Главная страница Случайная страница Разделы сайта АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Первая годовщина
В конце сентября рота немцев переправилась через Днепр и закрепилась на левом берегу — в хуторе Чагарничный. По ночам они выставляли сторожевое охранение и вдоволь отсыпались в хуторских хатах. Именно этим и решили воспользоваться командир стрелковой роты Иван Христич и командир пулеметной роты Константин Жилинский. Они задумали атаковать немцев перед рассветом и сбросить их в Днепр. В ту ночь мои саперы ставили мины на соседнем участке обороны, и я — на свой страх и риск — решил принять участие в утренней атаке. Взял у ординарца его трехлинейку и зашагал рядом с Костей Жилинским по мокрому лугу. Сначала было тихо-тихо. Было хорошо слышно, как шуршит по кустам мелкий дождь, как чавкает под сапогами идущих впереди бойцов болотистая почва. А потом над заболоченным лугом прокатилось «Ура!», вырвавшееся из сотни простуженных глоток, и ритм чавканья убыстрился. «Побежали», — подумал я и тоже побежал вперед, в темноту, густо замешенную на дожде. Жилинский остался где-то правее. Неожиданно передо мною вырос плетень, на кольях мирно поблескивали донышки глечиков. Путаясь в полах мокрой плащ-палатки, я перемахнул через плетень и увидел, как из хаты стремительно выкатилось какое-то белое пятно. Оно, не сбавляя скорости, удалялось. Я выстрелил вдогонку, но не попал. Пятно скрылось за углом... А спустя секунду пронзительно звякнуло стекло, и из окна прямо на меня вывалился немец в одном нижнем белье. В правой руке он держал ремень автомата, болтавшегося где-то у колен, а левой прижимал к груди охапку одежды, из которой торчали подошвы сапог, усеянные шляпками гвоздей. Увидев штык, нацеленный ему в грудь, солдат бросил автомат и поднял правую руку. Левой рукой он продолжал судорожно прижимать к груди сверток с обмундированием. Мы встретились с ним глазами, и я увидел в них смертельный страх. — Бей! Чего задумался? — крикнул кто-то за моей спиной. По голосу я узнал Костю-пулеметчика. И штык, как бы повинуясь оклику, на несколько сантиметров продвинулся вперед, вплотную к плохо выбритому кадыку. По телу солдата пробежала дрожь. Но я передумал. Я сделал шаг вперед, наступил на автомат и скомандовал: — Форвартс! Марш! ...Стрельба стихла. Я вел пленного по хутору. Немец скользил босыми ногами по грязи и все так же бережно прижимал к груди охапку обмундирования. Пришел декабрь — начало зимы. А зима в здешних местах дрянная. Мокрый, пополам с дождем снег, влажный, промозглый ветер с Дуная и довольно крепкий морозец собирают обильную жатву везде, где узники работают под открытым небом. В ход пошли рваное тряпье, старые газеты из посылок и бумажные мешки из- под цемента. Ими укутывают босые ноги, обматывают грудь и спину под холщовыми куртками. Но это мало помогает: люди сотнями гибнут от воспаления легких, от переохлаждения почек, от флегмоны. Крематорий уже не в состоянии справляться с такой нагрузкой. Мертвецкая, расположенная рядом с ним, заполнена до предела, и теперь трупы укладывают в штабеля прямо на лагерной улочке. На сведенные предсмертной судорогой руки и ноги, на впалые животы и обручи ребер, на окоченевшие лица и остекленевшие, широко раскрытые глаза тихо падает мокрый снежок. Это мой второй декабрь в концлагере Гузен — филиале Маутхаузена. Скоро исполнится год, как я каждое утро ухожу в неизвестность. Я не знаю, вернусь ли вечером в барак. Мне может переломать все кости капо, если ему покажется, что я отлыниваю от работы. Меня может пристрелить любой эсэсовец, если ему не понравится выражение моего лица. Меня могут неожиданно ударить ногой в пах, если я нарушу строй во время вечерней поверки. Меня будут долго пытать, а потом повесят, если обнаружится, что мой сосед по блоку готовился к побегу. Но и ночью — в бараке, погруженном в тревожный сон, — я не ощущаю уверенности, что доживу до утра. Меня уведут в умывальник и убьют, если на моем теле при внезапной проверке найдут одну-единственную вошь. Меня голым выгонят на мороз и не пустят в барак до утра, если обнаружат, что я сплю в кальсонах. Меня превратят в калеку, если я не отзовусь на свой номер во время ночной переклички. И все же минувший год не прошел для меня зря. Я успел осмотреться, освоиться, многому научиться. Если меня бьют, то я стараюсь стать так, чтобы не попало по почкам или между ног. Пусть уж лучше бьют по голове или животу. Кости черепа прочнее, чем кости кулака, а боли в животе быстро проходят, если сделать три-четыре энергичных вдоха и выдоха. Какой бы я ни был голодный, я никогда не ем сырой картофельной шелухи, бумаги из-под маргарина и прочих отбросов. Я хорошо усвоил, что это кончается кровавым поносом, дизентерийным бараком и смертью. Я сплю или, вернее, стараюсь спать «про запас» в любом положении: лежа, сидя и даже стоя, опираясь на лопату или вагонетку. Сон — пусть самый кратковременный — прекрасно восстанавливает силы. Я освоил «работу очами». Я начинаю шевелиться и изображать необыкновенное трудолюбие только тогда, когда на меня смотрят капо или командофюрер. Но стоит им отвернуться — и я откровенно бездельничаю. Я научился сохранять и накапливать тепло. Во время обеда я не сразу берусь за ложку, а долго нянчу в руках алюминиевую миску. Таким образом я грею озябшие, обескровленные руки. Вечером, перед отбоем, я прислоняюсь спиной к круглой печке, установленной в бараке, и впитываю в себя ее тепло. Казалось бы, нехитрая процедура. Но я почти не кашляю, и у меня никогда не болят простуженные почки. Я постепенно научился преодолевать страх. Тот самый страх, который наряду с голодом эсэсовцы используют как главное орудие для подавления всего человеческого в заключенных, для низведения человека до уровня животного. Справиться с этим унизительным чувством, заложенным в каждом из нас самой природой, очень и очень трудно. Но можно! Страх — это продолжение неуверенности. Любой из нас пройдет по половице. Но если эту же половицу приподнять на два метра от земли, человек будет ступать по ней очень неуверенно. А с той же доски, укрепленной на высоте пятнадцать — двадцать метров, нетренированный человек обязательно сорвется. И столкнет его страх. Другое дело, если доску приподнимать на два-три сантиметра каждый день. Постепенно человек привыкает к высоте и его покинет чувство неуверенности, чувство страха. Нечто подобное произошло и со мной. Теперь я довольно хладнокровно реагирую на брань и угрозы, пинки и зуботычины, на которые не скупятся эсэсовцы и их подручные. Оскорбляться, возмущаться или — что еще хуже! — жалеть себя — не время и не место! Сочтемся позднее. А сейчас главное — это спокойствие и выдержка. Сейчас главное — не сломаться, не впасть в панику, не поддаться мысли, что ты уже не тот, каким был прежде... В лагере существует неписаный закон: как бы тебя ни били — молчи! Стонами и воплями ты ничего не изменишь, а удовольствие представителям «высшей» расы доставишь. Не зря старые лагерники не выносят «менестрелей» — так называют тех, кто вопит во время экзекуций. И я молчу. Лагерь заставил меня отказаться от распространенной ошибки молодости — от пренебрежения опытом старших поколений. Я убедился, что любой человек зрелого или пожилого возраста — будь это немецкий рабочий или польский профессор, французский инженер или Югославский крестьянин, советский солдат или норвежский рыбак — знает жизнь и разбирается в людях, как правило, лучше меня. Конечно, я не все принимаю на веру, пропускаю услышанное через фильтры, но я вынужден признать, что советы старших приносят пользу. И наконец главное. Для того чтобы бороться - надо жить. А выжить в лагере можно только в единении с теми, кто и здесь остался верен себе, не опустил руки и не сдался на милость судьбы. Другого пути для честного человека нет. И я уже давно отказался от борьбы за выживание в одиночку, обзавелся надежными друзьями. Очень многому меня научили Петер Хауг, Макс Клошль и другие немецкие коммунисты. Их лагерный опыт в десятки раз превосходит мой. Они в концлагерях с 1934 года, прошли через Дахау, Бухенвальд или Заксенхаузен. В их арсенале — десятки больших и малых хитростей, позволяющих узнику выжить и продолжать борьбу. А сколько раз за этот год меня поддерживали дельным советом, добрым словом и просто куском хлеба поляки Шимон Черкавский и Станислав Ногай, испанец Хозе Ривада и болгарин Марин Чуров! Стареет наша охрана. Белокурых и розовощеких выкормышей «гитлерюгенда» после поражения под Сталинградом все чаще отправляют в учебные батальоны дивизий «Адольф Гитлер», «Дас Рейх», «Принц Евгений», «Викинг», а оттуда — на фронт. Взамен их на вышках и в цепи постов появляются эсэсовцы в полтора- два раза старше. Это — либо призванные в СС мелкие фюреры и лёйтеры из первичных организаций НСДАП, либо солдаты вермахта, не годные к фронтовой службе и направленные в охрану прямо из госпиталей. Однако от прежних охранников, прошедших выучку в специальных школах, новички отличаются только внешним видом. Разномастная братия уже усвоила, что за каждого убитого при побеге узника часового ждет награда в виде трех дней отпуска и ста сигарет и новички все время держат палец на спусковом крючке автомата... Как-то среди ночи в цехах фирмы «Штайер», где установлены поточные линии для производства деталей к карабинам «Маузер», появляется изрядно пьяный роттенфюрер. На поводке он держит крупную овчарку Роттенфюрер идет по проходу между двумя рядами станков и налитыми кровью глазами шарит потреугольникам, нашитым на куртки узников. Найдя то, что нужно, подзывает заключенного и спрашивает: — Ты чех? — Так точно! — отвечает узник. — Тогда пойдем со мной! Роттенфюрер выводит чеха во двор, примыкающий к цеху, и командует: — На проволоку! Бегом! Марш! Но узник не спешит выполнять приказание. И тогда роттенфюрер напускает на него овчарку. А собака, приученная к охоте на людей, тут же приходит в ярость и бросается на человека в полосатой одежде. Спасаясь от ее зубов, узник помимо воли оказывается в опасной близости от колючей проволоки. Но едва он выбегает на узкую полоску двора, залитую светом прожектора, как с ближайшей вышки звонко щелкает одиночный выстрел... — Браво! — орет пьяный роттенфюрер. — Есть три дня отпуска и сто сигарет! Потом роттенфюрер возвращается в цех, находит еще одного чеха и снова гонит его на проволоку. И опять щелкает выстрел, и опять монотонный гул станков перекрывает пьяный вопль: — Зер гут! Нох ейн маль драй таге унд хундерт сига ретен! Эту дикую расправу над чехами прерывает цивильный мастер, уже потерявший несколько токарей и фрезеровщиков. Он звонит в комендатуру, и в рабочей зоне «Штайера» появляется патруль эсэсовцев, который уводит роттенфюрера в казармы. А спустя несколько дней узники узнают интересную деталь. Если эсэсовец, находившийся на вышке, зарабатывал отпуск и дополнительное курево, то роттенфюрер справлял, так сказать, тризну по брату, убиенному партизанами где-то на территории Чехословакии... Вчера испанец Хозе Ривада и болгарин Марин Чуров, работающие в команде «Штайер», издалека показали мне уже немолодого, слегка сутулого эсэсовца. — Вот он! — задыхаясь от ярости, сказал Ривада. — Тот самый, что загнал под пули шестерых чехов... Я невольно вздрогнул. Сутулый роттенфюрер удивительно походил на немца, плененного мною в сентябре сорок первого. Но наверняка я ошибался. Такие лица — с выпуклыми надбровьями, глубоко сидящими в черепе базами, тяжелой нижней челюстью и впалыми щеками — встречаешь в Германии на каждом шагу. Да и как мог попасть в Маутхаузен мой немец? И нужен ли ему побег, если война для него давно кончилась? Теперь ему ничто не угрожает. Ему не проломят голову киркой или лопатой, его не погонят на колючую проволоку, его не затравят овчарками и не замучают во время массовой экзекуции. В него не станут вселять ужас перед охраной и заставлять снимать шапку перед каждым советским солдатом. А для меня война продолжается. Каждое утро я собираю по капле остатки воли и ухожу в неизвестность…
|