Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Многообразие трактовок международной морали






Проблема политической морали сложна сама по себе, что проявляется как в конфликте (несовпадении) между различными системами ценностей в разных культурах и идеологиях, так и в конфликте теоретических представлений о политической морали.

Действительно, как подчеркивает П. де Сенарклен, «структура той или иной политической системы не может быть понята без учета принятых в ней принципов, а объяснение этих принципов невозможно без анализа их нормативных и идеологических основ» (2). При этом социологическое понимание культуры ориентирует на точный, конкретный анализ политических систем, базирующийся на выявлении культурных кодов, или, иначе говоря, «исторически сформировавшихся смысловых систем, выполняющих функцию контроля по отношению к трансформации социальных и политических процессов» (см.: 1, р. 89).

Общим для разных культурных кодов является вопрос о легитимности политического действия и, следовательно, необходимости отличать власть от авторитета. Общим является также признание обоснованности политической критики и оценка ее идеологического характера. Однако, если, например, обратиться к анализу мировых религий, то на этом общие черты их культурных кодов и заканчиваются.

Так, в рамках конфуцианской культуры, основывающейся на земной морали, власть и авторитет имеют тенденцию к слиянию и сосредоточению в руках Императора, обладающего «мандатом» Неба, который он, однако, может использовать лишь в исключительных обстоятельствах (политические катаклизмы, угроза разрушения социальной гармонии и т.п.). Буддистско-индуистский культурный код, для которого характерна обращенность к потустороннему (понимаемому, правда, крайне метафизически), ориентирован, в отличие от конфуцианского, на создание могущес

 

таенной религиозной элиты, претендующей на только ей известный справедливый социальный порядок, соответствующий божественным предписаниям. Тем самым политическое действие обесценивается, становится вторичным, а роль монарха оказывается десакрализованной: она ограничена функцией поддержания земного порядка и лишь в этом качестве признается и легитимизируется религиозной элитой. В этих условиях политическая дискуссия, политическое оспаривание, так же как и политическое участие ограничены, хотя и по другим причинам.

Совершенно иной культурный код присущ монотеистическим религиям, в рамках которых спасение мыслится в тесном соединении Земного и Небесного миров, между которыми существует постоянное напряжение, разрешение которого требует непрерывных усилий от человека, имеющих целью перестроить земной мир в соответствии с божественными законами. Подобное видение придает политическому действию ту ценность, которой оно не имело в буддистской модели. Вместе с тем политическое действие в данном случае помещается в рамки легитимности, обращенной к священному и потому — легитимности бесконечно более принудительной, чем в конфуцианской модели (см.: там же, p. 93—95)1.

Однако указанное противоречие между земным и потусторонним и, следовательно, проблема спасения, являясь общей для христианства и мусульманства, решается ими существенно различным образом. Так, например, христианству присуща идея институциональной дифференциации: являясь наместником Бога, государь должен действовать на Земле в соответствии с божественными предписаниями, но светскими методами. Тем самым политические элиты и институты не совпадают с религиозными, а, следовательно, существует два вида ответственности: ответственность государя по отношению к Богу, подсудная Церкви, и ответственность государя в управлении земными делами, в рамках которой он состоит в отношениях только со своим народом. Поскольку политическая сфера отделена от религиозной, постольку она открыта для соперничества между политическими элитами. В культурной модели ислама, напротив, Бог не делегирует свой авторитет, и политическое пространство может быть лишь про

1 Описывая рассматриваемые модели, Б. Бади ссылается на концепцию американского исследователя С.Н. Ейзенштадта, которого он, впрочем, критикует за абстрактность анализа, существующего как бы вне временных рамок, за этноцентризм, но особенно — за невнимание к принципиальному различию христианского и исламского культурных кодов.

 

8* 227

 

странством исполнения божественного закона. Разрешение противоречия между земным и потусторонним предполагает в этом случае стремление к слиянию, к дедифференциации политической и религиозной сфер. Тем самым в рамках ислама теряет всякое значение любая попытка создания легитимной иерархической власти: власть легитимна только в том случае, если она соответствует божественному Закону, она не допускает никакого делегирования или опосредования.

Более того, существенные различия в понимании морального долга наблюдаются и в рамках христианской традиции. Так, томистское течение исходит из существования «естественного закона», то есть единого для всех людей морального сознания, общей потребности в справедливости. Мораль в этом случае выступает в виде некоего кодекса, свода правил, предписанных извне, которые должны выполняться в обыденной действительности. Эта модель характерна для католицизма, а также для православия. Августианское течение, напротив, опирается на библейское откровение об антиномии между предписанием любви к ближнему и реальностью греха.

Проявляясь в протестантской традиции, такое понимание исключает возможность обращения к «естественному закону», ибо само «естество», сама человеческая природа подверглась, с этой точки зрения, радикальному искажению под влиянием первородного греха. Только прощение, Слово Божие просвещают человека относительно его долга (3). Поэтому поведение и жизненный уклад христианина тяготеют в данном случае не к мистическоэмоциональной культуре, а к аскетической деятельности, направлены на преобразование религиозной аскезы в чисто мирскую, на необходимость найти подтверждение своей вере в светской профессиональной деятельности (4).

Несовпадение моральных принципов можно констатировать и в рамках разных идеологий, где они выступают своего рода идеологической надстройкой над экономической борьбой и конфликтами интересов. И почти всегда принципы, используемые для морального оправдания политических действий (таких например, как войны, репрессии, пытки или терроризм) стремлением к общему благу, справедливости, национальному освобождению и т.п., вступают в противоречие с принципами индивидуальной морали.

Наконец, указанное несовпадение проявляется и в конфликте теоретических школ, который резюмируется М. Вебером в дилемме социальной морали: «...всякое этически ориентированное действование, — пишет он, — может подчиняться двум фунда

 

ментально различным максимам: оно может быть ориентировано либо на «этику убеждения», либо на «этику ответственности» (5). Приверженцы первой исходят из вечных и неизменных норм абсолютной морали. При этом они «не чувствуют реально, что они на себя берут, но опьяняют себя романтическими ощущениями», не заботясь о последствиях своих действий (см.: там же, с. 704). Если же такие последствия окажутся скверными, то сторонники этики убеждения винят в этом кого угодно — глупость людей, несовершенство мира, волю Бога — только не самих себя, ибо они всегда руководствуются чистыми помыслами и благородными побуждениями, опираясь на всеобщие ценности. Напротив, исповедующие этику ответственности главным считают именно последствия своих действий, полагая, что не имеют права расчитывать на совершенство окружающего мира и должны считаться с заурядными человеческими недостатками. Они учитывают, что политика «оперирует при помощи весьма специфического средства — власти, за которой стоит насилие» (см.: там же, с. 694), тогда как сторонники этики убеждения отрицают его право на существование.

Анализируя проблему соотношения морали и политики, М. Вебер обращает особое внимание на необходимость постоянно помнить о напряжении между целью и средствами с этической точки зрения, подчеркивая, что «ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение «хороших» целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нравственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с возможностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать: когда и в каком объеме этически положительная цель «освящает» этически опасные средства и побочные следствия» (см.: там же, с. 697).

Еще более сложной выглядит проблема морали в международных отношениях. Здесь появляется дополнительная и не менее трудная дилемма: обязан ли международный актор защищать интересы особой общности, к которой он принадлежит (государство, МПО, НПО, предприятие, социальная группа), или же можно (и должно) пожертвовать ими ради блага более широкой общности (этнической, региональной, общедемократической, всемирной), за судьбу которой он также несет моральную ответственность? Действительно, как опровергнуть аргумент Н. Макиавелли, который, допуская возможность нравственного и просвещенного поведения индивидов и социальных групп в стабильном и процветающем обществе, настаивал на том, что государственный дея

 

тель, призванный защищать общие интересы данного общества, не может выполнить свою задачу, не прибегая ко лжи и обману, насилию и злу?

Проблема обостряется тем обстоятельством, что возможности морального выбора в сфере международных (и, особенно, межгосударственных) отношений выглядят ограниченными: во-первых, существованием здесь долга государственного эгоизма; во-вторых, практически безграничной областью морального конфликта (в отличие от сферы внутриобщественных отношений, где эта область ограничена легитимной монополией государства на насилие); наконец, в-третьих, постоянно присутствующей возможностью вооруженного насилия, войны, превращающей вопросы безопасности и выживания в первостепенные для государств и отодвигающей тем самым заботу о морали и справедливости на задний план (6).

Драма международных отношений, подчеркивает известный американский исследователь Стенли Хоффманн, состоит в том, что и сегодня не существует никакой общепринятой замены макиавеллевскому пониманию морального долга государственного деятеля. Более того: макиавеллевская мораль обладает вполне определенной притягательной силой. Она отнюдь не представляет собой некий «закон джунглей» и не является полной противоположностью христианской или демократической морали (см.: там же, р. 33). Скорее, речь идет о том, что другой американский ученый, Арнольд Уолферс, называет «этикой, не претендующей на чрезмерное совершенство», нравственностью, руководствующейся принципом «мы против них», «которая требует от человека не следовать абсолютным этическим правилам..., а выбирать наилучшее из того, что позволяют обстоятельства», то есть выбирать то, что допускает возможность как можно меньше жертвовать ценностями (7).

Популярность такого понимания объясняется и непривлекательностью высокомерных претензией государственного деятеля на следование принципам христианской или демократической морали, и вызываемой ими скрытой неудовлетворенностью различных слоев, на их взгляд, слишком мягкой, расплывчатой, неконкурентноспособной внешней политикой. Кроме того, подчеркивая существование ограниченности морального выбора в сфере международных отношений, указанное понимание позволяет раскрыть не только теоретические недостатки политического идеализма, но и опасность, которую может представлять воплощение его в практику межгосударственного взаимодействия (см.: 6, р. 34).

Так, выдвинув в 1916 году свой мирный план, который должен был установить «верховенство права над любой эгоистичес

 

кой агрессией» путем «совместного соглашения об общих целях», президент США Вудро Вильсон основывался «на ясном понимании того, чего требует сердце и совесть человечества» (8), и поэтому исключал необходимость применения силы для защиты международного права, считая, что для этого вполне достаточно мирового общественного мнения и осуждения со стороны Лига Наций. Агрессивная политика пришедшего в тридцатые годы к власти в Германии нацистского руководства и ее ремилитаризация не вызвали со стороны европейских демократий и Лиги Наций никакой практической реакции, кроме вербальных протестов. А когда Гитлер потребовал аннексии части Чехословакии, под предлогом помощи судетским немцам, Чемберлен и Даладье на сентябрьской конференции 1938 г. в Мюнхене уступили ему, полагая, что если Судеты будут присоединены к Германии, то это поможет предохранить мир от тотальной войны. На деле результат оказался прямо противоположным: Мюнхенская конференция стала прологом Второй мировой войны, фактически поощрив Гитлера на дальнейшую эскалацию агрессии (9).

Политический идеализм оказался, таким образом, дискредитированным как в теории, так и на практике и уступил место политическому реализму. Как уже отмечалось, политический реализм отнюдь не выступает против международной морали. Из шести сформулированных Гансом Моргентау принципов политического реализма три непосредственно касаются взаимодействия морали и внешней политики государства (10). Подчеркивая существование непримиримых противоречий между универсальными моральными нормами и государственными ценностями, Г. Моргентау настаивает на необходимости рассмотрения моральных принципов в конкретных обстоятельствах места и времени. Государственный руководитель не может позволить себе сказать: «Fiat justitia, pereat mundus», а тем более — действовать, руководствуясь этой максимой. Иначе он был бы либо сумасшедшим, либо преступником. Поэтому высшая моральная добродетель в политике — это осторожность, умеренность. О моральных ценностях нации-государства нельзя судить на основе универсальных моральных норм. Необходимо понимание национальных интересов. Если мы их знаем, то можем защищать свои национальные интересы, уважая национальные интересы других государств. Главное при этом — помнить о существовании неизбежной напряженности между моральным долгом и требованиями плодотворной политической деятельности.

С подобным пониманием солидарен, по сути, и Р. Арон, не разделяющий концепцию Г. Моргентау относительно националь

 

ного интереса. Основываясь на «праксеологии» — науке о политическом действии и политическом решении, Арон весьма скептически относится к роли универсальных ценностей в области политики. В конечном итоге он настаивает на том, что за неимением абсолютной уверенности относительно моральности того или иного политического решения следует исходить из учета его последствий, руководствуясь при этом мудростью и осторожностью. «Быть осторожным — значит действовать в зависимости от особенностей момента и конкретных данных, а не исходить из системного подхода или пассивного подчинения нормам или псевдонормам. Это значит предпочесть ограничение насилия наказанию так называемого виновного, или так называемой абсолютной справедливости. Это значит намечать себе конкретные, достижимые цели, соответствующие вековому закону международных отношений» (11).

Таким образом, в основе политического реализма — веберовское понимание политической морали. Действительно, по М. Веберу, свойственная политической морали необходимость прибегать к плохим средствам находит свое логическое завершение в сфере международных отношений. Считая, что высшей ценностью государственных деятелей является сила соответствующего государства, он не только устраняет из этой сферы моральный выбор по поводу целей государственной внешней политики, но и, фактически, переносит этот выбор в область средств, где он также достаточно ограничен, поскольку решающим средством политики Вебер называет насилие.

Указанное понимание является неизбежным для гоббсовской традиции, рассматривающей международные отношения как сферу непримиримых моральных конфликтов, разрешаемых насильственными средствами. Однако и оно далеко не бесспорно.

Во-первых, сколь бы хрупкими и относительными ни были универсальные ценности в сфере межгосударственных взаимодействии, они тем не менее существуют, как существует и тенденция к увеличению их количества и возрастанию их роли в регулировании международных отношений. Появляются новые ценности, связанные с императивами сохранения окружающей среды, сокращения социального неравенства, решения демографических проблем. В число наиболее приоритетных ценностей, приобретающих все новые измерения, выдвигается соблюдение прав человека. Как подчеркивает А. Самюэль, сегодня концепция прав человека наполняется новым содержанием, включая право журналистов на независимую информацию, права личности на эмиграцию и конфессиональную свободу, права заключен

 

ных и беженцев, права ссыльных и права детей. В результате возникает настоящий «интернационал Прав Человека». Проводятся международные конференции, стоящие над межгосударственными конфликтами и мобилизующие общественное мнение против насилия, где бы оно не совершалось — в ЮАР или в Ираке, в секторе Газа или на площади Тянаньмынь. Правительства испытывают растущее давление, призванное обеспечить соблюдение Хельсинкских соглашений (12).

Во-вторых, даже если согласиться с тем, что высшей ценностью для государственного руководителя является сила (могущество) его государства, трудно отрицать то, что разные лидеры имеют различные представления как о приоритетных элементах ее состава (темпы экономического роста, благосостояние нации, военное могущество, лидирующее положение в союзах, социальнополитическая стабильность, престиж в международном сообществе и т.п.), так и о средствах ее достижения. Достаточно сравнить соответствующие представления официальных лиц советского государства и постсоветской России.

Наконец, в-третьих, не удовлетворяет и то, что политический реализм персонифицирует моральный выбор в области международных отношений, отдавая его «на откуп» государственным лидерам, что неизбежно приводит не только к моральному релятивизму, когда остается «только давать советы правителям и надеяться, что они не будут сумасшедшими» (13), но и к моральному прагматизму, то есть к подчинению индивидуальной морали политической этике, столь знакомому нам во времена советского режима.

Пытаясь избежать нормативных суждений, представители модернизма считают этику несовместимой с экспериментальной наукой. Вместе с тем некоторые из них полагают, что в рамках позитивного исследования можно (а в какой-то степени и нужно) принимать во внимание признанные в обществе нормы, если рассматривать их как факты. Можно также задаться вопросом об эффективности моральных норм. Так, К. Холсти различает три уровня, на которых моральные нормы способны влиять на поведение международного актора: уровень целей, провозглашаемых правительством (мир, справедливость и т.п.); уровень методов действия (декларируемая правительством приверженность некоторым принципам поведения, например принципу ненасилия); все решения, принимаемые «hic et nunc» («здесь и теперь»). Именно последний уровень «важнее всего в этическом плане, так как именно здесь проявляется способ достижения государством своих целей, и этика кажется наиболее применимой к международ

 

ной политике» (14). В целом же представители данного направления сходятся с политическими реалистами в позитивистском искушении установить четкое различие между объективными фактами и ценностями, которые, по их мнению, не могут оказать сколь-либо существенного влияния на международные отношения, а, напротив, сами зависят от соотношения сил между государствами.

Однако в действительности анализ международных отношений не может не учитывать нормативных суждений и ценностей, затрагивающих такие существенные явления, как мир и война, справедливость и свобода, интересы и цели и т.п. Без этого невозможно понять мотивы поведения международных акторов, а значит и скрытые пружины функционирования международных отношений, которые отнюдь не сводятся к конфликту национальных интересов или соотношению сил между государствами.

Таким образом, ни одна из рассмотренных теоретических школ не может претендовать на окончательное решение вопроса о сущности и роли морали в международных отношениях. Тем не менее, это вовсе не лишает их значимости: каждая из них обращает внимание на тот или иной аспект, раскрывает ту или иную сторону проблемы, обогащая ее видение. Кроме того, они взаимно дополняют друг друга в том, что подводят к выводу, тривиальному лишь на первый взгляд, — о действительном наличии этических норм в международных отношениях.

Вопреки противоположному мнению, дефицит правил вовсе не свойствен международным отношениям, пишут французские ученые Б. Бади и М.-К. Смуц (15). Добавим, что значительная доля среди этих правил принадлежит моральным нормам, побуждающим, согласно Э. Дюркгейму, к добровольному подчинению социальному принуждению.

В то же время, как мы могли убедиться, эти нормы носят противоречивый характер. Поэтому, отвечая утвердительно на вопрос о существовании специфического рода морали — морали международных отношений, мы сразу же сталкиваемся со следующим вопросом: каковы ее главные требования?






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.