Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Тони Моррисон Джаз 5 страница






«Вот оно, – подумала Алиса, – вот, на что клюнула Доркас. Убийца».

Но теперь Алиса не боялась ни его, ни его жены. Он вызывал у нее лишь бешеную ярость, он, тихой сапой укравший у нее воспитанницу, подобравшийся незаметно, словно змея в густой траве. И еще ей было стыдно, что трава оказалась на ее участке, в огороженном, надежно, как ей казалось, охраняемом пространстве, где внебрачная беременность означала конец всякой мало-мальски приемлемой жизни. После – все. Только и остается, что сидеть и ждать, когда ребенок подрастет и тоже покусится на надежность своего тщательно оберегаемого существования.

Ожидая Вайолет с меньшим опасением, чем раньше, она удивлялась, к чему бы это. В свои пятьдесят восемь лет Алиса, имевшая на попечении только одного ребенка, и то не своего, и к тому же уже покойного, задумалась о проклятье внебрачной беременности. У ее родителей, сколько она их помнила, эта мысль не выходила из головы. Они постоянно напоминали ей о ее теле: не сиди некрасиво(ноги врозь), не сиди как взрослая (нога на ногу), не дыши ртом, не держи руки в боки, не разваливайся на стуле, не вихляйся при ходьбе. Едва наметились груди, их тут же перевязали и стали ими молча возмущаться, возмущение перерастало в прямую ненависть при мысли о возможной беременности, затем внезапно превратилось в свою полную противоположность, когда она вышла замуж за Луиса Манфреда. Уже до свадьбы родители начали мурлыкать, как им хочется покачать внуков, но при этом продолжали возмущаться бугорками, наклевывавшимися под блузкой Алисиной младшей сестры. Возмущались пятнами крови, округлившимися бедрами, новыми волосами. И еще одежда. «О Господи, дочка!» – хмурились брови, если некуда уже отпускать подол на платье и ни на дюйм не расставить в талии. Выросшая под неусыпным наблюдением родителей, Алиса поклялась, что избавит своего ребенка от подобного опыта, но не избавила. Как заведенная, она повторила все до малейших нюансов по отношению к дочери своей младшей сестры. И ломала голову, случилось ли бы то же самое, будь жив ее муж и будь у нее свои дети. Если бы он был рядом и подсказывал ей, что делать, может быть, она не сидела бы сейчас тут и не ждала бы в воинственном настроении женщину по имени Бешеная Вайолет. А что же это, если не война? Потому она и предпочла сдаться, правда, сделав Доркас своей личной пленницей.

Но другие не сдались. И вооружились. Алиса работала однажды с портным-шведом, у которого на лице красовался шрам от уха и до уголка рта. «Это негритянка, – объяснил он, – резанула до зубов». Он удивленно улыбался и покачивал головой: «До зубов». В Спрингфилде у продавца мороженого она видела на шее четыре ровные дырочки, расположенные на одинаковом расстоянии друг от друга следы укола чем-то острым и четырехзубым. Мужчины носились по улицам Спрингфилда, восточного Сент-Луиса и Города, прижимая одной красной липкой рукой другую, с болтающимися на лицах кусками кожи. Хорошо еще, если они догадывались не вынимать бритву и добирались до больницы живыми.

Черные женщины были вооружены, черные женщины были опасны и чем меньше они имели денег, тем страшнее они выбирали себе оружие.

Не брали в руки оружия те, у кого была церковь и был Бог, Бог ревнивый и грядущий судить, чей гнев так ужасен, что даже не вообразить. Он придет и рассудит, исправит все неправды, он уже при дверях, он рядом, рядом, он здесь. Вот он. Разве вы не видите? Видите? Мир, причинивший им столько зла, теперь примет вдвое за грехи свои. Мир насылал на них беды? Но посмотрите, где дом всех бед? Их поносили и проклинали? H~ посмотрите, как мир поносит и проклинает себя. Женщин тискали на кухнях и задних дворах? Да. Полицейские били их по лицу, чтобы вместе с их зубами сломить дух их мужей? Дня не проходило, чтобы их не осыпали руганью мужчины, знакомые и незнакомые? Да. Но в глазах Бога и в их собственных глазах каждое грязное слово и оскорбительный поступок были лишь тягой Зверя к беззаконию. Зверь делал так, как он хотел, чтобы делалось ему: насиловал, потому что хотел быть изнасилованным, убивал детей, потому что жаждал быть убитым ребенком. Возводил темницы, чтобы жить в них и гнить в них. Гнев Божий, такой прекрасный, такой простой. Враги получили, что хотели, и на головы их пали грехи их.

Кто еще не имел оружия? Кто не нуждался ни в складных лезвиях, ни в банках со щелоком, ни в бутылочных осколках? Те, кто покупали дома и копили деньги, чтобы платить за безопасность. Или состояли при мужчинах с оружием. Или сами становились пистолетами и сами ножами. Или напитывали свою маленькую безоружную жизнь силой разнообразных обществ, клубов, лиг и сестричеств, созданных, чтобы поощрять или, наоборот, препятствовать, сообщать или разобщать, прокладывать дорогу новому, убеждать, облегчать участь и утешать. Брать на поруки, обмывать покойников, вносить арендную плату, снимать и сдавать Жилье, открывать новую школу, собирать пожертвования и присматривать за всеми, сколько их ни на есть, детьми. Любая другая безоружная черная женщина в 1926 году была немой, сумасшедшей или мертвой.

Сама-то Алиса в тот мартовский день ждала женщину вооруженную. Которую люди теперь называли Бешеная Вайолет за то, что она покусилась на покой лежащей в гробу. Она подсовывала записки под Алисину дверь каждый день, начиная с того январского, который случился через неделю после похорон, и Алиса хорошо понимала, что это за парочка: как раз из тех негров, от каких она старательно оберегала свою Доркас. Совершенно неприличный народ. Не только что неприятные, а просто-напросто опасные люди. Муж-убийца, жена-хулиганка. Ни один, да, ни один проступок ее племянницы, как бы худ он ни был, не мог сравниться с насилием, которое учинили над ней они. А разве насилие не идет рука об руку с пороком? Азартные игры. Бранные слова. Ужасная и непристойная близость. Красные платья. Желтые туфли. И, конечно, эта негритянская музыка, уши которой торчат отовсюду.

Теперь Алиса уже не боялась той, Бешеной, как это было в январе или в феврале, когда она впервые впустила ее в дом. «Сидеть ей, голубушке, в тюрьме, – подумала она тогда, – все ей подобные оказываются рано или поздно за решеткой». Но говорить о легкой добыче, прирожденных жертвах? «Сомневаюсь».

На поминках Мальвона рассказала об известных ей подpoбнocтяx всего дела. Пыталась, во всяком случае. Алиса отодвинулась от нее подальше и старалась не дышать, чтобы умерить поток ее слов.

– Благодарю вас за сочувствие, – сказала она ей. – Угощайтесь. – Она махнула рукой в сторону столов, уставленных едой и окруженных соболезнующими гостями. Столько всего наготовлено.

– Я просто сражена горем, – говорила Мальвона, как будто это мой собственный ребенок.

– Спасибо.

– Берешь чужих детей, а страдаешь, будто это твои собственные. Вы помните Зайчика, моего племянника?

– К сожалению, нет.

– Что я для него только не делала. Как родная мать.

– Пожалуйста, угощайтесь. Всего вдоволь. Кушайте.

– А эти негодяи, которые из нашего дома, только представьте себе…

– А, Фелис, хорошо, что ты пришла…

Ей не хотелось ничего знать, никаких лишних подробностей. И тем более она не хотела видеть женщину, звавшуюся теперь Бешеной. Записка, которую та подсунула ей под дверь, оскорбила ее, а по размышлении и напугала. Но спустя некоторое время, прослышав, в каком ужасном состоянии был ее муж и почитав заголовки в «Мессенджер», «Ньюс» и «Эйдж», она укрепилась духом и в феврале впустила ее в дом.

– Что вам от меня может быть нужно?

– Сейчас – только стул и присесть, – сказала Вайолет. – Извините, но ничего хорошего из этого не получится. – Что-то у меня с головой, – произнесла Вайолет, прижимая пальцы к тулье шляпы.

– Обратитесь к врачу.

Вайолет прошла мимо нее, притянутая как магнитом к маленькому столику в комнате.

– Это она?

– Да.

Последовало долгое молчание, во время которого Вайолет рассматривала лицо на фотографии. Алиса занервничала. Не успела она набраться храбрости, чтобы попросить женщину уйти, как Вайолет отвела взгляд от фотокарточки и сказала:

– Меня вам не стоит бояться.

– Да, а кого же?

– Не знаю. Оттого-то у меня и болит голова.

– Для чего вы пришли? Я вижу, вовсе не для того, чтобы высказать сожаление. Пришли, чтобы освободиться от собственного зла?

– Нет у меня никакого зла.

– Уходите-ка лучше.

– Дайте мне хоть отдохнуть минуту. Не могу найти места, чтобы просто посидеть. Это она?

– Да, я же вам говорила.

– С ней было много хлопот?

– Да нет. Так. Не очень.

– В ее возрасте я была хорошей девочкой. Никому не доставляла неприятностей. Делала все, что мне говорили. Пока не попала сюда. В Городе приходится быть упрямой.

«Странненькая, – подумала Алиса, – но вроде не кровожадная». И прежде чем она успела спохватиться, с языка слетел вопрос:

– Зачем он это сделал?

– А она?

– А вы?

– Я не знаю.

В ее второй приход Алиса все еще размышляла о свирепых женщинах с пакетами щелока, отточенными бритвами и фантастическими родинками вот здесь, здесь и еще вот тут. Задергивая занавеску, чтобы солнце не било в глаза гостье, она спросила:

– Ваш муж, он что, вас обижает?

– Обижает? – Вайолет выглядела озадаченной.

– Мне он показался таким тихим и приличным. Он бил вас?

– Джо? Да он в жизни никого не обидел.

– Кроме Доркас.

– И белок.

– Что?

– И кроликов. Оленей. Фазанов. Опоссумов. Дома у нас было много хорошей еды.

– А зачем вы уехали?

– На что хозяину кролики? Он требовал денег.

– Деньги и здесь нужны.

– Да, но здесь их можно заработать. Когда мы приехали, я сначала убирала. За три дома в день платили неплохие деньги. Джо чистил рыбу по вечерам. Потом перешел в гостиницу. Я взялась за парикмахерскую работу, а Джо…

– Я не хочу всего этого слышать.

Вайолет замолчала и уставилась на фотографию. Алиса отдала ей карточку, чтобы поскорее выпроводить ее из дому на следующий день она пришла опять. Выглядела она так ужасно, что Алисе захотелось шлепнуть ее по лицу. Вместо того она сказала: «Снимите-ка платье, я подошью вам рукав». Вайолет являлась неизменно в одном и том же одеянии, и Алису раздражала болтающаяся на рукаве нитка, не говоря уж о подкладке на пальто с тремя прорехами на видном месте.

В одной сорочке, накинув на плечи пальто, она сидела и ждала, пока Алиса зашьет мельчайшими стежками рукав. Шляпу она не снимала никогда.

– Сначала я подумала, что вы пришли с чем-нибудь дурным. Потом – чтобы посочувствовать. Потом – чтобы поблагодарить, что я не вызвала полицию. Но ни то, ни другое, ни третье, ведь так?

– Мне надо было где-нибудь посидеть. Я подумала, что, может быть, у вас. Что вы впустите меня, ну вы и впустили. Раз Джо не сиделось дома, так я, наверное, сама не очень старалась. Но мне же интересно взглянуть, кем бы он хотел, чтобы я была.

– Глупенькая. Он бы хотел, чтобы вам было восемнадцать, вот и все.

– Нет, тут что-то еще.

– Ну, если вы сами не знаете собственного мужа, ничем не могу помочь.

– Вы точно так же ни о чем не догадывались, а ведь вы видели ее каждый день, как и я Джо. Я-то знаю, где были мои глаза. А где были ваши?

– Не надо мне выговаривать. С какой стати?

Алиса закончила простыни и уже начала гладить первую блузку, когда в дверь постучала Вайолет. Прошли годы и годы с тех пор, как она последний раз прикасалась утюгом к белой мужской рубахе. Брызгала водой, чтобы накрахмаленная ткань стала упругой и гладкой. От них теперь остались одни лоскутки. Тряпки для вытирания пыли, прокладки для месячных, обмотки для водопроводных труб в морозную погоду, хваталки для кастрюль, держалки для утюга. А еще фитили для масляных горелок и мешочки для соли, чтобы натирать зубы. Нынче все ее кропотливое внимание было отдано собственным блузкам.

Еще не остывшие от утюга наволочки и простыни стопкой сложены на столе. А занавески уж, наверное, на следующей неделе.

Она научилась узнавать этот стук и сама не понимала, радовалась она или злилась, слыша его. Впрочем, ей было все равно.

Когда приходила Вайолет (а приходила она всегда без предупреждения), приоткрывалось нечто.

Под темной шляпой ее лицо выглядело еще темнее. Глаза, круглые, как серебряные доллары, умели неожиданно щуриться.

Что-то такое чувствовала Алиса в ее присутствии, чего не было при других встречах, она и говорила с ней не как с другими людьми. С Вайолет она была невежливой. Резкой. Прямой. Им не требовалось никакой обходительности и любезных фраз. Было что-то еще – ясность. Возможно. Ясность того рода, какую сумасшедшие требуют от здравых умом.

Теперь, при подшитых рукавах и починенной подкладке, Вайолет вполне сошла бы за нормальную, позаботься она еще о своих чулках и приведи в порядок шляпу. Алиса тихонько вздохнула, удивляясь себе, и, посторонившись, впустила в дом единственного гостя, которого ждало ее сердце.

– Совсем замерзла?

– Почти, – ответила Вайолет.

– В марте надо осторожней, а то и слечь недолго.

– Вот было бы славно, – сказала Вайолет. – Пусть бы тело поболело взамен головы, глядишь, все бы мои беды и кончились.

– А кто будет причесывать модниц с панели? Вайолет засмеялась.

– А никто. Может, никто и разницы-то не заметит.

– Разница больше, чем в прическе.

– Они такие же женщины, как и мы.

– Нет, не такие. Не такие, как я.

– Я не имею в виду их работу. Я говорю о них самих – о женщинах.

– Ну, пожалуйста, не будем об этом, – сказала Алиса. – Я заварю чай.

– Когда мне было трудно, только они меня поддержали. Они кормят меня и Джо.

– Мне это неинтересно.

– В любое время, если у меня кончились деньги, я могу хоть весь день у них работать.

– Хватит, я сказала. Я не желаю знать, откуда берутся эти деньги. Будете чай или нет?

– Да. Ладно. Но почему? Почему вы не хотите даже слышать об этом?

– Водят к себе мужчин. Ужасная жизнь. Они, небось, все время дерутся. Когда вы их причесываете, вы не боитесь, что они устроят драку?

– Боюсь, когда они трезвые, – улыбнулась Вайолет.

– Вот именно.

– Они дерутся из-за своих мужиков, если поделить не могут, и с ними тоже.

– Женщина не должна так жить.

– Не должна быть вынуждена так жить.

– Взять и убить человека, – Алиса цокнула языком. – Худо делается при одной мысли. – Она налила чай и, держа в руке чашку с блюдцем, посмотрела на Вайолет.

– Если бы вам стало известно про него еще до того, как он ее убил, вы бы сами это сделали?

– Хотела бы я знать.

Алиса подала ей чай.

– Не понимаю я таких женщин, как вы. С ножами. – Она выхватила из кипы белья блузку с длинными рукавами и разложила ее на гладильной доске.

– Я же родилась не с ножом.

– Но вы его подняли.

– А вы никогда не пробовали? – Вайолет подула на чай.

– Нет, никогда. Даже когда от меня ушел муж. Но вы-то. У вас и врага достойного не было, кого действительно стоит убить. Подняли нож на мертвую девчонку.

– Но ведь это и лучше. Правда же? Все самое худое уже сделано.

– Не тот враг.

– Нет, тот. Она мой враг. И тогда была, когда я ничего не знала, и сейчас.

– Почему? Потому что она молодая и привлекательная и отбила у вас мужа?

Вайолет пила чай и ничего не отвечала. После долгого молчания и когда уже разговор повернул на всякие пустяковые предметы, Вайолет спросила Алису Манфред:

– Неужели вы не боролись бы за своего?

Страх, посеянный в детстве и ежедневно находивший себе пищу, прорастал сквозь ее существо всю жизнь. Воинственность, накопленная за годы страха, вызрела в нечто иное. Сейчас вопрос собеседницы прозвучал для Алисы словно выстрел из игрушечного ружья.

Где-то там, в Спрингфилде под землей остались зубы. Может быть, череп. Если копнуть поглубже да отодрать крышку, то нашлись бы зубы, в этом она была уверена. Не губы, которые она делила с другой, не пальцы, мявшие ее бедра так же, как мяли чьи-то еще. Только обнаженные зубы, без улыбки, когда-то вынудившей ее потребовать: «Выбирай». Он выбрал.

То, что она сказала Вайолет, было правдой. Ни разу ее рука не коснулась ножа с воинственной целью. О чем она умолчала – и что сейчас нахлынуло на нее, – тоже соответствовало истине: было время, когда она, Алиса Манфред, сутки напролет задыхалась от жажды чужой крови. Не его. О, нет. Для него она приготовила изрезанный галстук, прожженные костюмы, раскромсанные башмаки, изорванные носки. Детская, вредная месть, цель которой досадить и обратить на себя внимание. Но не кровь. Ее злоба сосредоточилась на красной жидкости, бегущей по жилам той, другой. Можно, к примеру, взять шило, воткнуть, а потом выдернуть. А может, лучше бельевая веревка? Если затянуть ее на шее и дернуть со всей Алисиной силой, интересно, начнет она харкать кровью? Но любимым был сон, в котором она садится на лошадь и скачет по дороге, находит ее одну, та бежит, падает, а лошадь топчет ее железными копытами, возвращается, и опять, и опять, пока на дороге не остается только куча грязи на том месте, где была гадина.

Он выбрал, ну что ж, выберет и она. И кто знает, может быть, После семи месяцев ночных скачек на лошади, которой у нее не было, а и будь, она все равно не умела ездить верхом, После скачек на лошади, топчущей под копытами извивающееся мягкое тело женщины, носившей зимой белые туфли, смеявшейся по-детски во весь голос и понятия не имевшей о том, что такое свидетельство о браке, – может быть, Алиса и совершила бы нечто невероятное. Но через семь месяцев пришлось выбирать другое. Его любимый костюм, галстук и рубашку. Можно обойтись без ботинок, посоветовали ей, все равно их не будет видно. Но носки-то нужны? «Конечно, – сказал гробовщик, – носки обязательно нужны. Как же без носков?» И какая разница, если одна из пришедших на похороны с белыми розами под цвет платья была ее заклятым и ненавистным врагом. Там, в Спрингфилде, он уже тридцать лет превращался в зубы, и ни она, ни та, пришедшая на похороны в белом наряде, ничего не могли с этим поделать.

Алиса хлопнула утюгом о стол.

– Вы понятия не имеете о том, что такое – терять, – сказала она и застыла, прислушиваясь к собственным словам, как слушала их женщина в шляпе, присевшая с утра у ее гладильной доски.

В шляпе, сдвинутой на самую макушку. Вайолет имела вид вполне сумасшедший. Успокоительное действие чая, которым ее напоила Алиса Манфред, длилось недолго. Она сидела в аптеке, потягивая из соломинки молочный коктейль, и размышляла о том, кто же все-таки была та, другая Вайолет, бродившая по Городу в ее обличье, смотревшая на окружающий мир ее глазами, но видевшая совсем не то, что она. Вместо опрокинутого стула, сиротливо валявшегося на дорожке парка у реки, на котором задерживался ее глаз, другая Вайолет замечала, что под ледяной коркой черные столбики ограды блестят как орудийные стволы. Когда она, последняя в очереди на трамвай, смотрела на замерзшие руки ребенка, торчащие из кургузого пальтишка с чужого плеча, та Вайолет, опоздав на четыре минуты, хлопалась на сиденье перед носом у белой женщины. А когда она отворачивалась от глядящих мимо нее людей за окнами ресторана, та Вайолет слышала в злом мартовском ветре звон разбитого стекла. Она забывала, в какую сторону надо повернуть ключ в замке, чтобы попасть домой, а та Вайолет не только помнила, что нож лежит у попугая в клетке, а не в кухонном столе, но не забывала даже того, что давно выветрилось из ее собственной памяти: как она несколько недель назад отскребала этим ножом мраморный налет с клюва и когтей попугая. Целый месяц она искала злополучный нож. Никак не могла понять, куда он задевался. А та Вайолет знала и прямиком к нему, когда он ей понадобился. Еще знала, где будут похороны, хотя если подумать, то выбор невелик, всего-то и могло быть, что в двух местах. Но все равно, она же угадала, в который из двух, и время знала, когда нужно прийти. Как раз перед тем, как опустили крышку, когда все, кто мог, уже попадали в обморок, а женщины в белых халатах махали на них, приводя в чувство. Уже распорядители похорон – молодые люди в белых перчатках и со свежими стрижками, ровесники покойной, учившиеся с ней в одном классе, – собрались вшестером в конце зала, а потом выстроились по трое и пошли вперед, к гробу. Это их пихала локтями та Вайолет, расчищая себе дорогу. И они дали ей дорогу. Думали, наверное, что кто-то в запоздалом приступе любви торопится запечатлеть в памяти дорогие черты. Юноши-распорядители раньше всех увидели нож, даже раньше нее. Не успела она опомниться, как крепкие руки парней с твердыми, как железо, ладонями – руки, всю жизнь швырявшие камни, катавшие твердые, как пули, снежки, лупившие палкой по мячам так, что они летели через автомобили, на чужие участки за высокими заборами, в открытые, а иногда закрытые окна соседей на четвертом этаже, руки, выдерживавшие вес мальчишеского тела на перилах эстакады метро,

– эти руки выхватили у нее нож, который она уже месяц как потеряла и очень удивилась, увидев теперь его острие над высокомерным замкнутым лицом девушки.

Он соскользнул, оставив лишь вмятину под ухом, вовсе не страшную, просто складочку. Она бы на этом и успокоилась: на складке под ухом, но той Вайолет было мало, та отбивалась что есть сил от сильных юношеских рук и, надо сказать, задала мальчикам жару. Пришлось им позабыть на время, что перед ними пятидесятилетняя женщина в пальто с меховым воротником и шляпе, глубоко надвинутой на правый глаз, даже удивительно, как она умудрилась найти дверь в церковь, не то что попасть ножом в нужное место. Пришлось парнишкам нарушить закон, усвоенный с детства – что старших надо уважать. Забыть, чему их учили старики, следившие водянистыми глазками за каждым их движением, ничего не оставляя без комментария и обсуждая друг с другом подробности. И чему учили люди помоложе (вроде Вайолет), тетушки, бабушки, подруги матерей и сами матери, которые тоже любили посудачить о них, но могли и сказать им все, что они о них думают, коротко и ясно, оборвать их резким «Прекрати это немедленно!», несшимся изо всех окон и дверей в радиусе двух кварталов. И они прекращали это, убирались со своим этим куда– нибудь подальше, с глаз долой – за дорогу, в безлюдный скверик, а еще лучше, в тень надземки, где по недостатку света не видать, что именно не разрешали тети мальчику, все равно своему или чужому. Мальчики делали по– своему. Забыли главное правило жизни и целиком сосредоточились на широком блестящем лезвии, потому что, кто знает, что у нее еще на уме. А может быть, они представляли, как они будут сидеть, жалкие, за столом и объяснять тем же тетям или, упаси Боже, дядям, отцам, взрослым братьям, друзьям и соседям, почему они стояли как истуканы, позволяя женщине с меховым воротником делать из себя идиотов и изгадить торжественное и почетное дело, ради которого были надеты белые перчатки. Пока они не повалили ее на пол, она не угомонилась. А звук, вырвавшийся из ее груди, скорее, принадлежал существу в шкуре, а не в пальто.

К мальчикам-распорядителям присоединились мужчины с хмурыми физиономиями, и они вместе вытащили брыкающуюся и рычащую ту Вайолет. Сама же она тем временем удивленно наблюдала за происходящим. Когда-то в Вирджинии она действительно была сильной, таскала копны с сеном, запрягала мулов не хуже здорового мужика. Но двадцать лет в парикмахерском ремесле сделали свое дело, размягчили мышцы, растопили броню, когда-то покрывавшую ее ладони. Как от ношения ботинок исчезла грубая кожа на ступнях, так от городской жизни пропала сила в спине и руках, которой она раньше гордилась. Но та Вайолет силы не потеряла. С ней едва справились юные распорядители и пришедшие им на помощь взрослые мужчины.

И напрасно та Вайолет выпустила попугая. Он разучился летать и просто сидел, дрожа, на подоконнике снаружи. Когда она прибежала домой после того, как ее вышвырнули из церкви, ни она, ни та Вайолет были не в состоянии слышать «Я тебя люблю». Она ходила из угла в угол и старалась не смотреть в его сторону, но попугай-то видел ее и скрипел свое слабенькое «Люблю» сквозь оконное стекло.

Джо, исчезнувший из дому с Нового года, не пришел ни в этот вечер, ни на следующий, зря ждала его кастрюлька с коровьим горошком. К нему зашли Стак и Джистан сказать, что в пятницу не придут играть в карты, и неловко мялись в прихожей, пока Вайолет смотрела на них остановившимся взглядом. Она не могла не знать, что попугай все еще тут, ведь она то и дело спускалась вниз и высовывалась из парадной посмотреть, не идет ли Джо. В два, потом в четыре утра совершала она свой выход и никого не видела на темной улице, кроме полицейских и кошек, писающих на снегу. Дрожащий попугай, едва ворочая своей желто-зеленой головкой, всякий раз говорил ей: «Люблю тебя».

– Пошел вон, – сказала она ему. – Убирайся отсюда!

На второе утро он убрался. Вайолет нашла только легкое желтое перышко с зеленым кончиком в подвале у крыльца. Так и исчез безымянный. Она называла его «мой попугай». «Мой попугай». «Люблю тебя». «Люблю тебя». Собаки его съели, что ли? Или какой-нибудь ночной прохожий поймал его и забрал к себе домой, где наверняка нет ни зеркал, ни запаса имбирного печенья? Или до него дошло, наконец? Что он говорил ей: «Люблю тебя», а она называла его «моим попугаем» и ни разу не ответила ему тем же, и даже не удосужилась дать ему имя – он понял и улетел на крыльях, которые не расправлял шесть лет. На крыльях, онемевших от бездействия, потускневших в электрическом свете квартиры с никуда не выходящими окнами.

Коктейль кончился, и хотя ее желудок был переполнен, она заказала еще и села за один из маленьких столиков, которые Дагги поставил у себя в нарушение закона, гласившего, что раз он так сделал, то теперь его аптека считается рестораном. Здесь, спрятавшись за стеллаж со старыми журналами, она могла спокойно сидеть и наблюдать, как тает пена в стакане и кристаллики мороженого теряют свою угловатость, превращаясь в мягкие блестящие лепесточки, похожие на раскисшее мыло, слишком долго пробывшее в воде.

Она собиралась захватить из дому «Источник силы» доктора Ди и средство для прибавки веса и добавить их в коктейль, потому что сам по себе он, похоже, никак на нее не действовал. Ее круглые бедра исчезли, как исчезла сила в руках и спине. Может быть, той Вайолет – знавшей, куда девался кухонный нож и имевшей достаточно силы, чтобы им орудовать, – удалось сохранить и бедра. Тогда почему же, если она такая сильная и у нее все еще круглые бедра, почему она гордилась своей попыткой убить мертвую девицу, а она именно гордилась. Когда она думала о той Вайолет, смотревшей на мир ее глазами, она понимала, что никакого стыда у нее нет, никакой муки. Это принадлежало только ей, вот она и сидела за незаконным столиком, спрятавшись за журнальной полкой, и месила соломин кой шоколадный Коктейль. Ей тоже могло быть восемнадцать, как той девице у полки с журналами, читающей «Колиерс», чтобы потянуть время и не уходить из аптеки. Интересно, заглядывала ли Доркас в «Колиерс», когда была жива? Или ей нравился журнал «Либерти»? Замирала ли над фотографиями стриженных под фокстрот блондинок? Или джентльменов в туфлях для гольфа и фуфайках с острым вырезом? Да нет, на кой они ей сдались, если польстилась на мужика, который ей годился в отцы. Который ходил не с клюшкой для гольфа, а с чемоданом пробного косметического товара фирмы «Клеопатра». Чьи носовые платки были не из тонкого батиста и не выглядывали уголком из жилетного кармашка, а наоборот, были большие, красные и в каких-то подозрительных белых пятнах. В холодные зимние вечера он, верно, клянчил, чтобы она согрела ему своим телом постель, прежде чем самому залезть под одеяло. Или это была его обязанность? Уж точно он позволял ей забираться ложкой в свою порцию мороженого и соскребать подтаявшие края, а в кино «Линкольн», когда она запускала руку в его кулек и таскала оттуда воздушную кукурузу, он и не думал возмущаться, сукин сын. А когда по радио пели «Крылья над Иорданом», он делал звук потише, чтобы слышать, как она подпевает, а не погромче, чтобы заглушить ее подвывание: «Положи меня, милый». И поворачивал подбородок к лампочке, чтобы она могла выдавить заросшую волосяную луковицу, подлец. И еще другое паскудство. (Коктейль уже выдохся и превратился в холодную бурду.) Премия в двадцать пять долларов за удачную торговлю – цена ночника с голубым абажуром или атласного женского халата светло-лилового цвета – он что, все отдал ей, корове? Повел ее в субботу в «Индиго», выбрал место, где потемнее и чтоб музыка была слышна, в глубине зала за круглым столиком, там есть такие, из чего-то черного и гладкого, а сверху скатерть чистейшая, пил неочищенный джин с красным сиропом, чтобы было похоже на лимонад, она-то, конечно, пила как раз лимонад, из широкого бокала с тоненькой ножкой, как у цветка, а другой рукой, в которой не было стеклянного цветка, она выстукивала ритм на его ноге, на его ноге, на его ноге, ноге, ноге, и он покупал ей нижнее белье, выстроченное розовыми бутонами и фиалками[13], слышите, фиалками, и она надевала его, хотя оно было слишком тонкое и неподходящее для комнаты, где днем наверняка не работало отопление, пока я была, где? Где? Бежала по ледяному тротуару на чью-нибудь кухню стричь и причесывать? Пряталась в парадной от ветра, высматривая трамвай? Да где бы ни была, везде было холодно, и мне было всегда холодно, и никто не забирался в постель, чтобы согреть мне простынки, не протягивал руку поправить сползшее одеяло, натянуть по уши, так иногда было холодно, и, может, поэтому нож попал как раз под ухо. Да, поэтому. И поэтому им пришлось повозиться со мной, прежде чем повалить на пол и оттащить от гроба, в котором лежала она, мерзавка, взявшая то, что принадлежало мне, что я сама себе выбрала и хотела сохранить, НЕТ! та Вайолет не ходит по городу, не разгуливает по улицам в моей шкуре, не смотрит моими глазами, черт побери, та Вайолет – это и есть я! Это я таскала сено в Вирджинии, и я управлялась с четверкой мулов не хуже здорового мужика. Я выбегала посреди ночи в тростниковое поле, где из-за шелеста листьев не услышишь ползущей змеи, я стояла, затаив дыхание, боясь пропустить его шаги, какие к черту змеи, мой возлюбленный шел ко мне и что, и кто мог разлучить меня с ним? Сколько раз, сколько раз я колола горы поленьев и щепы на растопку вдвое больше, чем надо, чтобы эти бездельники не явились требовать дров как раз в тот момент, когда я собиралась к моему Джо Трейсу моему вот что хотите делайте он был мой Джо Трейс. Мой. Я его выбрала изо всех других никого не было лучше него любая бы торчала ради него посреди ночи на тростниковом поле а днем забывалась бы в мечтах до такой степени что сбивал ась с дороги в чистое поле и потом никак было не загнать мулов назад. Любая, не только я. Может быть, она увидела. Не пятидесятилетнего мужчину с чемоданчиком косметического товара, а моего Джо Трейса, моего Джо, каким он был тогда, в Вирджинии, с квадратными плечами, весь будто светившийся изнутри, он смотрел на меня своими разноцветными глазами, и ему никто не был нужен, кроме меня. Могла она увидеть его такого? Сидя рядом с ним в «Индиго» и барабаня пальцами по его мягкой как у ребенка ляжке, чувствовала ли она, какой была его кожа тогда – тугая, чуть не лопавшаяся под напором железных мышц? Чувствовала ли она, знала ли она это? Это и другое, о чем мне тоже следовало знать, но чего я не знала. Скрытые потаенные вещи, которых я не замечала. Не потому ли он позволял ей залезать в свое мороженое и запускать пятерню в воздушную кукурузу с солью и маслом? Что она видела в нем, молоденькая девочка, только что после школы, с распущенными косичками, первой помадой на губах и первыми туфлями на высоком каблуке? А он, что увидел он? Юную меня с темно-золотистой кожей вместо черной? С длинными волнистыми волосами? Или вовсе не меня? Ту.меня, которую он любил в Вирджинии, потому что поблизости не было девицы Доркас? И в этом все дело? О ком он думал, когда встречал меня среди ночи на поле сахарного тростника? О ком-то золотом, вроде моего золотого мальчика, смутившего мое девичество не хуже самого распрекрасного любовника, хоть я его в глаза не видела. Господи, спаси, сохрани и помилуй, если это так, ведь я знала и любила его, золотого, больше всех на свете, кроме разве что Тру Бель, которая сама же внушила мне эту любовь. Так вот оно что? В тростнике он искал девушку, уготовленную ему в будущем, но сердце его уже знало ее, а я обнимала его, желая вместо него золотого мальчика, которого я так и не увидела? Из чего можно заключить, что я с самого начала была заменой, и он тоже.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.