Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Ведь имя Лавра и Георгия 4 страница






Я пошел к своим раненым, чтоб собираться в цер­ковь: сегодня Великий Четверг.

И эту сельскую церковь, как всякую, обняла сплош­ная заросль сирени и жасмина. Ночь весенне-синяя, благоуханная. Из церкви нежными звуками выплывает великопостное пение «Разбойника благоразумного...», замирая в воздухе, напоенном сиренью.

После службы, дрожа в сельском мраке, уплывают желтые языки свечей от двенадцати евангелий; в сле­пых оконцах вздрагивает их свет, а где-то в далеких степях вздыхает артиллерия, это бьются казаки с крас­ными.

— Тут, в церкви, служба идет, а на площади на виселицах какие-то повешенные качаются, — говорит кто-то в темноте.

XVI

Степь, степь, без конца, без краю, зелена ее самая далекая даль, только кое-где кровяными пятнами алеют воронцы, дикие степные тюльпаны. От станицы до ста­ницы мы трясемся на подводах, мы вернулись на Дон.

Сколько дней, недель я не слезал с этой казачьей теле­ги? Еду, глядя то в знакомую голубь неба, то на тучи, то на зелень степи, то сплю под ветром в темноте ночи. Едучи, вспоминаю Пензу, которая летом всегда пахла известью и пылью. Вспоминаю из детства, как я, вось­милетний, иду по Московской с матерью, мать в кара­кулевой кофте, на морозе легко и приятно пахнущей какими-то тонкими духами. На углу она покупает у крикливого газетчика листок и, читая его, вдруг плачет, рассказывая со слезами о гибели русской эскадры в Ти­хом океане; и мне тоже необычно страшно от этой гибели людей в каком-то далеком океане. Пенза, мать, как всё это далеко. Жива ли она? — думаю я. Потом я вспоминаю Москву, как на Пасху студентами, целым скопом, ходили к светлой заутрени в Кремль и на крем­левском дворе, под гул пушек, под перезвон колоколов христосывались с кем попало; вспоминаю свою невесту, Олечку Новохацкую, как иду с ней по Тверской и у нее такие золотые и такие кудрявые волосы, что глядя на нее, прохожие останавливаются, а она, стесняясь, смеется и светлые глаза ее становятся и веселыми и застенчивыми. В революцию я потерял и ее, она бежа­ла из Москвы с семьей куда-то в Закавказье, к грани­цам Персии. Всё это сейчас в степи кажется утонувшим. Так мы и трясемся, шесть раненых корниловцев, на подводе в общем движении степного лазарета; каждый думает о своем. Я думаю и о том, что эта гражданская война мне ненужна, что мое участие в ней бессмыслен­но, что приехав в Новочеркасск, я уйду из армии. И я вспоминаю, как мы ночевали в станице Плотской, в убогой хате иногороднего столяра. С враждебным, на­глухо закрытым лицом он, недоверчиво усмехаясь, спро­сил меня: «Ну, а скажите вот, за что вы воюете?». — «За Учредительное Собрание», ответил я и, чтобы пояс­нить ему, говорю: «оно было выбрано всем народом, большевики разогнали его, силой захватили власть, вот я и воюю против них, потому что думаю, что только народом избранное Учредительное Собрание даст рус­ским людям свободу и спокойную трудовую жизнь». Но столяр еще недоверчивей усмехается. «Ну, конечно, вы образованный... оно вам может и понятно. А вот скажите, именье-то у вас есть?» — «Есть... было...», го­ворю. И столяр вдруг хохочет, смехом показывая, что выиграл спор. Также как фронтовые солдаты, он ис­кренне не в состоянии поверить, что именья для меня не существует, что у меня есть большие богатства; у меня есть русская культура, есть Пушкин; и в эти степи я пришел защищать их. Но ведь и гвардии-полковник Пронский, также как иногородний столяр, этого не по­нимает; он, действительно, здесь защищает «именья». И в донских и кубанских степях мне «с моим Пушки­ным» нет места меж смертельно схватившимися конно­гвардейцами и столярами.

Мимо наших подвод уходят станицы Егорлыцкая, Мечетинская, Кагальницкая, Хомутовская. В Манычской всех раненых перегружают на пароход и теперь, в пред­чувствии близкого отдыха, мы, радостные, плывем по желто-илистому Манычу. Ни свиста осколков шрапне­лей, ни завываний гранат, ни пулеметного тявканья, всё это вместе с трупами товарищей осталось в степях. Раненые лежат на палубе и только теперь видно до чего измучены бледные лица, устали глаза; вместо обуви ноги обмотаны тряпками, шинели изорваны, простре­ляны. Пароход выпускает сизый крутящийся дым; сире­на длительно замирает на водном просторе.

Мы выплыли из Маныча в светлосеребряный Дон, мощным разливом затопивший луга и леса. Водный простор Дона так велик, что не окинешь глазом. Па­роход проплывает мимо древней казачьей столицы, Старочеркасской, где хранятся цепи Степана Разина и живет история казачьих смут. Но вдруг у борта кто-то вскрикнул:

— Господа, немцы!

На легких волнах Дона качается лодка. За веслами сидят немцы в стальных касках, а на руле барышня в чем-то кисейном, белом. Стало-быть, эти каски, под­таскивавшие к окопам «Русский вестник», дошли-таки до Дона?

— Это что ж, союзники или победители? — ус­мехается шесть раз раненый в войну с Германией, за­росший грязной бородой капитан.

— А баба-то! Смеется еще, а?

Вдали на горе золотом горит Новочеркасский со­бор. Вшивые, голодные, оборванные, грязные, безрукие, хромые раненые уже сходят по сходням на берег; это Аксай. У пристани откормленный немецкий лейтенант, с моноклем в глазу, отдает какие-то приказания своим солдатам, стоящим с деревянно-откинутыми назад ру­ками. Поодаль кучкой стоит много немцев-солдат и, показывая на нас, все чему-то смеются. Что ж, есть над чем и посмеяться.

Идущие по берегу русские прохожие тоже останав­ливаются перед нами с удивлением. Лабазник с лосня­щимся из-под картуза лицом плаксивого жулика, по­дойдя ко мне, осторожно спрашивает:

— Откеля будете? Кто такие?

— Корниловцы, из похода вернулись.

— Аааа, — безразлично-успокоенно тянет лабаз­ник, словно: «ну, это, мол, нам мало интересно», и спокойно ускоряет шаг.

XVII

Здесь в Новочеркасске недавно еще застрелился атаман Каледин и ворвавшиеся в атаманский дворец казаки, во главе с Голубовым и Подтелковым, зверски убили заместившего его атамана Назарова. Из госпи­талей красные выбрасывали тогда в окна белых раненых, добивая на мостовой штыками и прикладами. По­том, восстав против красных, казаки убили Голубова и Подтелкова, а оставшихся в городе красных раненых так же добивали на тех же мостовых. Много крови пролито в Новочеркасске. Но когда мы опять вошли в эту прекрасную донскую столицу, ничто, казалось, в ней и не менялось. Так же мелькают красные лампасы, околыши, чикчиры, шпоры, волнуются в ветре батисто­вые женские платья, стучат острые французские каб­луки, блестят начищенные офицерские голенища, золо­тятся погоны. Только мы, вернувшиеся из похода, по­хожие на нищих корниловцы, нарушаем картину этой легкой городской жизни. Но я и не обращаю внимания на вопросительные взгляды и удивление останавливаю­щихся перед нами горожан. Я сейчас счастливее всей этой толпы. Толпа не понимает ведь, какая эта ра­дость, после всего пережитого, идти и вдыхать запах освеженных дождем тополей, видеть голубые лужи или вдруг услышать откуда-то вырвавшуюся музыку рояля.

XVIII

Когда по морю поползли полосы холодного рассве­та, стоявший на корме капитан Белов закричал: «Гос­пода, это Керчь! Ей-Богу! И мы, кажется, пролетели прямо по минным полям!». Выбрав якорь, катер тро­нулся к Керченской пристани. Несмотря на ранний час, на пристани у сходен беглецы увидели бритого чело­века с тяжелым животом, одетого в чесучевый пиджак и в пробковый шлем «здравствуйте-прощайте»; это был немец из комендатуры. На чистом русском языке он потребовал предъявить документы. И вместе с ощуще­нием большого счастья, что, рискуя жизнью, всё-таки ушли от красных, в душе матери дрогнуло чувство уни­жения.

— Да-с, тело-то радуется, а душа-то болит, — уходя с пристани, кивнув в сторону немца, проговорил кавалерийский генерал, которому теперь уже не нужно было ни от кого скрываться.

На улице у пристани простонародная толпа; из нее кричат:

— Ну, как там в Новороссийске-то?

— Плохо в Новороссийске, — бросает Белов.

— Плохо? Тебе тут, под немцем хорошо! И где-то в душе рождается зависть к чувствам простонародной рабочей толпы, могущей пришедших в Россию немцев только ненавидеть. Но от перенесенного путешествия, волнений, недоедания, качки, мать до того слаба, что еле дошла до первой гостиницы, легла и заснула.

XIX

В лазарете на окраине города, в старом липовом саду я и брат лежим в синеполосатых халатах. Какие-то газетчики пишут в ростовских газетах о нас, как о «героях духа», «титанах воли», «о безумстве храбрых», о «горсти горящих любовью к родине», а в лазарете нет ни одеял, ни простынь, ни белья, вместо хлеба за обе­дом нам подают на блюде хлебные крошки и по пущен­ному подписному листу ростовское купечество собрало для нас... 476 рублей.

Сюда в сад всё чаще приходят взволнованные женщины; это матери, жены, невесты, сестры; они ищут женихов, братьев, мужей, сыновей. Одни находят, другие узнают о смерти, третьи остаются в неизвест­ности и все плачут, не в силах сдержать ни радости, ни горя, ни своей тоски. Ко мне подошла высокая де­вушка с тонким смуглым лицом и широкими блестящи­ми глазами.

— Простите, вы не знали корнета Штейна?

— Штейна?.. ннет... Господин ротмистр, — кричу я знакомому — подите, пожалуйста, сюда!

Как подстреленная птица, гусарский ротмистр пры­гает к нам на костылях. Он, оказывается, хорошо знал корнета Штейна, но боевой гусар почему-то смутился и замялся перед девушкой.

— Я невеста корнета Штейна, — говорит она, — вы не бойтесь, я знаю, что он убит, я хочу только узнать всё о его смерти.

И сначала растерявшийся ротмистр теперь расска­зывает ей, как жених ее поехал в разъезд в Горькую Балку, как разъезд этот выдала большевикам баба, у которой они заночевали, как большевики захватили ка­валеристов и изрубили сонных, как потом, войдя в сло­боду, наши мстили за изуродованные трупы товарищей и расстреляли предательницу-бабу.

Блестящими, широкими глазами девушка глядит в цыгански загорелое лицо ротмистра и по этим глазам я не пойму, что она чувствует, что вызывает в ней же­стокий рассказ о судьбе ее жениха и зачем ей нужны эти страшные подробности гибели корнета Штейна. Ротмистр кончил, больше рассказывать нечего; он не­ловко что-то бормочет, раскуривая старую трубку. Де­вушка встала, благодарит, протягивая руку, стянутую белой перчаткой, и в аллее скрывается ее стройно колеб­лющееся очертание.

В лазарет пришла и моя мать, добравшаяся, нако­нец, до донских степей. Она готова к самому страшно­му: убиты. Старшая сестра в канцелярии перед ней листает перечеркнутые, истрепанные списки участни­ков «Ледяного похода». Тонкий палец сестры с обру­чальным кольцом, наконец, остановился, сестра разби­рает имена и, не поднимая головы, спрашивает:

— Роман и Сергей?

—Да.

Молчание.

— Оба ранены, на-днях выписались на отдых в станицу Каменскую, — быстро произносит сестра, вста­вая и захлопывая книгу, и куда-то торопливо выбегает, кому-то что-то крича.

Когда, через день, я и брат вошли в гостиницу к матери, она бросившись к нам, была в силах выговорить только:

— Нашла... нашла...

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.