Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Ведь имя Лавра и Георгия 1 страница






Героя битв и смелых дел!».

На тротуаре, глядя на нас, прохожие останавли­ваются; извозчики торопливо сворачивают с мостовой. Уже поздняя ночь. Ростовский вокзал полутемен, ду­шен, нелюдим. Холод, грязь, сырость. Ожидая состава, отряд стоит на платформе, все опираются на винтовки, молчат, курят.

— Князь! Наурскую! — закричали голоса; и отрядники расступаются кругом, поют, хлопая в ладоши, вызывая ротного командира, мингрельца князя Чичуа. Легкий, красивый, он, улыбаясь, передает винтовку и плавной лезгинкой идет по расступившемуся кругу. В певучем гаме аккомпанемента, в хлопаньи ладоней тан­цор музыкально взмахивает руками, как умеют взмахи­вать только горцы, и когтит грязную платформу нос­ками сапог до тех пор, пока из темноты, шипя и заглу­шая танец, на нас не надвигается красноглазый па­ровоз.

Один за другим мы лезем в темные вагоны. У на­шего окна молоденькая женщина с бессильным краси­вым лицом плачет, обнимая поручика Тряпкина. Он ее целует, а она всё что-то украдкой шепчет ему и крестит его частым крестом.

В вагонах нетоплено, не попадает зуб на зуб. Дер­жа меж колен винтовки, отрядники полудремлят, полу­спят. Тусклый свет вагонного фонаря тоскливо качается по стенам, окнам, лавкам. Откуда-то сквозь поездной грохот доносится военная песня. Поезд гремит, шумит, увозя нас в ночную мокрую, снежную темноту.

На рассвете в узких вагонных окнах рождаются первые видения далеких ледяных полей. Спящие очер­тания отрядников начинают сереть. Поезд останавли­вается с толчком, одна минута проходит в полной тишине, потом кто-то длинно, с отчаяньем кричит:

— Вы-ле-зай!

Люди не торопятся, потягиваются, позевывают, именно сейчас всем и хочется спать. Гремя винтовками, задевая штыками за двери и притолки вагонов, отряд­ники выходят и спрыгивают со ступенек в неприятную холодную полутемноту какого-то полустанка. Это и есть «фронт»: тоскливая русская железнодорожная станция с черной надписью «Хопры». По путям бродят, такие же как мы усталые, прапорщики и юнкера в баш­лыках, с винтовками.

— Наконец-то приехали, а то хоть пропадай, две недели не спим, — со злобой говорит, стоя на рельсе, юнкер с запущенными волосами, со смятым невыспав­шимся лицом.

Под ногами и снег и грязь. Глубоко пробивая осев­шие сугробы, с теплушек капает частая капель. Мы перебираемся в теплушки и становимся тут резервом этого участка фронта, которым командует решитель­ный гвардии-полковник Кутепов, широкоплечий, с тем­ной квадратной бородой.

Пока Симановский разговаривает с Кутеповым о «положении на фронте», мы в холодной теплушке го­товимся к нашей единственной радости: в почернелом жестяном чайнике, вечном нашем спутнике, кипятим чай и, споласкивая ржавые жестяные кружки, рассажи­ваемся кругом: я, брат, капитан Садовень, поручик Злобин, прапорщик Покровский.

Подпрыгнув и подтянувшись на руках, в теплушку влезает юнкер Сомов и, ежась от холода, присаживаясь на корточках к чайнику, говорит:

— Там на станции большевистская сестра мило­сердия пленная и два латыша. Вот стерва! Латышей наши стали бить, так защищает их, бросается, а на­шего раненого отказалась перевязать, я, говорит, убеж­денная большевичка, я белых не перевязываю.

Сидя у двери, я вижу, как из соседнего вагона вы­прыгнул князь Чичуа, с кем-то шумно спорит, побежал и, увидев меня, на-бегу кричит: «Идемте! Там пленных хотят убить!»

Я выпрыгнул, бегу. На талых грязных путях, около теплушки с арестованными, караул сопротивляется на­шим трем офицерам и нескольким солдатам-корнилов­цам, которые с винтовками лезут к вагону, впереди всех поручик Тряпкин.

— Да пусти, отворяй! — вскрикивает он, силясь отпихнуть караульных.

— Что вы, красноармейцы иль офицеры? — ки­дается к Тряпкину князь Чичуа.

— А что-ж? Разводы разводить? Да? Они с нами как расправляются? — наступает на князя юный, блед­ный юнкер с воспаленными широкими глазами.

— Да ведь это ж женщина и пленная! — вмеши­ваюсь я.

— Женщина! А что ж что она женщина? Вы ви­дели какая это сволочь? Это ж чекистка, чорт, она своей рукой расстреляет нас с вами и не моргнет!

Шум и крики разгорались. Возле вагона началась давка, борьба, как вдруг на рельсах появилась быстрая, кривоногая фигура полковника Симановского и резким тенором Василий Лаврович закричал:

— А ну-ка, господа офицеры, немедленно разой­тись!

Тряпкин шел от вагонов хмурый, шепотом ругался матерно: «Всё равно заколю...». И глядя на его потем­невшее лицо с тяжелой отпадающей челюстью и кро­шечными мышиными глазками, ушедшими под череп, я вспомнил, как целовала и крестила его кроткая жен­щина с бессильным лицом.

В это время, пробивая подковами талый, разъезженый снег чернопегого размокшего станционного дво­ра, к станции подъехал отряд казаков. С разнообразным оружием, на разномастных конях казаки напоминали ватаги Степана Разина. Впереди на подбористом золо­тистом коне, в кавалерийском седле, с мундштуками, ехал старый казак с бородой по пояс.

— Откуда конь-то такой, станичник?

— Большевицкай, отбили, — проговорил старик, и, молодо спрыгнув с коня, подвел привязать его к изгороди.

Казаки спешивались, привязывали к станционному красному забору коней. И все обступили отбитого у большевиков сухоногого, жилистого англичанина. На­перебой крича, казаки рассказывали, как захватили большевистский разъезд. И от их криков тонкокровный скакун, оказавшийся казачьей добычей, боченится и перебирает ногами.

— Да, на что он тебе? Отдай молодому! Всё равно продашь! — нападают на старика молодые. Но старику жаль уступать англичанина. Мозолистой ладонью по­хлопывая его то по крупу, то по шее, он отнекивается. И вдруг вскидывая головой, взмахивая руками, не вы­терпев, ругается на молодых, чтобы отстали.

Среди колготящихся казаков я заметил у изгороди прислонившегося, рослого черноусого солдата с не­обыкновенно землистым, чуть скошенным насторону, лицом. Солдат стоял, не вмешиваясь в общий шум. Ка­заки забыли о пленном. И, наконец, не выдержав ожи­дания, он дернул за кафтан крайнего, тихо проговорив:

— Куда же мне-то? Усатый казак недовольно обернулся.

— Постой... эй, ребята, отведите-ка пленного к начальнику. Ведерников, — сказал он низкорослому ка­заку с выбившимся из-под папахи чубом, — отведи ты! — И казак снова с азартом вошел в общий галдеж во­круг бренчащего мундштуками, боченящегося коня.

Нехотя выйдя из толпы, казак Ведерников махнул пленному и солдат, находу оправляя шинель и под­тягивая пояс, пошел за ним. Я остался возле коня, в казачьей толпе. Спор о коне готов был перейти уже в драку, как вдруг сзади я услыхал голоса: «Поймали одного... сейчас расстреливать...» Я обернулся: по пестро-снежным, грязным шпалам солдаты-корнилов­цы с винтовками вели черноусого солдата и лицо его словно еще землистей, словно ушла уже из него вся кровь; голова опущена в землю, он глядит на рельсы, на лужи, на свои загрязненные сапоги; а из теплушки вы­прыгивают, бегут смотреть как будут расстреливать.

Солдата свели с железно-дорожной насыпи в поле. Вскоре раздался выстрел, один, другой, третий и всё стихло. Все ходившие смотреть идут назад, а там на снегу осталось что-то белокрасное.

В наш вагон впрыгнул юнкер Сомов, на юном лице плавает странная улыбка.

— Расстреляли, ох неприятная штука, всё твердит:

«за что ж, братцы», а ему — «ну-ну, раздевайся, сни­май сапоги». Сел он на снег сапоги снимать, снял один, «братцы, говорит, у меня мать старуха, пожалейте ее!», а этот курносый солдат-корниловец, «эх, говорит, да у него и сапоги-то каши просят!» и раз его прямо в шею, кровь так и брызнула.

Пошел снег, стал засыпать пути, вагоны, расстре­лянное тело. Мы сидели в вагоне, пили чай.

— А что ж вы хотите? Что у нас тыл что-ли есть, «лагеря для военно-пленных»? — горячится в вагоне курчавоволосый, как негр, поручик Злобин. — Граж­данская война, это не внешняя, тут тыла нет, тут везде фронт, я ли, он ли, а раз сдался в плен, стало-быть «в расход», играй в ящик.

— Вы к ним, к красным, попадитесь, — с хрустом перекусив кусок сахара, усмехается капитан Садовень, — они нам сначала на плечах погоны вырезают, потом на лбу кокарду выбивают, потом пулю в затылок и полуживьем в землю.

— Да-с, гражданская война, дело сурьезное, тут отец дьякон ставь деньги на кон, тут «нервов» не пола­гается, — затягиваясь папиросой, смеется незнакомый мне прапорщик и от его папиросы тянется длинный синий дым.

Я отпиваю чай, жую черный сухарь и, глядя на ров­но летящий мимо вагонной двери снег, думаю о том, что эти крестьянские трупы загородят нам все дороги и с гвардии-полковником Кутеповым мы именно поэтому не дойдем не только уж до Московского Кремля, а, может быть, даже и до ближайшей деревни. Черноусый солдат стоял передо мной, это с ними я ел из одного котелка, сидел в окопах, с ними был в боях. Я думаю, русскому убивать русского тяжело потому, что мы люди одной утробы и единой судьбы; а мне, чувствую я, убивать своего — не под силу.

Ш

У колонн прекрасного Парамоновского дворца в Ростове, у штаба армии, стоит караульный кавалерист в зеленом бушлате, в мягких гусарских сапогах, с вин­товкой в руках; у кавалериста удлиненное, породистое лицо; он устал от стойки, переминается.

Когда я обвязанный бинтами, с обмороженным ли­цом, в смерзшихся сапогах и холодной шинели подхожу ко дворцу, кавалерист не без грубости спрашивает, кто я такой и что мне надо? На его теплый бушлат, на вы­рывающиеся из-под него малиновые чикчиры с сереб­ряным позументом, я гляжу неприязненно, я говорю, что по приказу начальника партизанского отряда приехал с личным докладом главнокомандующему генералу Кор­нилову и мимо корнета прохожу во дворец, сразу попа­дая в колонный зал.

Здесь всё шумит от гула голосов, военных шагов, звона шпор. Зал полон офицерами в блестящих формах; тут — центр быховских узников, участников заговора и восстания Корнилова. Посреди зала, окруженный офи­церами, полноватый генерал А. И. Деникин с клинушком седой бородки, в синем штатском костюме похожий больше на доброго буржуа, чем на боевого генерала; с ним говорит болезненно-худой генерал Марков; в тем­ном френче, надменный, прохаживается генерал Рома­новский, разговаривая с небезызвестным членом Госу­дарственной Думы Аладьиным, почему-то одетым в форму английского офицера; ходят какие-то штатские, журналист Суворин, матрос Федор Боткин. А перед кабинетом главнокомандующего, как статуя, в черной аршинной папахе замер темнокожий текинец.

Адъютант Корнилова, подпоручик Долинский, открывает мне дверь. Корнилов — за письменным столом. Он протягивает маленькую, словно юношескую, желтую сухую руку. Я вижу его впервые. Корнилов щуплый, с монгольским лицом, с монгольской жидкой бородкой, узкие, горячие, «неевропейские» глаза разрезаны нако­со; штатский костюм сидит на генерале мешковато; и странно, голос у Корнилова глубокий бас, совершенно неидущий к его почти хрупкому телу.

По мере чтения доклада полковника Симановского на желтом лице генерала гневно сдвигаются скулы, мон­гольские глаза темнеют и бледная рука, с массивным золотым перстнем на мизинце, вздрагивает; и вдруг, отбросив донесение, Корнилов вскрикивает:

— Как? Не получали ни консервов и ничего теп­лого?

Я еле поспеваю за генералом через освещенный верхним светом прекрасный зал Парамоновского двор­ца, где при появлении главнокомандующего сидевшие с шумом вскочили, шедшие остановились, всё замерло; только я иду за Корниловым и мне приятно слышны его резкие шаги и мои, за ним.

Мы вошли в кабинет какого-то безнадежно жалкого генеральчика с заросшей волосами зашеиной. Корнилов бросил перед ним на стол донесение Симановского и резко сказал: «Выслушайте, генерал, что вам доложит офицер отряда полковника Симановского!».

Шумно бросив дверь, главнокомандующий вышел; и снова в колонном зале как вросли в паркет, шедшие с клекотом шпор, рослые гвардейцы, цветные гусары, женщины-прапорщики, круто остриженные под маль­чишек, и текинцы, перетянутые узкими ремешками.

IV

На горсть белых русских юношей под командова­нием верховного главнокомандующего российских ар­мий, на Ростов наседают красные. День ото дня белый остров суживается. Одна за другой падают окрестные станции и станицы. По окраинам, с Батайска, красные бьют уже тяжелыми. В Ростове дышит томительная тревога. Так, в ожидании грозы притихает сад. И обы­ватель чувствует, что победа красных бесповоротна; в рабочих предместьях уже гудит подымающееся вос­стание.

После боев под Хопрами и Чалтырем обессиленный отряд полковника Симановского перекинут на отдых в Ростов. Но в первую же ночь, когда мы, наконец, за­снули на кроватях, в казарму кто-то вбежал и, задох­нувшись, закричал: «Красные под Ростовом!».

Перервав сон, зевая, мы одеваемся, подвязываем подсумки, разбираем винтовки, стволы их тревожно хо­лодят пальцы. До казарм уж доносится гул артиллерий­ского боя. Поднимая снежно-земляную пыль, на дворе уже начали рваться снаряды. Отрядники молчат. Это жуткая тишина. Все понимают, что белый остров уже захлестнут, что это конец. В казарму торопливо вошел полковник Симановский, под канонаду опоясавшую го­род, он читает приказ генерала Корнилова: «...оставляем Ростов и уходим в степи...».

Темно. Снежно. В боевой готовности отряд стоит на дворе вооруженной толпой. Вместе с нами в солдат­ских шинелях, в папахах две восемнадцатилетние девуш­ки, Варя Васильева и Таня Кунделекова, наши сестры милосердия, в боях лазившие с нами по сугробам под Чалтырем, оттиравшие обмороженных под Хопрами, пе­ревязывавшие под огнем наших раненых, спавшие с на­ми в холодных теплушках.

— Вот, посоветуйте, идти нам с вами в степи иль оставаться? Мама умоляет остаться, а мы с Таней хотим идти.

Я им советую остаться.

— Вы подумайте, куда мы идем? В степи? Где они? Дойдем ли мы до них? Может быть нас тут еще в Ростове в Первом же переулке красные встретят пулеметами?

— Ну, а вы? Вы же идете? И мы пойдем с вами, — упорно повторяет Варя и темнокожая, как турчанка, Таня поддерживает ее.

В ночной темноте отряд молча строится, чтоб уно­сить белый остров в неизвестные степи. На левом флан­ге отряда, с медицинскими сумками за плечами, в ши­нелях, в папахах, в строй входят Таня и Варя; их никто не смог отговорить.

Отряд тронулся со двора: говорить, курить запре­щено. Состояние страшное, чудится, что пропало всё: и Россия, и жизнь, а смерть где-то за плечом, близко и жить уж недолго.

В дверях плачут наши казарменные судомойки, ку­харки: «миленькие, да куда ж вы... перебьют вас всех... Господи...».

В снежной темноте мокро желтеют городские фо­нари; немая чернота домов, пустоты улиц, всё это теперь уж чужое, их, а не наше. Совсем негромко отби­вается шаг; на улицах попадаются какие-то зловещие очертания людей, спрашивают: «кто идет? кто вы?». Мы молчим. «Ааа, давно заждались вас, товарищи», тихо говорит голос из темноты подворотни. Мы не от­вечаем и на это, только слышен наш общий, дробный, поспешный шаг.

Город кончился редкой окраиной. Бело-черное по­лотно железной дороги. В голове колонны резкий свист и мы останавливаемся у занесенной снегом железнодо­рожной будки. Здесь по снежной дороге, в темноте, без огней, без говора торопится уходящая армия. С мешком за плечами, впереди главных сил прошел бывший вер­ховный, генерал Корнилов. В обшарпанной бричке про­ехал генерал Алексеев. За ними ушла, в три тысячи штыков, в тысячу сабель, вся армия; зато бесконечен обоз, скрипят подводы с чемоданами, узлами, на одной качается швейная машина, с другой в темноту глядит граммофонный рупор, все друг друга гонят, все скорей хотят уйти от Ростова, над которым тяжелой грозой нависли красные.

Рассветает. От Ростова долетело громовое ура и сразу смолкло. А кругом нас свищут пули; это казаки Аксайской станицы предательски с тылу обстреливают нас. Их пули говорят нам, что мы совсем одиноки.

Дон вздулся, набух горбом темносинего льда, разо­шедшегося трещинами. По нему переправляется армия, лед трещит, того гляди сам Дон не пропустит нас в степи, потопит. По скрипящему льду с опаской раска­тываются орудия, уходит пехота, скользя переезжают разношерстные всадники и всё скрывается на другом берегу.

V

Небеса потеплели, оголились дымной голубизной, солнце почти весеннее и под этим горячим светом тают забелившие станицу снега. За Доном, в станице Ольгинской армия наскоро переформировывается, наш отряд влит в Корниловский полк. На широкой станичной ули­це, пестрой от темных проталин, шумно строится пехо­та; взметая фонтаны снега и грязи, скачут конные; слышны военные клики приветствия; и армия молодежи, во главе с двумя верховными, лучшими русскими гене­ралами, трогается куда-то в снеговые пространства.

А степи раскинулись необъятно. Черной движущей­ся змейкой изогнулась в этих далеких просторах ма­ленькая армия из трех полков.

— Корнилов едет! — перекатываются крики с зад­них рядов.

Разговоры смолкли, ряды выровнялись. На идущем машистой рысью светлобуланом коне проносится Корнилов, он в зеленой бекеше, уверенно и красиво сидит в седле. Разноцветной толпой, в черных и белых папахах, за ним скачут его текинцы. Чуть откинувшись, Корни­лов кричит резким басом:

— Здравствуйте, молодцы корниловцы! И за ним по степи несется ответное приветствие, восторженное в устах молодежи. Молодежь любит свое­го вождя, он при жизни овеян легендами храбрости в боях мировой войны, отважного побега из австрийского плена, тайны заговора, побега из быховской тюрьмы на конях со своими текинцами, он герой; только вокруг не­го и есть это веяние ветра, остальные же просто — «его генералы».

На длинной игреневой кобыле впереди Корниловского полка шагом едет командир, подполковник Неженцев, узколицый худой блондин, в пенсне. Рядом с ним на гнедом иноходце, в полной форме корниловца, с черепом и скрещенными костями на рукаве едет его помощник, смуглый штабс-капитан Скоблин.

Ротные запевалы легкими тенорами начинают песню:

«Там где волны Аракса шумят,

Там посты дружно вряд

По дорожке стоят...».

А кругом просторы степей бескрайны; в мягком не­бе высоко тянут журавли; ветер летит вольно и сильно по океану степей; так день за днем, с Корниловым впе­реди, мы куда-то уходим; прошлое пропало, к нему не вернуться, настоящее — степь и ветер, а будущее — это линия горизонта сзади нас, с которой вот-вот загре­мят орудия нагоняющих нас красных.

Лишившийся отряда, верхом на мохнатом степняке, в обозе около телег едет обиженный полковник В. Л. Симановский, он бежал к Корнилову не для того, чтобы быть в обозе. Часто подъезжая к нам, Василий Лаврович спрыгивает с седла, идет со мной, разговаривает и в

этом душевно разбитом человеке я не узнаю своего знаменитого боевого командира.

Солнце всё горячей, по-весеннему плавит степные просторы. Кругом дымится, потягивается уже чернопегая даль. По донским степям мы идем без выстрела. И скоро из последней донской станицы Егорлыцкой пе­рейдем в Ставропольскую губернию, а оттуда свернем на Кубань. Все ждут, как встретят нас ставропольские крестьяне, на походе рассказывают, что к Корнилову приезжала их депутация и Корнилов сказал ей: «если пропустите, будьте спокойны, а если встретите с боем, то за каждого убитого жестоко накажу»; депутация заверила генерала в дружеских чувствах.

VI

Мы идем по ставропольской дороге, близясь к пер­вому большому селу Лежанка; в авангарде, верхом на коне ведет свой полк генерал Марков, он в черной ко­жаной куртке и белой текинской папахе; в главных си­лах, мы, корниловцы, с подполковником Неженцевым впереди; за нами по дороге шумят кавалеристы полков­ника Гершельмана; и в арьергарде партизанский полк.

Большое солнце залило степь, на лицо налетает пахучий весенний ветер, поля зеленые, волнятся перели­вами; дойти до того изумрудного гребня и за ним — Лежанка. В строю курят, разговаривают, но вот из-за гребня взвизгнула шрапнель и разорвалась высоко над нами. Все в изумлении смолкли, остановились; по ветру донесся затявкавший пулемет.

— Стало-быть Маркова встретили огнем, — гово­рит кто-то.

Мимо нас карьером, с текинцами, проскакал Кор­нилов. За первой шрапнелью звонко и высоко рвется вторая, третья. Ясно: сейчас бой. Мы стоим недалеко от гребня в ожидании приказа. На лицах бродят какие-то особенные улыбки, спрашивающие о храбрости, опасности, смерти, и как всегда перед боем грудь на­полняется пружинящей приподнятостью каких-то неяс­ных и смятенных чувств. Кой-кто покуривает. К Нежен-цеву подскакал ординарец: корниловцам приказано уда­рить справа, слева атакуют партизаны, а в лоб пойдет генерал Марков.

Мы пошли редкой цепью по дымящейся рыхлой ве­сенней пашне; озимые зеленеют, но здесь они еще даже не окрасили своей зеленью черноту земли; на штыках поблескивает солнце, и от этой весны мы идем радост­ные и веселые, будто не в бой.

«Расходились и сходились цепи

И сияло солнце на пути.

Было на смерть в солнечные степи

Весело идти».

— бьются, повторяясь, чьи-то во мне оставшиеся строки; а вдали стучит пулемет и перекатывается не­ровная ружейная стрельба.

В шинели нараспашку, недалеко от меня, идет наш ротный командир, красивый князь Чичуа, следит за цепью, покрикивает: «не забегайте там, ровнее, госпо­да!». И топча зеленеющую пшеницу, цепь ровно насту­пает на село, охватываемое с трех сторон; влево и вправо люди уменьшаются, доходя до черненьких точек. Воробьиным свистом разрезая воздух, нас достигают уже редкие пули. Но вот пронеслось ура, по цепи про­катились крики: «бегут, бегут!» и у всех забила знако­мая, радостно-охотничья военная страсть.

Мы уже бежим на село с ружьями наперевес; вот оставленные, свежевырытые окопы, валяются их вин­товки, подсумки, брошенное пулеметное гнездо; мы перебегаем желтую навозную плотину, вбегаем на ок­раину села, но тут на сочном лугу возле ветрянки с недвижно замершими крыльями Неженцев приказывает остановиться. Он галопом бросил свою кобылу к незна­комой сельской улице, навстречу ему из-за хат отряд наших офицеров выводит человек шестьдесят без ша­пок, без поясов, в солдатских кацавейках, шинелях, бушлатах, в крестьянских пиджаках, пестро и разно­образно одетых людей; головы и руки у всех опущены, это пленные. Подполковник повернул кобылу, возбуж­денная стрельбой, скачкой, шпорами она танцует под ним, выбрасывая хвост, как вспыхивающий факел.

— Желающие на расправу! — кричит с седла Неженцев.

«Что такое?» — думаю я, — «неужели расстрел? Вот этих крестьян? Быть не может». Нет, так и есть, сейчас будет расстрел этих остановившихся на лугу людей, с опущенными руками и головами. Я глянул на офицеров: может быть откажутся, не пойдут? Я мол­ниеносно решаю за себя: не пойду, даже если Неженцев прикажет, пусть расстреливают тогда и меня; и я чув­ствую наливающееся во мне озлобление против этого подполковника в желтом кавалерийском седле.

Из наших рядов выходят офицеры, идут к стоящим у ветрянки пленным; одни смущенно улыбаются, другие идут быстро, с ожесточенными лицами, побледневшие, находу закладывают обоймы, щелкают затворами и близятся к кучке незнакомых им русских людей.

Вот они уже друг против друга; побежденные и победители. Офицеры вскидывают винтовки, кто-то ко­мандует и сухим треском прокатились выстрелы, меша­ясь с криками, стонами падающих друг на друга стран­ными, ломанными движениями людей; а расстреливаю­щие, плотно расставив ноги и крепко вжав в плечи приклады, стреляют по ним, загоняя всё новые обоймы.

У мельницы наступила тишина; офицеры возвра­щаются к нам, только три человека еще добивают кого-то штыками. «Вот это и есть гражданская война», думаю я, глядя на свалившихся на траву окровавленной кучей расстрелянных; «то, что мы шли цепью по полю веселые и радостные чему-то, это другое, а вот это: гражданская война». И я чувствую, что в такой войне я участвовать не могу.

Последней затяжкой дотянув папиросу и отбросив бычка, стоящий возле меня кадровый капитан Рожнов бормочет: «Ну, если мы так будем, на нас все встанут»; лицо у него синее, словно сведено судорогой.

К нам подошли расстреливавшие, лица многих не­спокойны, неестественно бледны, кой у кого бродят странные улыбки, будто спрашивающие: «ну, как вы после этого на нас смотрите?».

— Да, может, эта сволочь в Ростове мою семью расстреляла? Ты знаешь? — кричит кому-то бледный расстреливавший блондин и у него по-детски дергают­ся губы.

Мы вступаем в село, кто-то пробует запеть песню, но не подтягивают и запевала оборвался. На широкой улице, меж выбеленных хат, в жидкой грязи дороги, тут и там валяются трупы; слышны выстрелы, ведут захваченных лошадей, конвоируют новых пленных, всё село сейчас в нашей власти и все мы расходимся на квартиры по хатам.

Я, брат, Садовень, князь Чичуа, юнкер Сомов, брякая винтовками, входим в первую попавшуюся хату, У порога в темно-красной луже крови ничком лежит чер­ный, большой человек в солдатском, волосы на затылке слиплись. На столе тарелки с недоеденным супом, пол­буханки хлеба, ветер рвет в окне пеструю занавесь и только будильник в тишине хаты громким тиканьем отбивает время.

За сегодняшний пятидесятиверстный переход мы устали, голодны, хочется есть, лечь, спать. И всё-же в этой мертвой хате мы не остаемся. Идем дальше по вымершему селу, где из-за плетня вдруг покажется и тут же спрячется лицо перепуганной бабы.

Вечереющее небо устало темнеет. С земли в про­пасть скатывается остывшее медное солнце, обливая поля, нас, церковь, хаты последним алым и нежным огнем. На площади у церкви слышатся крики, кого-то собираются расстреливать и с князем Чичуа мы спешим туда, чтобы этому помешать.

— Ты солдат, твою мать? — в темноте кричит офицерский голос.

— Солдат, да не стрелял я, невиновный я, — полуплачет другой.

Но револьверный выстрел сух и с тяжелым стоном, с мычаньем тело падает в закатной сумеречной темноте.

И опять тот же голос кричит пойманному маль­чишке:

— Да я, ей-Богу, дяденька, не был я нигде! Не убивайте! не убивайте! — срывающимся от смертного страха, истошным голосом надрывается мальчишка.

Мы подбегаем к офицеру во френче с еле различи­мым лицом.

— Оставьте, бросьте... Он стреляет, осечка.

— Беги, счастье твое!

Вырвавшись из вооруженной толпы, паренек опро­метью бежит с площади и топот его ног умирает в темноте. В толпе кто-то чиркнул спичку, закуривает из пригоршни, и на секунду освещено незнакомое небри­тое лицо. Мимо церкви шагом проезжает кавалерия, под топот подков плывут темные, какие-то монголь­ские очертания всадников.

Уже ночь. Теперь мы так устали, что нам всё равно где спать. В чужой брошенной хате, вздув огонь, мы размещаемся при свете лампы. В переднем углу — киот полный икон, густо засиженных мухами. У стены раскрыт сундук. На полу набросаны бабьи кофты, юб­ки, на крышке сундука вряд наклеены лубочные кар­тинки генералов отечественной войны.

Мы чудовищно голодны. Осветив печь, я лезу туда кочергой и достаю не совсем еще остывший горшок ка­ши; из чулана Садовень несет всё, что осталось от убежавших хозяев: солонину, сметану, краюху хлеба, молоко, масло; поймали даже двух сонных кур и набив хату сброшенными шинелями, папахами, сапогами, вин­товками, подсумками, после еды, мы усталые засыпаем на полу на соломе.

В этой хате было странно проснуться. В первую легковесную минуту сознания, кода нет еще грани меж­ду сном и явью, я никак не мог сообразить, где я и что со мной? Но помахивая нагайкой, на пороге стоит раз­будивший нас вольнопер Бендо.

За чаем он живо рассказывает, как вступал в село с другого конца, как на пулемете закололи единствен­ного неубежавшего пулеметчика, как капитан Померан­цев бегал по селу с револьвером, расстреливая кого по­пало, всё только приговаривая: «дорого им моя жена обойдется!». У капитана в Киеве большевики, надру­гавшись, зверски убили жену и всю прошлую ночь ка­питан мстил кому-то; это он был во френче на пло­щади, у церкви.

Вольнопер рассказывает, что в Лежанке расстре­ляли больше пятисот человек. Я хорошо знаю эти офи­церские чувства; в них месть за самосуды, за убийства родных и друзей, за унижения, за уничтоженные, до­бытые кровью чины и ордена, за сорванные золотые погоны, за изуродованную жизнь, революцией пущен­ную под откос.

Умываясь у колодца ледяной водой, пахнущей осо­бенной деревенской свежестью, я мысленно разговари­ваю с полковником Неженцевым. «Нет, полковник, — говорю я ему, — нет, это не то, армия офицеров-мстителей никогда не победит, в России миллионы Ле­жанок и всех их не расстрелять. Но если капитан По­меранцев почти душевно болен и в своем отчаянии может быть даже по-своему понят, то как же от этих расстрелов не удержит армию генерал Корнилов? Ведь для победы нужно к себе перетянуть души именно этих крестьян? Или, может-быть в белом стане нельзя уже сдержать эти стихийные чувства мести, так же как в красном нельзя удержать стихию ненависти?» думаю я.

— А одного я совсем случайно на тот свет отпра­вил, — слышу я голос вольнопера Бендо. И он опять рассказывает «новый случай». Но этих случаев чересчур много, и я, не слушая вольнопера, ухожу со двора посмотреть на Лежанку днем.

В поисках еды по хатам бродят наши солдаты и офицеры; где-то мычит голодная корова и исходит лаем собака, всё еще бессильно охраняющая хозяйское добро.

На церковной площади в разнообразных, неесте­ственных, вывернутых позах лежат вчерашние убитые; они пролежали здесь эту росную ночь, сейчас утренний ветер, налетая, шевелит их одеждами, они лежат, как страшные, осклабившиеся деревянные куклы. Из улицы на пегой лошади выехала телега, в ней худая баба в поддевке и черном платке; подъехав к трупам баба слезла с телеги и пошла от убитого к убитому, рассмат­ривая их; тех, кто лежал ничком, она легонько припод­нимала, будто боясь сделать больно, и опять также осторожно опускала на траву; и вдруг возле одного упала на колени, потом на грудь убитого и, не обращая внимания ни на кого, словно на площади никого и не было, жалобно и отчаянно закричала: «Господи, Госпо­ди, голубчик ты мой...».






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.