Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






О ЛИИ АХЕДЖАКОВОЙ 5 страница






Я приходил каждый день на студию – деваться мне было неку­да – и тупо сидел в своей комнате, пока расфррмировывалось и уничтожалось все, что мы успели сделать.

На третий день в группу прибежал взволнованный Марьяхин: картину снова возвращали в производство!

Какой разговор сложился у Сизова с Лапиным, как он смог его убедить, что там произошло, почему Лапин изменил свое решение, так я и не узнал! Мы уехали в экспедицию, когда Сизов еще находил­ся в больнице, а через несколько месяцев, после возвращения группы из Ленинграда, это уже все было историей. Да и не думаю, чтобы Сизов стал со мной на эти темы откровенничать.

После реанимации фильма с большим трудом мы снова закрути­ли все дела. Сняли также пробу с Садальским. Его кандидатуру в этой суматохе с картиной мы уже на утверждение в Останкино не во­зили. И в середине апреля, залечивая раны, залатывая дыры, затыкая бреши, с трудом отойдя от бесстыдных игрищ телевидения, мы уеха­ли в Ленинград – снимать нашу многострадальную ленту.

Экспедиция сложилась неудачно: бездарная администрация, воз­главляемая директором картины Б. Криштулом, проваливала все. Неквалифицированный второй режиссер О. Макарихин сбежал самовольно со съемок и поставил меня об этом в известность теле­фонным звонком с вокзала. Тяжелая полуторамесячная болезнь Олега Басилашвили – исполнителя центральной роли – заставляла нас снимать выборочно, с пропусками, работать лихорадочно, не­ритмично. Летели графики, смещались сроки (а артисты все попа­лись занятые). Это притом, что сама по себе картина была большой производственной сложности, с массовками, которых приходилось наряжать в исторические одежды, с кавалерией, оружием, пиротех­никой, со строительством натурных декораций, с капризной ленин­градской погодой, с борьбой против примет современности вроде ас­фальта, автомобилей, телевизионных антенн на крышах и т.д. По­добную ленту можно складно снимать при высочайшей организа­ции, а это как раз хромало на обе ноги – подобралась слабая адми­нистративная группа, а после дезертирства второго режиссера, раз­валилась режиссерская часть.

Но имелась еще одна глобальная трудность: сценарий в результа­те сотворчества телевизионных насильников в чем-то дал трещину. Во время съемок регулярно выявлялись огрехи и прорехи, возник­шие из-за навязанных нам поправок и изменений.

И тут я хочу воздать должное Григорию Горину. Большинство литераторов считают, что их труд окончен, когда фильм запускается в производство. Максимум их участия – это раз-другой приехать на студию, просмотреть отснятый материал и высказаться по этому по­воду. Гриша не покидал меня, я все время ощущал рядом его верный, дружеский локоть, сочувствие, товарищество. Общий успех, конеч­но, сплачивает людей. Но, по-моему, еще больше объединяют людей общие горести и испытания, которые они переносили вместе, рука об руку. Работа над фильмом «О бедном гусаре...» была не только проверкой профессионализма, она была экзаменом на честность, по­рядочность, благородство. Содержание картины перекликалось с нашей жизнью, с нашей работой. Провокации, интриги, гнусности, о которых рассказывалось в нашем сценарии, мы испытывали на себе, снимая картину. Деликатность Горина, такт, высокая нравствен­ность, не говоря уже о даровании, скрашивали каторжную работу, помогали довести дело до конца. Каждая сцена, которую предстояло снимать завтра, как правило, накануне переделывалась, уточнялась, дописывалась, что тоже усиливало хаос и неразбериху на съемочной площадке. Пожалуй, «О бедном гусаре...» была моя самая трудная, самая непосильная работа. Удары сыпались со всех сторон, извне и изнутри. Любую элементарную вещь надо было преодолевать, как невозможную.

В Ленинград приезжали с ревизиями и проверками московские эмиссары. Их визиты дались нам нелегко, это создавало лишнее ду­шевное напряжение, надо было все время держать ухо востро, какие-то свои истинные намерения скрывать. В общем, постоянный кон­троль отнюдь не облегчал работу.

Картина создавалась в муках, тягостно, превозмогая какое-то ро­ковое сопротивление. В конце июня мы вернулись в Москву. Съемки продолжались – такие же безалаберные, бестолковые, болезненные. Во всей этой сумятице чувств, конфликтов между людьми, противо­речивых ситуаций мне необходимо было пронести и сохранить в себе единство ощущения, стиля, хорошее настроение, юмор, лег­кость, ибо в картине должно было быть немало веселого. Нужно было выдержать физически, психологически весь этот наворот и обвал, которые ежедневно обрушивались на мою несчастную голо­ву...

Наконец, в конце августа съемки закончились, я приступил к монтажу и озвучанию снятого материала. Телевидение постоянно проявляло жгучее нетерпение – жаждали посмотреть снятое на пленку. И когда в конце сентября первая складка (так называется черновая сборка всего материала, подложенная в сценарной после­довательности) была готова, дружки с телевидения немедленно сле­телись на «Мосфильм». И опять был бой – придирки, наскоки, по­дозрения, намеки лились рекой.

У меня сохранилось заключение творческого объединения «Экран» по поводу этого просмотра, подписанное редактором И. Власовой и утвержденное Б. Хессиным. Вот его текст:

«Гусар» – динамичная, смешная комедия, обладает пафосом притчи о благородстве и самопожертвовании, утверждает гуманис­тические идеалы. Работу отличает яркий диалог и юмор авторской речи...»

После вступления, которое было «за здравие», шли замечания, поправки и пожелания явно «за упокой».

«В стилистической структуре фильма представляется излишней концовка эпизода расстрела Бубенцова (его смерть)...»

И в устной дискуссии Б. Хессин и его помощники напустились на трагический финал. Мы сопротивлялись, но чиновников это не оста­новило. Устное замечание еще можно как-то игнорировать. Но сде­ланное на бумаге, оно обретало силу непреложной истины. Сделать подобное критическое высказывание было равносильно тому (я не сравниваю качество произведений и дарования авторов), как если бы Толстому посоветовали, чтобы Анна не бросалась под поезд, Шекспиру порекомендовали бы оставить в живых, на его выбор, либо Ромео, либо Джульетту, а Островскому запретили бы убивать Ларису.

Было еще пятнадцать пунктов замечаний, где требовалось сокра­тить и выбросить то, что не устраивало телевизионных командиров. Мы устали, больше того, изнемогали в неравной борьбе. Кое на что мы согласились, ибо сила была не на нашей стороне. Но оставить Бубенцова в живых для нас было попросту исключено. Это делало бы нашу картину уязвимой, она превращалась бы в балаган, в ерничество над святым. Если герой не заплатит жизнью за свое прозре­ние, фильм, по сути, не состоится.

Обсуждений, пока писался сценарий и снималась картина, было немало. На каждом из них мы несли потери, теряли реплики, сцены, ситуации, вещь выхолащивалась, становилась более аморфной, беззубой, упрощенной. Ни на одном из обсуждений мы ничего не при­обрели, мы только проигрывали. Война велась с неизменным нашим поражением. У нас оставалось только одно право, к которому, в конце концов, и свелась вся эта длинная битва с телевидением, – право довести картину до конца. Мы отдавали многое, лишь бы уце­лела картина. Теперь нас, конечно, легко осуждать... Картина ухуд­шалась на глазах, но все равно для руководителей телевидения она оставалась персоной «нон грата»...

Ноябрь 1980 года. Фильм готов на двух пленках, то есть все реп­лики, музыка, шумы сведены на одну звуковую пленку, а все изобра­жение – кадры, сцены, пейзажи – смонтировано, склеено в единый, связный рассказ. Картина, по сути, готова, но существует как бы в макете, сделанном в натуральную величину. Для того чтобы она стала реально существующей, требуется печатать на одну общую кинопленку изображение и звук. Тогда-то фильм можно уложить в круглые жестяные коробки, в каждую из которых умещается рулон длиной в 10 минут или, как у нас говорят, «часть». И вот тут фильм считается окончательно готовым.

На «Мосфильме» была назначена предварительная сдача нашей картины. Ее принимало руководство телевидения во главе со С. И. Ждановой и дирекция «Мосфильма». После просмотра гене­ральный директор студии Н. Т. Сизов, порядочнейший человек, тот самый, который сумел сделать безнадежное – извлек из небытия, из закрытия нашу ленту и добился продолжения работы, высказался против трагического финала. Актер Бубенцов, по его мнению, не должен умирать. Он был искренен, он так считал, ибо был воспитан по-советски. Кстати, в Сизове никогда не было двуличности. В слова Сизова вцепился Хессин и стал тоже горячо протестовать против смерти одного из главных героев. Господи, как у нас не лю­били показывать грустное и неприятное! «Оберегали», «утешали» народ! Это был тот самый пункт, который мы с Гориным уступить никак не могли. Мы переглянулись, напряглись и приготовились к очередному отпору. Семен Михайлович Марьяхин занервничал, предугадывая схватку. Он был нашим союзником, но при этом чи­новником. Ему было предписано послушание. Но вдруг случилось непредвиденное! Стелла Ивановна Жданова – заместитель мини­стра телевидения – сыграла благородную роль. Она выступила в защиту печального финала. Она умно и резонно сказала о жанре трагикомедии, о том, что иначе разрушится авторский замысел, что фильм превратится в безделицу. Это было спасение! Сизов пожал плечами и не стал спорить – ведь фильм снимался по заказу телеви­дения, а Жданова была авторитетным представителем заказчика. Мосфильмовская хата Сизова в этом случае была с краю. Замолчал и изумленный Хессин, ибо он подчинялся Ждановой по служебной субординации. В общем, нам неслыханно повезло! Правда, под это дело у нас еще оттяпали несколько острых фраз, но все равно мы были рады – удалось сберечь главное, на что все время покуша­лись.

Нам дали разрешение – печатать копию на одну пленку. После этого оставалась последняя инстанция – просмотр фильма Мамедовым, первым грозным замом Лапина. Сам министр, как правило, не смотрел развлекательные передачи и фильмы. Он держал руку на пульсе высокой политики – трансляции правительственных меро­приятий. К примеру, вручения членами Политбюро орденов друг Другу, которые сопровождались сочными поцелуями и благодарст­венными речами, прочитанными по бумажке.

В начале декабря мы – Марьяхин, Горин и я – прибыли в про­смотровый зал Гостелерадио. Вскоре в зал вошел Мамедов. Об этом просмотре, к сожалению, не могу рассказать, так как время подоб­ной откровенности еще не настало. После того как картина кончи­лась, Мамедов буркнул что-то невнятное, причем не в переносном смысле, а в прямом, – что мы предпочли трактовать как одобрение. При этом присутствовал Хессин и сразу же, как опытный царедво­рец, поволок меня одного к Лапину – сообщить о том, что фильм готов и принят. Меня, усталого, опустошенного, ввели в кабинет министра, и я должен был там что-то изображать. Хессин в беседе ввер­нул шефу, что картина «О бедном гусаре...» закончена.

– Мамедов смотрел? – поинтересовался Лапин. Я утвердительно кивнул.

– Мамедов смотрел? – еще раз спросил Лапин у Хессина, и я понял, что он мнению Мамедова придавал большое значение.

– Мы только что из зала, – доложили мы вместе с Хессиным.

– Что он сказал? – осведомился министр.

Я пробормотал нечто нечленораздельное, ибо объяснить мнение Мамедова оказалось нелегко, но Хессин меня «перевел» как надо, сказав, что у Мамедова хорошее впечатление. Эта странная, бессмысленная, с моей точки зрения, и необходимая, по суждению Хес­сина, аудиенция была закончена. Мы вышли, и Борис Михайлович, отирая пот со лба, поздравил меня с окончанием картины. Он был рад, что сумел помочь приему подозрительного для начальства фильма. Но я радости не чувствовал, душа напоминала выжженную, мертвую землю, как будто я перенес атомную бомбардировку. Но оказалось, что и это был, как говорится, «еще не вечер». На этом наши мытарства не кончились.

Через несколько дней было еще какое-то совещание у Ждановой, где присутствовали Марьяхин, Горин и я. Оговаривались на нем еще какие-то коррективы, толком уже не помню. Но один разговор из той встречи сохранился в памяти. Шла речь о том, когда показывать картину, в какой из дней новогодних праздников? Я было заикнулся, что фильм сложный и печальный, что ставить его на 1 января – неуместно. Но Марьяхин и Горин замахали на меня – 1 января, мол, самый лучший, самый престижный день. Мое смутное ощущение, что это неправильно, было побеждено – увы! – тщеславием, и я, к сожалению, не воспротивился...

Вскоре пришел еженедельник «Говорит и показывает Москва», где черным по белому было напечатано, что 1 января после програм­мы «Время» будет демонстрироваться двухсерийный фильм «О бед­ном гусаре замолвите слово».

И вот тут я наконец-то успокоился. Конечно, фильм в результате понес урон, немало утрат случилось по дороге к экрану, и тем не менее, несмотря на ущерб, мы все-таки сделали картину о том, о чем намеревались. Ее направленность читалась ясно. То, что мы на самом деле рассказывали не о николаевской России, а о наших днях, угадывалось невооруженным глазом. В ленте осталось немало едких реплик, многие сцены вызывали ассоциации с современностью. Фильм был пронизан горечью авторов, ненавистью к тоталитарному режиму, к произволу, к безнаказанности властей. Наша неприязнь к тайным методам, к провокациям, к слежке и стукачеству выпирала из всех пор фильма, можно сказать, из каждой перфорации. Наря­женное для «проходимости» в песни, шутки, фарсовые эпизоды со­держание ленты было в конечном счете мрачным и представляло собой обвинение против всего того, на чем держалась и держится российская империя. Ибо мы – верные наследники всего плохого, что было у царизма.

В оставшиеся дни до Нового года я порой не верил самому себе – неужели это покажут по нашему телевидению? Я предвкушал реакцию, – она, по моему мнению, должна была быть оглушитель­ной – ведь так откровенно о больных вопросах в ту пору никто не говорил. Но действительность превзошла все мои ожидания. Однако об этом после.

Публикация в телепрограмме, видно, вызвала очередной приступ активности, свежий пароксизм ярости у деятелей Госкино. Не буду врать, не знаю, на каком именно уровне был сделан новый донос в ЦК КПСС, но он был сделан. Естественно, я в ожидании премьеры нашей ленты ничего не подозревал о бумажных и телефонных про­цессах, бурливших в бюрократических недрах. Оказывается, в ре­зультате интриг 31 декабря, в 9 часов утра, накануне объявленной в программе демонстрации нашей ленты, собрались все руководители телевидения, чтобы самолично убедиться в ее вредной направлен­ности. Сам Лапин, его заместители Мамедов, Попов и Жданова, ди­ректор «Экрана» Хессин, заведующий сектором телевидения в ЦК КПСС Оганов, инструкторы ЦК, курирующие телевидение, встретились вместе в просмотровом зале. Авторов ленты, разумеет­ся, на секретный просмотр не позвали. Не могу пересказать, какова была их реакция, о чем они говорили между собой. Поведаю о том, как я был посвящен в курс событий.

Между семью и восемью часами вечера 31 декабря 1980 года на даче, которую мы с Ниной снимали и где мы с друзьями собирались встретить Новый год, раздался телефонный звонок.

– То, что я вам сейчас скажу, – произнес знакомый мне по встречам на телевидении женский голос, – должно остаться между нами. Если вы начнете принимать меры, куда-то звонить, ехать, хлопотать, то я могу после новогодних праздников уже не выходить на работу. Я не имею права сообщать вам то, что сейчас сообщу.

– Я обещаю вам, Стелла Ивановна, – холодея, ответил я, пони­мая по преамбуле, что новости будут неприятные.

– Сегодня в девять утра все руководство телевидения смотрело «Гусара»... – Голос Ждановой перечислил тех, кого я упомянул выше.

– Чем это было вызвано? – спросил я.

– Я вам потом расскажу, – уклонилась от ответа Стелла Ивановна. – Завтра показ состоится, хотя не скрою, все это висело на волоске. Правда, Председатель (так на телевидении называли Лапи­на) предложил сделать две купюры...

– Какие? – перебил я.

– Одна вырезка – это реплика: «Тема хорошая...»

(В сцене пикника в саду губернаторского дворца Настенька Бубенцова объявляет собравшимся гусарам, дамам и городской знати:

– Я спою вам песню, посвященную героям войны 1812 года. На что Мерзляев роняет цензорским тоном:

– Тема хорошая...

Так вот, эта реплика почему-то попала под топор министра. По­чему именно эта? В фильме было полно куда более острых фраз...)

– Вторая купюра, – продолжала Стелла Ивановна, – это облет вокруг церкви, сцена похорон. Председатель сказал: «Это очень мрачно, не надо огорчать зрителей в новогодний праздник». И отдал распоряжение Хессину, чтобы после эфира этот кадр вставили об­ратно, так что это вырезается не навсегда. И когда будет повтор ленты, она пойдет с кадром облета церкви.

Меня начала бить дрожь, внутри что-то оборвалось.

– И потом председатель добавил, – заканчивала свое невеселое повествование Жданова: – «Я прошу не говорить об этом Рязанову. Не надо портить ему встречу Нового года». Но при мысли, что будет с вами, когда вы завтра, сидя у телевизора, не увидите этих двух мест в фильме, мне стало ясно, что надо обязательно вам сказать. Иначе это может скверно кончиться. Чего доброго, еще инфаркт случится.

– А кто же конкретно это вырезал? – мертвым голосом спро­сил я.

– Не волнуйтесь, все уже сделано, и сделано аккуратно! Хессин сам за этим проследил. Вырезали в его присутствии.

– Спасибо, – машинально сказал я.

– Извините, новогодний праздник вам, конечно, испортили, – сказала в заключение Стелла Ивановна, – но мне казалось, что будет лучше, если вы узнаете обо всем заранее и от меня. Не огорчайтесь. Это еще минимальные потери. Если бы вы знали, почему все это случилось, вы бы поняли...

И мы распрощались.

Я повесил трубку и погрузился во мрак. Я снова и снова переби­рал в памяти разговор. Первым побуждением было куда-то звонить, протестовать, хлопотать, остановить, но было поздно: восемь часов вечера 31 декабря. Нигде уже никого нет, все разбежались с работы, готовятся к встрече Нового года. Звонок раздался не зря вечером, после того, как кончился рабочий день, когда сделать уже ничего нельзя. Да и не мог я закладывать Стеллу Ивановну. Это был редкий по благородству поступок, особенно немыслимый для человека, слу­жащего в советском аппарате. И если я начну действовать, обнару­жу, что знаю ситуацию, докопаются, кто сообщил, и действительно сотрут в порошок порядочного человека. Так что я был связан по рукам и ногам, был лишен возможности что-либо предпринять!

Вторая поправка была для меня особенно болезненной. Сцена «расстрела» кончалась тем, что Бубенцову становится плохо с серд­цем, полковник посылает в казарму за доктором, Плетнев стреляет в Мерзляева, но, схваченный в этот момент жандармами, промахива­ется. Самого мгновения смерти Бубенцова в кадре не было. А вслед за этим под скорбную музыку реквиема, сочиненного Андреем Петровым, показывалась, снятая сверху, как бы с птичьего полета, ма­ленькая церковка, стоящая на высоком обрыве над рекой. Около храма кладбище и группа застывших во время похорон людей. Кадр был пронзительный, горестный. Это был один из главных трагичес­ких пиков картины, когда зритель душой и сердцем должен был быть захвачен волной печали и соучастия. Я помню, как трудно да­вался после этой панихиды переход на следующий эпизод, где полк покидает город. Сколько я возился с этим, монтируя буквально по клеточкам, искал звуковой стык, подбирал пропорции в изображе­нии, шумах и музыке. И вот теперь чьей-то чужой, равнодушной рукой все это было безжалостно смято, разрушено. Зрителю в ре­зультате купюры становилось неясным, умер ли Бубенцов. Кроме того, убиралась сильная, «козырная» сцена, ослаблялось зрительское сопереживание. Господи, какой многострадальной оказалась эта картина! Финал ленты был окончательно испоганен, испорчен, иско­режен. И я ничего не мог сделать! До сих пор меня охватывает жуть, когда вспоминаю, в каком настроении я встречал тот Новый год.

Поразительно, до чего развито чутье у этих «искусствоведов» с мандатами. Они всегда тыкают пальцем именно в то, что наиболее дорого автору, всегда бьют без промаха. Причем сопровождается это разговорами, что, мол, вырезаются пустяки, мелочь, несколько слов или несколько секунд действия. Но оскоплению всегда подвер­гается самое главное, самое существенное, без чего вещь переходит в другое качество.

Поначалу фразу Лапина: «Я прошу не говорить об этом Рязано­ву. Не надо портить ему встречу Нового года!» – я воспринял как своего рода насмешку, как душевную черствость. А потом, когда немного успокоился, подумал иначе. Ведь для него наша картина – одна из многих в его большом хозяйстве. Он не сидел, сгорбившись, над ней, не монтировал ее по кадрикам, он не мог, да и не собирался, смотреть на всю эту ситуацию глазами авторов ленты. И, вероятно, в его заботе не было двусмысленности, не было никакого глумления – он действительно хотел смягчить удар. Думаю даже, что он не плохо ко мне относился.

Я позвонил Горину. Рассказал ему о новогоднем подарке телеви­дения. А потом добавилось подлинно трагическое известие, рядом с которым вся наша суета с фильмом – ничто. Директор телевизион­ного объединения «Мосфильма» Семен Михайлович Марьяхин вече­ром 31 декабря вдруг потерял сознание, его увезли в больницу, а через два дня, так и не придя в сознание, он умер. Не стало доброго, веселого, энергичного человека, верного друга. Он вел себя в исто­рии с нашей картиной просто героически от начала и до конца, стоял стеной в самые трудные моменты. Но он уже не смог увидеть на телевизионном экране премьеру фильма, для которого сделал столько доброго и хорошего. Человек, который прошел всю войну, которого пощадила вражеская пуля, не выдержал нервной, неблаго­дарной, порой бессмысленной работы. «Проверка – она всем про­верка!» – говорил в картине Бубенцов. Так вот Марьяхин, занимая должность, где предательство, по сути, являлось одной из ее состав­ных частей, выдержал экзамен. Он всегда оставался честным, благо­родным, порядочным, всегда был Человеком. Да, ему приходилось порой изворачиваться, обходить рифы, но он никогда не переступал грань. Сохранить в себе подлинные человеческие качества на этой службе – подвиг! Ткань фильма, где погибали прекрасные люди, и страшная жизненная реальность, где случилось то же самое, перепле­тались, образуя какую-то кошмарную, чудовищную картину...

...А потом был показ фильма по телевидению, в неуместное время, в неуместный день. И вот здесь произошло, пожалуй, еще одно непоправимое событие в судьбе ленты. Ее практически не заме­тили. Возможно, я немного сгущаю краски, но, честно говоря, не очень. Небольшая часть интеллигенции, обратившая на фильм вни­мание, раскололась на два лагеря, кое-кто фильм принял восторжен­но, некоторые плевались. Но народ безмолвствовал. Огромная граж­данская пассивность, охватившая в те годы массы, поглотила нашу картину бесследно. Люди, благодушно чокавшиеся и закусывавшие, были далеки от нашей боли, от нашего страдания. Мы не смогли силой своего искусства оторвать людей от накрытых столов, не смогли заставить их погрузиться в нестерпимую горечь. Нам остава­лось успокоить себя тем, что, если бы показ ленты случился в обыч­ный, а не праздничный день, это погружение произошло бы. И тем не менее факт оставался фактом: зрителю картина была, что называ­ется, «до лампочки». Нет, были прекрасные отзывы, письма, теле­граммы, звонки с восторгами и благодарностью, добрые отклики людей, чье мнение нам неимоверно дорого: Булат Окуджава, Люд­мила Петрушевская, Борис Васильев, Станислав Рассадин, Игорь Ильинский, Андрей Вознесенский. Но господствовало, пожалуй, иное суждение. Чиновничьи инстанции недружелюбно затаились, га­зеты практически промолчали. Да и что писать? Умные журналисты и критики, конечно, видели второй план фильма, понимали намеки, аллюзии, ассоциации, да вслух об этом говорить было опасно, а вер­нее, вовсе исключено. Это в равной мере относилось и к тем, кто принял нашу ленту, и к тем, кому она не приглянулась. Так что фильма нашего как бы не существовало. Мы надеялись на повтор­ный показ. Надеялись, что тогда фильм родится. Но шли годы, я не­однократно предпринимал попытки в этом направлении, однако Гостелерадио стояло насмерть. Все мои поползновения, чтобы пока­зать, причем по любой программе, еще раз нашу картину, терпели фиаско. И без объяснения причин. По предложению телевидения мы сделали еще одну редакцию картины, более короткую. Но и этому варианту тоже не удалось просочиться на «голубой экран». Мы би­лись в догадках, но стена гигантского управленческого аппарата за­гадочно молчала. Мы понимали, картина кому-то не понравилась, кому-то из больших людей, но чем и кому – так и не знали. Во время моей последней встречи с Лапиным, когда я опять унижался, прося показать «Гусара», он намекнул мне, что фильм в свое время не понравился Андропову, который тогда возглавлял КГБ.

Лапин намекнул также, что шеф Госбезопасности усмотрел в кар­тине камешки в огород своего комитета. Было ли это правдой? Вы­сказывался ли в этом роде Андропов? Не сочинил ли версию сам Лапин? Не знаю. Проверить этого я уже, вероятно, не смогу. Андро­пов казался мне умным человеком. Я думаю, что у него должно было хватить соображения не ассоциировать себя с Бенкендорфом, а собственное ведомство с «третьим отделением». Умнее было бы не заме­тить сходства, а сделать вид, что события фильма рассказывают о давно прошедших временах. Но если даже он и произнес нечто в этом роде, его уже не было. Руководил страной другой лидер – Чер­ненко. Поэтому такая немыслимая верность частному высказыва­нию прошлого вождя представлялась странной. Правда, у нас в стра­не заклятия, как правило, переживают того, кто их произнес. Сколь­ко я знаю случаев в нашей истории, когда фильм или книгу, запре­щенные каким-либо руководителем, продолжали скрывать от наро­да, несмотря на то, что запрещающий давно был снят с работы, до­живал свои дни в безвестности или же умер и забыт. Однако их за­преты неукоснительно действовали. На кладбище неизданных книг, не выпущенных спектаклей, не пошедших фильмов становилось все более тесно...

Мерзляев и Бубенцов находились в тюремной карете, которая везла артиста на расстрел.

Вот что сказал Мерзляев:

«Господи! Как это получается? Обыкновеннейшие мещане, обы­ватели, вдруг становятся врагами Отечества».

И вот что ответил ему Бубенцов:

«А вы от имени Отечества не выступайте. Оно само разберется, кто ему враг, а кто друг. Со временем...»

Глава «...замолвите слово...» была написана в 1984 году. А 4 ян­варя 1986 года фильм «О бедном гусаре замолвите слово...» показали по телевидению по первой программе. Произошло это само собой, без моих хлопот и пробивания. Наступило другое время в стране, пришли другие люди. И то, что казалось невозможным, стало легко и просто. Искусство, которое преследовалось, начало легко находить путь к народу. Гражданская пассивность нации благодаря про­возглашенной перестройке сменилась активностью, энергией, ини­циативой. Пять лет наш фильм провел, по сути дела, в тюрьме. А моя жизнь, как и жизнь всего поколения, практически целиком прошла в условиях несвободы...

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.