.

– Нет, папа, газон. Чтобы могила дышала.

Пока памятник делали, и отца не стало. Он был не прав – его не забыли. На похоронах было очень много народу: метростроевцы, и те, кто работал с ним в «почтовом ящике», и высокое начальство… Недавно я встретил бывшего заместителя отца, и он сказал, что отца вспоминают и сейчас. Рабочие его уважали и любили.

Гранит для памятника метростроевцы привезли из Кутаиси. И теперь на могиле мамы и отца стоит памятник из камня, добытого в том городе, где они познакомились.

А неподалеку похоронили не меня, а моего сына Колю.

Я прекрасно это начал.

Я шикарно это кончу.

Для других себя растрачу.

Для себя себя закончу.

Драгоценностей раздачу

Мне блестящий напророчил.

Я прекрасно это начал

И раздачу не закончил.

Для себя себя растратил.

Для других себя закончил.

(Стихи Николая Данелия)

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.