Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 7 Замужество и условности






 

Из всех поступков, совершаемых в жизни человеком, его женитьба меньше всего касается других людей; однако именно в эту сферу нашей жизни все почему-то считают своим долгом вмешаться.

Джон Селден, 1689

 

Итак, в конце октября 2006 года мы снова оказались на Бали и поселились в старом доме Фелипе среди рисовых полей. Там мы планировали в тишине и спокойствии дождаться конца иммиграционных разбирательств, закопавшись головами в песок и не провоцируя ни стрессов, ни конфликтов. Было здорово вернуться в знакомое место и перестать наконец жить на чемоданах. В этом доме почти три года назад мы полюбили друг друга. Фелипе покинул его всего год назад, чтобы «навсегда» переехать ко мне в Филадельфию. В данный момент у нас не было места, более похожего на настоящий дом, и знали бы вы, как мы были этому рады.

Фелипе буквально таял от удовольствия, гуляя по старому дому, прикасаясь к знакомым предметам и даже обнюхивая их, как собака. Все здесь было в точности, как в момент его отъезда. Открытая терраса на втором этаже с диванчиком из ротанга, где Фелипе, как он любит говорить, меня «соблазнил». Удобная кровать, где мы впервые занимались любовью. Крошечная кухня с тарелками и мисками, что я накупила для Фелипе вскоре после того, как мы познакомились (его холостяцкая кухня вгоняла меня в депрессию). Стол для тихой работы в углу – за ним я написала свою последнюю книгу. Раджа, добрый старый соседский пес оранжевого цвета (мы с Фелипе всегда называли его Роджером), который по-прежнему беззаботно хромал по двору, рыча на собственную тень. И уточки на рисовых полях, гуляющие вперевалку и бормочущие себе под нос какие-то последние утиные сплетни.

Здесь даже был кофейник.

И буквально в одно мгновение Фелипе снова стал собой: добрым, внимательным и милым. У него был свой уголок и свой распорядок. А у меня – мои книжки. У нас обоих была знакомая постель, и мы спали в ней вместе. Мы совершенно расслабились (насколько это было возможно) в ожидании вердикта Министерства безопасности, который решил бы судьбу Фелипе.

Следующие два месяца прошли в состоянии почти наркотической безмятежности – мы стали похожи на лягушек нашего приятеля Кео, впавших в «медитацию». Я читала, Фелипе готовил; иногда мы отправлялись на неспешную прогулку по деревне и навещали старых друзей. Но больше всего тот период на Бали запомнился мне ночами.

На острове есть одна неожиданность, к которой оказываешься не готов: постоянный шум. Я как-то жила на Манхэттене с окнами на 14-ю улицу и могу сказать точно: там было в сто раз тише, чем в любой балинезийской деревушке. Здесь были ночи, когда мы оба одновременно просыпались от рычания дерущихся собак, крика что-то не поделивших петухов или звуков затянувшейся ритуальной церемонии. Или же наш сон прерывала погода, которая вела себя совершенно непредсказуемо. Окна у нас всегда были открыты, и ветер порой дул так сильно, что мы просыпались, запутавшись в москитной сетке, как водоросли в сетях рыбака. Распутавшись, мы лежали в жаркой темноте и разговаривали.

Один из моих любимых литературных эпизодов – сюжет из книги Итало Кальвино «Незримые города». В ней Кальвино описывает воображаемый город под названием Эвфемия, где каждый год в день зимнего и летнего солнцестояния собираются торговцы со всего света. Но торговцы эти приезжают не за тем, чтобы обменяться пряностями, драгоценными камнями, скотом или тканями. Нет, они приезжают, чтобы обменяться историями, – в буквальном смысле поторговать личными секретами. Кальвино описывает, как все происходит: по вечерам эти люди собираются у костра в пустыне, и каждый произносит слово – «сестра», «волк», «зарытый клад»… А потом все по очереди рассказывают истории о своих сестрах, волках и кладах, которые где-то зарыты. А в последующие месяцы, покинув Эвфемию, торговцы едут на верблюдах по пустыне либо плывут долгим путем в Китай, и, сражаясь со скукой, перебирают воспоминания. Тогда-то они и понимают, что на самом деле обменялись воспоминаниями: как пишет Кальвино, «они поменяли свою сестру на чужую, своего волка на чужого».

Вот что делает с нами близость. Вот что случается в ходе долгого брака: мы перенимаем чужие истории и обмениваем их на свои. Именно так мы становимся дополнением друг к другу, решеткой, по которой карабкаются лианы чужой биографии. Личная история Фелипе становится частью моей памяти, а моя жизнь вплетается в канву его существования.

Размышляя о тонких нитях памяти, из которых соткана человеческая близость, иногда, в три часа ночи на Бали, я придумывала для Фелипе слово, чтобы посмотреть, какие воспоминания оно у него вызовет. И по моей подсказке, услышав слово-ключ, Фелипе начинал рассказывать разные истории о сестрах, о зарытых кладах, волках и много еще о чем – о пляжах, птицах, стопах, принцах, соревнованиях…

Помню, одной жаркой влажной ночью я проснулась оттого, что мимо нашего окна пронесся мотоцикл без глушителя. Я поняла, что Фелипе тоже не спит. И снова выбрала слово наугад.

– Расскажи мне… о рыбе, – попросила я.

Фелипе надолго задумался.

А потом, лежа в залитой лунным светом комнате, не спеша стал рассказывать о том, как в детстве они с отцом ходили на ночную рыбалку, – он тогда был еще совсем маленьким и жил в Бразилии. Они вместе шли к бушующей реке, ребенок и взрослый, и жили там в палатке несколько дней – босые, без рубашек. Питались лишь тем, что удалось поймать. Фелипе не был таким смышленым, как его братец Гилдо (все с этим соглашались), и таким обаятельным, как старшая сестра Лили (насчет этого тоже ни у кого не было сомнений), однако в семье он прослыл лучшим помощником и, кроме того, был единственным, кого отец брал с собой на рыбалку, невзирая на юный возраст.

В этих экспедициях основной задачей Фелипе было помогать отцу натягивать сеть через реку. Здесь главное – уловить стратегию. В течение дня отец с ним почти не разговаривал (он был слишком сосредоточен на рыбалке), но каждый вечер у костра излагал свой план по поводу того, где завтра лучше натянуть сеть. Он говорил с Фелипе, как мужчина с мужчиной, спрашивая шестилетнего сына: «Видишь то дерево примерно в миле вверх по течению – то, что наполовину затонуло? Может, пойдем туда завтра, обследуем местность?» А Фелипе сидел на корточках у костра, внимательный и серьезный, и по-взрослому слушал отца, обдумывая его план и кивая с одобрением.

Отец Фелипе не питал великих амбиций, не был он и мыслителем или хорошим дельцом. По правде говоря, он вообще не очень любил работать. Зато прекрасно плавал. Зажав в зубах охотничий нож, он переплывал широкую реку, проверяя сети и ловушки, а маленький сын тем временем ждал его на берегу. Фелипе было одновременно и страшно и интересно смотреть, как отец раздевается до трусов, закусывает нож и борется с быстрым течением, – ведь он знал, что, если отца унесет, он останется один в гуще дикого леса.

Но отец всегда возвращался. Он был очень силен.

В темноте нашей жаркой спальни на Бали, под мокрыми колышущимися москитными сетками Фелипе показывал мне, каким сильным пловцом был его отец. Лежа на спине во влажном ночном воздухе, он изображал его идеальный брасс – плыл, двигая руками плавно, как призрак. И хотя прошло несколько десятков лет, Фелипе по-прежнему мог в точности воспроизвести звук, который издавали руки отца, рассекая стремительные темные воды: «Шт-а, гиги-а, гиги-а…»

И это воспоминание, этот звук становились моими. Теперь и мне казалось, что я все это помню, хотя никогда даже не встречала отца Фелипе – он умер много лет назад. Мало того, во всем мире найдется, пожалуй, не больше четырех человек, которые вообще помнят отца моего суженого, и лишь один из них – до того момента, как Фелипе рассказал мне эту историю, – помнил, как выглядел этот человек, когда плыл по широкой бразильской реке в середине прошлого века, и какие звуки были вокруг. Но теперь и мне казалось, что я помню эти звуки, и это воспоминание почему-то было мне очень дорого.

А ведь это и есть близость: когда люди рассказывают друг другу истории в ночной темноте.

Эти тихие ночные разговоры, на мой взгляд, как нельзя лучше иллюстрируют необъяснимую алхимию отношений. Когда Фелипе рассказал мне, как плыл его отец, я ухватила этот расплывчатый образ и осторожно вплела его в канву собственной жизни – и теперь всегда буду носить его с собой. Покуда я жива, даже после того, как Фелипе не станет. Его детское воспоминание, его отец, его река, его Бразилия – все это каким-то образом стало моим и стало мной.

 

Через несколько недель после приезда на Бали наше дело об эмиграции наконец сдвинулось с места.

Адвокат из Филадельфии сообщил, что в ФБР наконец закончили проверять мое уголовное прошлое. Я прошла проверку. Теперь любой иностранец мог без риска для жизни жениться на мне, что означало: в Министерстве нацбезопасности теперь могли начать рассмотрение заявки Фелипе. Если все пройдет как надо и Фелипе все-таки выдадут счастливый билетик – предсвадебную визу, – в течение трех месяцев ему можно будет вернуться в США.

Наконец-то показался свет в конце тоннеля. Наше бракосочетание теперь стало неизбежным. В эмиграционных документах – при условии, что Фелипе их получит, – конечно, будет совершенно недвусмысленно указано, что их обладателю разрешается въезд в Соединенные Штаты, но лишь на тридцать дней, в течение которых он обязан жениться на некоей гражданке Элизабет Гилберт (и только на Элизабет Гилберт), или его ждет безвозвратная депортация. И хотя к правительственным документам не прилагалось огнестрельного оружия, вряд ли у кого-то могли возникнуть сомнения, что это и есть тот самый «брак под дулом пистолета».

Новость быстро дошла до наших родных и друзей по всему миру, и посыпались вопросы. Что за церемонию вы задумали? Когда состоится свадьба? Где? Кто приглашен? Я уклонялась от ответа. По правде говоря, я особенно не задумывалась о свадебной церемонии, и в первую очередь потому, что сама идея «играть свадьбу» публично сильно действовала мне на нервы.

В своих исследованиях я наткнулась на письмо, написанное А. П. Чеховым его невесте Ольге Книппер 26 апреля 1901 года. В этом письме прекрасно объясняются все мои страхи. «Дай слово, что ни одна душа в Москве не узнает о нашей свадьбе до того, как она состоится, – и я готов жениться на тебе хоть в день приезда. Я почему-то страшно боюсь самой свадебной церемонии, поздравлений, шампанского, которое непременно нужно держать в руке, улыбаясь при этом смутной улыбкой. Можно же поехать прямо из церкви в Звенигород? Или, еще лучше, пожениться в Звенигороде? Подумай об этом, дорогая, подумай! Ведь говорят, ты умная женщина».

Вот именно! Подумай!

Мне тоже хотелось пропустить официальную часть и поехать сразу в Звенигород – пусть даже я никогда не слышала о том, где этот Звенигород. Я мечтала выйти замуж как можно скромнее, как можно более украдкой – желательно даже никому об этом не говорить. Есть же мировые судьи и мэры, способные быстро и безболезненно осуществить эту процедуру? Когда я поведала эти соображения своей сестре Кэтрин по электронной почте, та ответила: «Такое впечатление, что ты не замуж выходить собралась, а делать промывание кишечника». И правда, после нескольких месяцев дотошных допросов Минбезопасности наше грядущее бракосочетание больше всего напоминало именно колоноскопию.

Однако оказалось, что многим нашим близким хотелось бы почтить это событие приличествующей случаю церемонией, – и моя сестра была одной из них. Она мягко, но настойчиво засыпала меня письмами из Филадельфии, предлагая по возвращении устроить свадебную вечеринку у себя дома. Ничего слишком роскошного, но всё же…

При одной мысли об этом у меня потели ладони. Я возражала, твердила, что это необязательно, что мы с Фелипе не хотим… Тогда Кэтрин в следующем письме написала:

«А что, если я просто устрою вечеринку для себя, а вы с Фелипе как будто зайдете в гости? Можно будет хотя бы поднять тост за молодоженов?»

Но я даже этого ей не разрешила.

Кэтрин не унималась:

«А что, если вы придете ко мне домой и я устрою большую вечеринку, – но вам, ребята, даже не надо будет спускаться вниз? Можете запереться наверху и выключить свет. А когда я буду произносить тост в честь молодоженов, то просто слегка махну бокалом в сторону чердака. Или это тоже слишком страшно?»

По какой-то странной, необъяснимой, ненормальной причине даже это было страшно.

Попытавшись разобраться в причинах своего неприятия публичной свадебной церемонии, я пришла к выводу, что отчасти оно объясняется простым смущением. Очень стыдно стоять перед родными и друзьями, многие из которых были гостями и на первой моей свадьбе, и снова-здорово торжественно клясться в вечной любви. Разве они эту пластинку уже не слышали? Когда часто бросаешься такими словами, в них и верится с трудом. Да и Фелипе тоже клялся в верности до гроба, а в результате развелся через семнадцать лет. Ну и что мы за парочка? Перефразируя Оскара Уайльда, один развод можно списать на несчастное стечение обстоятельств, но вот два уже попахивают преступной халатностью.

Кроме того, никогда не забуду, что сказала по этому поводу ведущая рубрики по этикету мисс Хорошие Манеры. Хотя она убеждена, что каждый может жениться столько, сколько ему заблагорассудится, устраивать больше одной шикарной свадьбы все же строго не рекомендуется. (Вам может показаться, что это унылая протестантская точка зрения, однако, как ни странно, у хмонгов тоже есть такое правило. Когда я спросила бабулю-хмонг из Вьетнама, как у них принято справлять вторую свадьбу, та ответила: «Так же, как и первую, – только свиней на угощение режут меньше».)

Мало того, когда вторую или третью свадьбу отмечают с размахом, родственники и друзья оказываются в неловком положении – должны ли они снова осыпать невесту-рецидивистку подарками и знаками повышенного внимания? Ответ очевиден: нет. Мисс Хорошие Манеры спокойно разъясняет читателям, что хороший тон в данном случае – вовсе воздержаться от подарков и чрезмерных восторгов и просто написать «серийной невесте» открытку, сообщив ей, как вы рады ее счастью, и пожелать ей всех благ, в особенности следя за тем, чтобы при этом нигде не прозвучало словосочетания «на этот раз».

Одни только эти три коротких осуждающих слова – «на этот раз» – заставляют меня морщиться от неловкости. Но от правды никуда не денешься. Воспоминания о прошлом разе еще не утихли и по-прежнему причиняют боль. Мне также не нравится мысль о том, что гости на второй свадьбе будут думать о первом муже невесты не меньше, чем о втором. Да что уж там, и сама невеста в этот день наверняка да вспомнит бывшего мужа. Первые мужья, как я уже выяснила, никуда не пропадают, даже если с ними перестаешь общаться. Они превращаются в призраков и прячутся по углам наших новых любовных романов, никогда окончательно не исчезая из виду и материализуясь в нашем сознании, когда им заблагорассудится, – с неприятными комментариями или обидной, но правдивой критикой. «Мы знаем тебя лучше, чем ты сама», – говорят нам призраки бывших мужей, а ведь знают они нас, увы, не с самой лицеприятной стороны.

«В постели разведенного мужчины, который берет в жены разведенную женщину, отныне лежат четверо», – говорится в Талмуде четвертого века. Так и есть – бывшие супруги нередко по-прежнему спят с нами в одной кровати. Мне, к примеру, до сих пор снится бывший муж, и гораздо чаще, чем я предполагала, когда разводилась с ним. Как правило, эти сны тревожны и непонятны. И лишь изредка намекают на возможную дружбу или примирение. Однако какое это имеет значение: ведь я не могу контролировать сны или прекратить их вовсе. Бывший муж возникает в моем бессознательном когда захочет и входит без стука. У него по-прежнему есть ключи. Фелипе тоже снится его бывшая жена. Господи, да она даже мне снится! Иногда мне снится новая жена моего бывшего мужа, которую я никогда не видела, даже на фотографии, – а она все равно возникает в моих снах, и мы с ней разговариваем. (Проводим совещания, между прочим!) И я ничуть не удивлюсь, узнав, что снюсь иногда второй жене моего бывшего мужа, пытаясь распутать все странные нити и узы, что связывают нас в ее бессознательном.

Моя подруга Энн – она развелась двадцать лет назад и ныне счастлива с новым мужем, который намного ее старше, – уверяет меня, что со временем это пройдет. Она клянется, что призраки растворятся и наступит время, когда я перестану вспоминать о бывшем муже. Не знаю, что и думать. Сложно представить, что это когда-либо произойдет. Станет полегче – да, возможно, но вряд ли я когда-нибудь совсем перестану думать о первом муже, потому что наш брак оборвался так некрасиво, так многое осталось неразрешенным. Мы так и не пришли к общему мнению насчет того, что же у нас не сложилось. Меня, по правде говоря, просто потрясло такое несовпадение мнений. Кардинально противоположные взгляды на мир доказывали, что нам, пожалуй, вообще никогда не следовало быть вместе; мы были единственными свидетелями кончины нашего брака и покинули место происшествия с совершенно разными рассказами о том, что же случилось. Отсюда, наверное, и смутное чувство неразрешенности, что преследует меня по сей день. Пусть мы с бывшим мужем теперь живем по отдельности, он по-прежнему приходит в мои сны в виде призрака, который все еще выясняет, спорит и пересматривает вечный протокол нашего неоконченного дела с тысячи разных углов. И это меня очень смущает. И пугает. Всё-таки речь идет о призраке, а мне не хочется его провоцировать, устраивая громкую и роскошную праздничную церемонию.

Была еще одна причина, по которой мы с Фелипе не хотели обмениваться церемониальными обетами, – ведь мы это уже сделали. Мы уже обменялись клятвами на собственной церемонии, которую сами и придумали. Это произошло в Ноксвилле, в апреле 2005 года, когда мы поселились в том старом отеле на площади. Как-то раз мы пошли и купили друг другу по простому золотому кольцу. Потом записали наши обещания на бумаге и зачитали их вслух. Надели кольца на пальцы, запечатлели обет поцелуем и слезами – ив общем-то всё. Нам обоим казалось, что этого достаточно. В наших сердцах мы были женаты во всех смыслах этого слова.

Никто не присутствовал на этой церемонии, кроме нас двоих (и, смею надеяться, Господа Бога). И никому не было дела до наших обетов (кроме нас двоих и опять же, надеюсь, Бога). Представьте, к примеру, как бы отреагировали сотрудники Министерства национальной безопасности из аэропорта Далласа, попытайся я их убедить, что частная церемония, проведенная в гостиничном номере в Ноксвилле, каким-то образом делает нас с Фелипе законными супругами?

Похоже, людей раздражало (причем даже наших близких, которые нас любили), что мы с Фелипе разгуливаем в обручальных кольцах, не зарегистрировав брак официально, по закону. Все считали наше поведение в лучшем случае непонятным, а в худшем – достойным жалости. «Нет! – возмутился мой друг Брайан в письме из Северной Каролины, когда я сообщила ему, что мы с Фелипе недавно обменялись „собственными" обетами. – Так нельзя! Этого недостаточно! Должна же у вас быть настоящая свадьба!»

Мы с Брайаном несколько недель спорили по этому поводу, и меня, если честно, удивила его непримиримость в этом вопросе. Я-то думала, что уж он точно поймет, почему мы с Фелипе не хотим устраивать публичную официальную церемонию лишь для того, чтобы угодить чужим общественным условностям. Брайан – один из самых счастливых женатых мужчин, которых я знаю (его привязанность к Линде не знает границ и наполняет слово женолюб совсем другим смыслом), – и среди моих друзей он больше всех презирает условности. Для него вообще не существует социальных норм. По сути, Брайан – язычник с докторской степенью, живущий в лесной чаще в хижине с биотуалетом. Мисс Хорошие Манеры упала бы в обморок, познакомившись с ним. Но почему-то Брайан упорно настаивал, что придуманные обеты, произнесенные пред лицом одного лишь Господа, не считаются браком.

«БРАК – НЕМОЛИТВА1 – не унимался он (курсивом и заглавными буквами). – Именно поэтому жениться нужно в присутствии остальных людей, даже если эти люди – твоя тетка, которая воняет кошачьим туалетом. Да, это парадокс, но брак, по сути, примиряет множество парадоксов: свободу и обязательство, силу и подчинение, мудрость и совершенно бестолковые поступки. И ты главного не понимаешь – свадьба нужна вовсе не для того, чтобы „угодить" каким-то там людям. О нет, гости на твоей свадьбе тоже исполняют свою роль. Ведь это они будут помогать вам с Фелипе, они станут поддержкой, если кто-нибудь из вас оступится».

Единственным человеком, которого моя «тайная свадьба» возмутила сильнее Брайана, была моя семилетняя племянница Мими. Во-первых, она считала себя чудовищно несправедливо обделенной тем, что я не собиралась устраивать «настоящую» свадьбу, потому что ей очень хотелось хоть раз в жизни понести чей-нибудь шлейф, а такого шанса пока не представилось. А ведь ее лучшая подруга и злейшая соперница Мория уже дважды была маленькой подружкой невесты, и Мими не могла ждать вечно, ведь семь лет – критический возраст для этой роли, понимаете?

Кроме того, наша «церемония» в Теннесси нанесла моей племяннице почти лингвистическое оскорбление. Ведь Мими сказали, что теперь, после того как в Ноксвилле мы принесли свои обеты, Фелипе можно называть дядей. Но она ни в какую не соглашалась. Ее старший брат Ник тоже на это не купился. И дело было не в том, что моим племянникам не нравился Фелипе. Просто дядя, как сурово объяснил мне мой десятилетний племянник Ник, это или брат твоих папы или мамы, или законный муж твоей тети. Таким образом, Фелипе не мог официально называться дядей Ника и Мими, как не мог он называться и моим мужем, и убедить их в обратном было невозможно. Для детей такого возраста правила – это всё. Эти дети могли бы работать переписчиками населения. Чтобы наказать меня за гражданское неповиновение, Мими взяла в привычку называть Фелипе «дядей», при этом каждый раз с сарказмом показывая пальцами кавычки. Иногда она даже звала его моим «мужем» – тоже с кавычками и нотками презрительного раздражения в голосе.

Как-то вечером, в 2005 году, мы с Фелипе ужинали у Кэтрин, и я спросила Мими, что должно произойти, чтобы наши с Фелипе отношения стали в ее глазах «настоящими»? Она ответила, даже не думая:

– Вы должны устроить настоящую свадьбу.

– Но что делает свадьбу настоящей? – спросила я.

– Там должно быть больше одного человека, – с откровенным раздражением ответила она. – Нельзя приносить клятвы, и чтобы этого никто не видел! Должен быть кто-то, кто смотрит, что вы там друг другу обещаете.

Забавно, но Мими в данном случае выступила как настоящий интеллектуал и историк. Еще философ Дэвид Хьюм говорил о необходимости свидетелей в любом обществе, когда речь идет о принесении важных обетов. Они необходимы потому, что невозможно понять, говорит ли человек правду или лжет, принося клятву. По словам Хьюма, за высокопарными и благородными словами говорящего может скрываться «тайное направление мысли». Однако присутствие свидетеля сводит на нет все скрытые мотивы. Становится не важно, серьезно вы говорили или нет: что сказано, то сказано, и третья сторона засвидетельствовала это. Таким образом, свидетель превращается в «живую печать» обета, наделяя его реальным весом. Даже в Европе раннего Средневековья, до того как появились официальные церковные и светские браки, для заключения законного пожизненного союза достаточно было принести обеты в присутствии одного свидетеля. Подчеркну – даже тогда нельзя было проделать это в одиночку. Даже тогда кто-то должен был на вас смотреть.

– А ты успокоишься, – спросила я Мими, – если мы с Фелипе произнесем брачные обеты вот прямо здесь, на вашей кухне, перед тобой?

– Да, но где другие люди? – спросила она.

– Но есть же ты, – ответила я. – Ты можешь проследить, чтобы все было по правилам.

И это был блестящий план. Ведь наша Мими любит, чтобы все было по правилам. Эта маленькая мисс вообще родилась, чтобы быть свидетелем. И с гордостью сообщаю: она с удовольствием взяла на себя эту роль. Прямо там, на кухне, пока ее мама готовила ужин, Мими попросила нас с Фелипе встать к ней лицом. Она приказала нам отдать ей «обручальные кольца» (опять в кавычках), которые мы носили уже несколько месяцев. И пообещала сохранить их в целости до конца церемонии.

Затем Мими провела импровизированный свадебный ритуал, составив его, как я понимаю, из цитат из разных фильмов, которые успела посмотреть за долгие семь лет своей жизни.

– Клянетесь ли вы любить друг друга до конца времен? – спросила она.

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга в болезни и здравии?

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга, даже когда один рассердится на другого?

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга в богатстве и когда денег будет поменьше?

(Видимо, Мими не хотелось сулить нам откровенной бедности, и она обошла эту тему, сказав «когда денег будет поменьше».)

Мы поклялись.

Минуту мы стояли в тишине. Не сомневаюсь, Мими очень хотелось подольше задержаться в роли свидетеля, обладающего властью, но она не могла придумать, в чем бы еще заставить нас поклясться. Поэтому она отдала нам кольца и приказала обменяться ими.

– Теперь можете поцеловать невесту, – провозгласила она.

Фелипе меня поцеловал. Кэтрин три раза похлопала в ладоши и вернулась к своему устричному соусу. Так и состоялось второе не совсем законное бракосочетание Лиз и Фелипе на кухне у моей сестры. Правда, на этот раз в присутствии свидетеля.

Я обняла Мими:

– Ну что, довольна? Она кивнула.

Но по ее лицу было видно, что не довольна она, ни капельки.

 

Так почему же публичная, законная свадебная церемония играет такую огромную роль в сознании многих людей? И почему я так упрямо, почти воинственно ей противлюсь? Мое сопротивление казалось особенно бессмысленным, если учесть, что я вообще безмерно обожаю всяческие ритуалы и церемонии. Я изучала Джозефа Кэмпбелла, [24] читала «Золотую ветвь».[25] Я прекрасно понимаю, что людям необходимы церемонии: это черта, которой мы обводим самые важные события в жизни, чтобы отделить значительное от обыденного. Ритуал – это своего рода магическая страховочная веревка, что проводит нас от одного жизненного этапа к другому и следит, чтобы по пути мы не споткнулись и не заблудились. Церемонии и ритуалы помогают нам преодолеть глубоко запрятанный страх перемен: они как конюх, который, завязав коню глаза, ведет его через огонь и шепчет: «Ты только не думай ни о чем, ладно, приятель? Просто ставь одно копыто, потом другое… и когда выйдешь с другой стороны, все с тобой будет в порядке».

Я даже понимаю, почему людям так важно присутствовать на чужих ритуальных церемониях. Мой отец, человек, не слишком подверженный социальным условностям, всегда настаивал, чтобы мы ходили на поминки и похороны всех наших соседей в родном городке. Он объяснял, что это нужно даже не для того, чтобы почтить память усопшего или утешить его оставшихся в живых родственников. Нет, на эти церемонии нужно ходить, чтобы вас увидели – в особенности, к примеру, чтобы вас увидела жена покойного. Нужно убедиться, что она запомнит ваше лицо и в ее памяти останется кадр: вы были на похоронах ее мужа. И это нужно даже не для того, чтобы заработать лишние очки в глазах общества или прослыть добрым человеком, – а для того скорее, чтобы избавить вдову от неловкости при случайной встрече в супермаркете. Ей не придется думать, слышали вы плохую новость или нет. Она видела вас на похоронах и знает, что вы в курсе. Поэтому ей не надо снова пересказывать вам историю своей утраты, а вы не будете смущенно выражать свои соболезнования, стоя у овощного прилавка, – ведь вы уже выразили их в церкви, в подходящем для этого месте. Таким образом, публичный ритуал похорон и поминок поставил вас со вдовой в равное положение и избавил обоих от социальной неловкости и неопределенности. Вы устроили свои дела. Теперь вам ничего не грозит.

И я поняла, что именно этого хотели мои родственники и друзья, настаивая, чтобы мы с Фелипе провели «настоящую» свадебную церемонию. Им вовсе не нужно было нарядно одеваться, танцевать в неудобной обуви и лакомиться цыпленком или рыбой. Они хотели лишь одного: чтобы можно было спокойно жить дальше, зная со всей определенностью, кто кому кем является. Именно этого хотела Мими: избавиться от необходимости что-то кому-то объяснять и выслушивать объяснения. Она хотела точно знать, что слова «дядя» и «муж» теперь можно использовать без кавычек, что можно спокойно жить, не задумываясь о том, надо ли ей относиться к Фелипе как к члену семьи или не надо. И было совершенно очевидно, что есть лишь один способ заполучить ее полное одобрение – она должна была лично поприсутствовать на официальном бракосочетании.

Я все это знала и понимала. И все же что-то во мне противилось. Главная проблема заключалась в том, что даже после того, как я несколько месяцев только и делала, что читала о браке, думала о браке и говорила о браке, я все еще до конца не убедилась, что брак вообще кому-то нужен. Мне по-прежнему казалось, что мне морочат голову. Если честно, мне была ненавистна сама мысль о том, что мы с Фелипе вынуждены пожениться лишь потому, что этого требует государство. Но главное, я наконец поняла, что проблема бракосочетания тревожит меня так глубоко и на столь фундаментальном уровне, потому что я… «грек».

Вы только поймите, я не имею в виду буквально (я не из Греции)! Нет, я грек по типу мыслительной деятельности. Ведь философы давно пришли к выводу, что в основе всей западной культуры лежат два конкурирующих мировоззрения: «греческий» и «иудейский». От того, чью сторону вы займете, во многом зависит ваш взгляд на мир.

От греков, в особенности из славной эпохи древних Афин, мы унаследовали вечную идею гуманизма и неприкосновенности индивидуальности. Именно греки подарили нам понятия демократии, равенства, личной свободы, научного разума, интеллектуальной независимости и открытости – все то, что сегодня принято называть «культурным многообразием». Мировоззрение грека, таким образом, – это взгляд городского, образованного, стремящегося к знаниям человека, который всегда оставляет место для сомнений и дебатов.

Но есть еще и иудейское мировоззрение. Говоря «иудейское», я вовсе не отсылаю вас к доктринам иудаизма. (Между прочим, большинство моих знакомых американских евреев мыслят очень даже «по-гречески», а вот фундаментальные американские христиане – как раз «по-иудейски»). Под иудейским мировоззрением я имею в виду древний взгляд на мир, в котором воплощены идеи кланового сознания, главенства веры, подчинения и уважения. Кредо иудеев – клановость, патриархальность, авторитарность, мораль, ритуал и инстинктивная подозрительность к чужакам. Иудейские мыслители рассматривают мир как совершенно четкое противопоставление добра и зла, и Бог всегда на стороне «наших». Человеческие поступки бывают правильными или неправильными. Никаких полутонов – только черное и белое. Общество важнее индивидуальности, мораль важнее счастья, клятвы даются раз и навсегда.

Главная проблема в том, что современная западная культура каким-то образом унаследовала оба этих античных мировоззрения, но так и не сумела их примирить, потому что это невозможно. (Вы когда-нибудь следили за ходом выборов в США?) Американское общество представляет собой удивительную амальгаму «греческих» и «иудейских» взглядов. Наши законы по большей части от греков; наша мораль – от иудеев. Мы совершенные греки в том, что касается понятий независимости, интеллекта, неприкосновенности личности, и совершенные иудеи в том, что касается добродетели и воли Божьей. Наше стремление к равноправию – от греков; стремление к справедливости – от иудеев.

Но когда речь заходит о любви – тут взгляды мешаются в путаную кучу. Одно исследование за другим демонстрирует веру американцев в совершенно противоположные понятия в том, что касается брака. С одной стороны (иудейской), весь наш народ свято верит, что брачные узы – это на всю жизнь, их нельзя разорвать. С другой (греческой), мы также свято уверены, что человек всегда имеет право на развод по личным причинам.

Но как могут обе эти идеи быть истинными одновременно? Неудивительно, что в головах у нас полная неразбериха. И стоит ли удивляться, что американцы женятся и разводятся чаще, чем представители всех остальных наций земли! Мы как в пинг-понге бросаемся от одного противоположного представления о любви к другому. Наш иудейский (или библейский, или моралистический) взгляд на любовь основан на преданности Богу, подчинении священной вере, и мы не сомневаемся в нем ни на минуту. Наш греческий (или философский, или этический) взгляд основан на преданности своей природе, суть которой в тяге к исследованиям, красоте и глубоком почтении к необходимости самовыражения. И он тоже не вызывает у нас сомнений.

Идеальный «греческий» любовник эротичен; идеальный «иудейский» – предан вам.

Страсть досталась нам от греков; верность – от иудеев.

Эти мысли не давали мне покоя, потому что по греческо-иудейской шкале я намного ближе к грекам. Делает ли это меня плохим кандидатом в брачующиеся? Я этого и боялась. Нам, «грекам», не очень-то нравится приносить себя в жертву традиции; нас это подавляет и пугает.

Еще сильнее я забеспокоилась, наткнувшись на один крошечный, но важный факт в уже знакомом вам исследовании Рутгерсского университета. Оказывается, исследователи выяснили, что браки, в которых и муж и жена относятся к священным узам с одинаковым безоговорочным уважением, имеют больше шансов на долговечность, чем браки, в которых супруги относятся к этим узам с подозрением. Уважение к институту брака, таким образом, становится необходимым залогом прочности отношений.

И ведь это вполне разумно, так? Надо верить в то, чем клянешься, чтобы обещание не было пустыми словами. Ведь вступая в брак, вы не просто клянетесь в верности другому человеку – вы еще присягаете самому понятию верности. Я лично знаю людей, которые до сих пор живут вместе вовсе не потому, что любят друг друга, а потому, что им дороги их принципы. Они и в могилу готовы лечь, так и не разорвав законные узы с человеком, которого ненавидят, и всё лишь из-за того, что поклялись перед Богом. Они считают, что если отрекутся от этой клятвы, то потеряют себя.

Стоит ли говорить, что я не такая? В прошлом у меня уже был выбор, что предпочесть – данное обещание или собственную жизнь, и я выбрала себя любимую. Что вовсе не делает меня человеком неэтичным (ведь можно поспорить, что мы, предпочитая свободу несчастью, тем самым отдаем дань почтения чуду жизни). Но сейчас, когда мне предстоит выйти за Фелипе, передо мной стоит дилемма. Во мне достаточно «иудейского», чтобы искренне желать своему браку продлиться вечно на этот раз (что уж там, так прямо и скажу, хоть и стыдно – на этот раз!), но я так и не смогла проникнуться безоговорочным уважением к институту брака. В истории брака я так и не нашла ни одного эпизода, в котором узнала бы себя и сказала: о да, на это я согласна. И это отсутствие уважения и осознания собственного места во всей системе внушало мне опасения, что в день свадьбы даже я не поверю собственным обещаниям.

Желая разобраться, я расспросила об этом Фелипе. Надо отметить, что он относился ко всему предприятию гораздо спокойнее. Хотя и у него институт брака вызывал не больше уважения, чем у меня, он то и дело повторял:

– Сейчас уже, дорогая, все превратилось в игру. Правительство установило правила, и мы должны им подыграть, если хотим получить то, что нам нужно. Лично я готов играть по любым правилам, лишь бы в конце концов мы с тобой могли спокойно зажить вместе.

Его подобное положение вещей устраивало, но я не хотела играть в игры; мне хотелось понимать, что я делаю, чувствовать, что это по-настоящему.

Фелипе понимал, почему я недовольна, и – благослови его Господь! – проявил достаточно терпения, выслушивая мои (довольно пространные) соображения по поводу двух противоречивых мировоззрений в западной цивилизации и того, как они влияют на мое восприятие брака. Но когда я спросила его, ощущает ли он себя больше «греком» или «иудеем», он ответил:

– Дорогая, все это не про меня.

– Почему? – спросила я.

– Я не грек и не иудей.

– Но кто же ты тогда?

– Я бразилец!

– Что значит – бразилец?! Фелипе не выдержал и рассмеялся:

– Этого не знает никто! Вот почему так хорошо быть бразильцем. Никто не знает, что это значит! Поэтому ты можешь использовать эту отговорку – что ты бразилец – и жить как хочется. Отличная стратегия, между прочим. Мне она очень хорошую службу сослужила.

– Но мне-то как она послужит?

– Она поможет тебе наконец расслабиться! Ведь ты скоро выйдешь замуж за бразильца. Так почему не начать думать по-бразильски?

– Это как?

– А как хочешь! Ведь мы, бразильцы, именно так и поступаем! Берем у всех идеи напрокат, смешиваем и создаем что-то новое, свое. Вот послушай – что тебе больше всего нравится у «греков»?

– Их человечность, – ответила я.

– А у «иудеев» – если вообще что-то нравится?

– Честь, – призналась я.

– Ну вот и решили – берем и то, и другое. Человечность и честь. И на этой основе строим брачные отношения. Назовем это «бразильский коктейль». И будем делать все по-своему.

– A так можно?

– Дорогая! – воскликнул Фелипе и взял мое лицо в ладони с внезапной отчаянной решимостью. – Ну как ты не поймешь? Как только мы получим эту чертову визу и женимся в Америке, можно будет ВСЁ!

 

Неужели и правда всё?

Я молилась, чтобы Фелипе оказался прав, но все же сомневалась. Мой самый глубинный страх по поводу брака, когда я наконец докопалась до самой его сути, заключался в том, что в конце концов брак начнет менять нас в гораздо большей степени, чем мы – его. Много месяцев я изучала брак, но это привело лишь к тому, что я стала еще больше бояться этой возможности. Я убедилась, что институт брака обладает поразительно огромной властью: он больше, древнее, глубже и сложнее, чем нам с Фелипе когда-либо суждено стать. И неважно, что мы считаем себя такими современными и умными, – я боялась, что, как только мы ступим на брачный конвейер, из нас по-быстрому отольют клонированных супругов, затолкав в общепринятую форму, удобную обществу, – даже если она будет неудобна нам.

И все это меня очень пугало, потому что, пусть это кого-то раздражает, мне нравится думать о себе как о не соответствующей стандарту. Нет, я не анархистка, Боже упаси, но мне приятно сознавать, что по жизни мне свойственно инстинктивное неприятие общепринятых норм. Да и Фелипе, по правде говоря, нравится думать о себе в таком же ключе. Да что уж там, давайте начистоту – кому из нас не нравится думать о себе в таком ключе? Ведь как приятно считать себя эксцентричным нонкомформистом, даже если вы просто купили не такой кофейник, как у всех! Вот почему сама мысль о том, чтобы поклониться общепринятому и выйти замуж, казалась мне досадной – точнее, казалась досадной той самой упрямой части моего противящегося авторитетам гордого «древнегреческого» существа. И я уж честно думала, что эта проблема никогда не решится…

Но потом познакомилась с Фердинандом Маунтом.

 

Блуждая в Интернете в поисках очередных идей о браке, я наткнулась на любопытный научный труд под названием «Антисоциальная семья». Автором выступил британский автор по имени Фердинанд Маунт. Я тут же заказала книгу и попросила сестру переслать ее на Бали. Мне понравился заголовок, и я была уверена, что в книге наверняка найдется немало вдохновляющих историй пар, которые каким-то образом нашли способ победить систему и подорвать авторитет общества, не изменив своим бунтарским корням даже в рамках института брака. Может, мне удастся найти в ней образцы для подражания!

Однако оказалось, что, хотя книга действительно была посвящена борьбе с условностями, эта тема обыгрывалась в ней вовсе не так, как я ожидала. Это была отнюдь не мятежная проповедь, что, впрочем, неудивительно, учитывая, что Фердинанд Маунт (прошу прощения – сэр Уильям Роберт Фердинанд Маунт, баронет третьей степени) – ведущий консервативной колонки в лондонской «Санди таймс». Скажу честно: никогда бы не заказала эту книгу, знай я об этом заранее. Но все же хорошо, что я ее заказала, потому что порой спасение приходит к нам в самом неожиданном обличье, а сэр Маунт и впрямь стал для меня спасением, высказав одну идею о браке, которая радикально отличалась от всего, что я до этого накопала.

Итак, Маунт – с вашего позволения, я опущу все эти «сэры», «баронеты» и проч. – утверждает: все браки по определению являются попыткой ниспровергнуть авторитет. (Все браки, заключенные по собственному желанию. То есть не устроенные семьей или кланом, и не ради денег. Одним словом, все браки в западном обществе.) Семьи, вырастающие из таких индивидуалистических союзов, заключенных в результате каприза, также бросают вызов условностям. Маунт пишет: «Семья – бунтарская организация. По сути, семья – это не что иное, как образчик бунтарской организации, которая остается такой уже много веков. Лишь семья на протяжении всей человеческой истории и по сей день подрывает авторитет государства. Семья – вечный, неизменный враг всех иерархий, религий и идеологий. Не только диктаторы, епископы и комиссары, но и скромные приходские священники и рассуждающие за столиками кафе интеллектуалы неоднократно сталкивались с каменной враждебностью семьи и ее решимостью до последнего противостоять посторонним вмешательствам».

Довольно серьезное заявление, но доказательства Маунта неоспоримы. По его мнению, поскольку современные пары заключают браки по глубоко личным причинам и в границах своего союза создают некую «тайную жизнь», они априори представляют угрозу для любого, кто хочет править миром. Ведь первая цель любого авторитарного правителя – обеспечить контроль над населением путем принуждения, идеологической обработки, запугивания или пропаганды. Но, к своей досаде, постепенно правители понимают, что им никогда не удастся полностью контролировать или даже отслеживать то тайное, что происходит между двумя людьми, которые регулярно спят в одной кровати.

Даже сотрудники Штази, восточногерманской коммунистической разведки, самой эффективной тоталитарной системы полицейского контроля в мире, были не в силах прослушать все до единого частные разговоры, что велись в частных домах в три часа ночи. Это никому никогда не удавалось. И не важно, какие незначительные, тривиальные или серьезные темы обсуждаются в интимной обстановке, – эти разговоры (вполголоса, шепотом) остаются уделом исключительно двух людей, делящихся друг с другом секретами. То, что происходит, когда свет гаснет и двое остаются наедине, собственно, и определяется словом «приватность». И речь не только о сексе, но о гораздо более опасном аспекте – интимности. Ведь у каждой пары в мире есть потенциал со временем превратиться в маленькое изолированное государство из двух человек, создав собственную культуру, собственный язык и свой этический закон, в которые не посвящен больше никто.

Эмили Дикинсон писала: «Из всех душ, созданных Творцом, я выбрала одну». И вот именно эта идея – что по сугубо личным причинам мы можем предпочесть одного человека, которого будем любить и оберегать больше остальных, – и выводит из себя родственников, друзей, религиозные организации, политические партии, сотрудников иммиграционной службы и военных по всему миру. Эта селективность, эта узконаправленность ваших интимных чувств бесит абсолютно всех, кто мечтает вас контролировать. Почему, вы думаете, американским рабам не позволялось заключать браки? Потому что работорговцам было страшно даже подумать о том, чтобы позволить рабу испытать ту безграничную эмоциональную свободу и чувство ревностно оберегаемой интимности, которые культивирует брак. Брак в некоторой степени символизирует свободу сердца, а такие дела недопустимы в рабовладельческом обществе.

По этой самой причине, заявляет Маунт, с целью усилить собственное влияние власть имущие на протяжении всей человеческой истории всегда стремились разорвать естественные человеческие связи. Как только появляется новое революционное движение, культ или религия, все проходит по одной и той же схеме: все ваши прежние индивидуальные связи пытаются разорвать. Вы приносите кровавую клятву беспрекословного подчинения новым хозяевам, правителям, догме, божеству, нации. Как пишет Маунт, «вы должны отречься от своих земных владений и привязанностей и следовать за флагом, крестом, полумесяцем или серпом и молотом». Одним словом, вы отрекаетесь от своей настоящей семьи и клянетесь в верности новой, большой. Вдобавок вы должны с готовностью принять новые, навязанные извне и отдаленно напоминающие семью отношения, которые вам предлагаются (жизнь в монастыре, кибуце, партии, коммуне, взводе, преступной группировке и т. д.). А если вы предпочтете жену или мужа коллективу, то получается, что вы подвели и предали общее дело; вас подвергают порицанию как эгоистичного и ленивого человека или, того хуже, предателя.

Но люди все равно продолжают это делать. Сопротивляются коллективному мнению и выбирают одного, а не многих, и любят этого одного. Мы видели, как это случилось в раннехристианскую эпоху, помните? Отцы раннего христианства совершенно недвусмысленно наказывали людям выбирать целомудрие, а не брак. Целибат должен был стать новым общественным порядком. И хотя некоторые ранние христиане действительно приняли обет целомудрия, большинство все же решительно отказались от этого. В конце концов христианским лидерам пришлось уступить и смириться с тем, что люди все равно будут жениться. С аналогичной проблемой столкнулись марксисты, попытавшись создать новый мировой порядок, при котором дети воспитывались бы в коммунальных детских садах, а между парами не существовало бы особой привязанности. Но коммунистам повезло не больше, чем ранним христианам. Фашистам тоже не повезло. Им, безусловно, удалось повлиять на форму брака, но искоренить его как институт – никогда.

Справедливости ради скажу, что не удалось это и феминисткам. На первом этапе феминистской революции радикальные активистки питали утопические мечты о том, что свободные женщины, будь у них выбор, предпочтут отношения сестринской солидарности репрессивному институту брака. Некоторые из этих активисток, например сепаратистка Барбара Липшуц, дошли до того, что стали утверждать, будто женщины должны и вовсе перестать заниматься сексом – потому что секс якобы представляет собой действие, унижающее достоинство женщины и подавляющее ее. Целибат и дружба – такой должна была стать новая модель отношений для женщин. Скандально известный манифест Липшуц так и назывался: «Никто не должен никого иметь». Святой Павел, возможно, выразился бы иначе, но принцип проповедовал тот же: плотские связи неизменно порочат человека, а романтические партнеры отвлекают его от более возвышенного и почтенного предназначения.

Но Липшуц и ее последовательницам не удалось искоренить человеческое стремление к сексуальной близости, как не удалось это и ранним христианам, и коммунистам, и фашистам. Многие женщины – даже очень умные и независимые – в конце концов все равно предпочли союз с мужчиной. А за что борются сегодняшние феминистские активистки-лесбиянки? За право заключать браки. За право заводить детей, создавать семью, за право сковать себя законными узами. Они хотят быть частью института брака, чтобы с его помощью творить историю – а не стоять за забором, швыряя камни в его старый серый фасад.

Даже Глория Стайнем, само олицетворение американского феминистского движения, в 2000 году решила выйти замуж. В день свадьбы ей было шестьдесят шесть лет, она по-прежнему находилась в здравом уме и совершенно четко осознавала, что делает. Однако некоторые ее последовательницы восприняли этот поступок как предательство, как низвержение святого. Но что важно, сама Стайнем рассматривала свой брак как свидетельство победы феминизма. Она объяснила, что если бы вышла замуж в 1950-е, «как и должна была», то стала бы всего лишь рабыней мужа или, в лучшем случае, его смышленой помощницей. Однако к 2000 году, и не в малой части благодаря ее безустанным стараниям, брак в Америке эволюционировал до такой степени, что женщина теперь могла одновременно быть не только женой, но и человеком, сохраняя все свои гражданские права и свободы в неприкосновенности. Но решение Стайнем все равно разочаровало многих ревностных феминисток, которые так и не оправились от столь вопиющего оскорбления – ведь их бесстрашная предводительница предпочла мужчину сестринским отношениям! Из всех душ, созданных Творцом, Глория Стайнем тоже выбрала лишь одну – и из-за этого решения все остальные почувствовали себя ненужными.

Но нельзя запретить людям хотеть того, чего им хочется, – а как выясняется, большинству людей нужны именно что интимные отношения с одним, особенным человеком. А поскольку интимные отношения невозможны при открытых дверях, люди начинают очень активно сопротивляться всем и всему, что мешает реализации их простого желания остаться наедине с возлюбленным. И хотя власть имущие на протяжении всей человеческой истории пытались заставить нас отказаться от этого желания, у них так и не получилось. Мы твердо держимся за свое право связать жизнь с другим человеком – законно, эмоционально, физически, материально. Мы не оставляем попыток, пусть даже безуспешных, воссоздать аристофановских двухголовых, четырехруких и четырехногих идеальных людей.

Это стремление проявляет себя повсюду и порой принимает самые удивительные формы. Мои знакомые – самые большие противники стереотипов и враги системы на свете, с ног до головы покрытые татуировками, – вдруг решают пожениться. Самые большие любители случайных сексуальных связей, каких я знаю, тоже женятся (нередко это кончается катастрофически, но они все же пытаются!). Женятся даже глубокие мизантропы, несмотря на обоюдное отвращение ко всему человечеству. Я вообще знаю очень мало людей, которые не попытались бы хотя бы раз в жизни вступить в длительные моногамные отношения в той или иной форме, – даже если эти отношения не скреплялись законно или официально, в церкви или зале регистрации. Большинство моих знакомых пробовали заключить длительные моногамные отношения даже несколько раз, несмотря на то что предыдущие попытки заканчивались разбитым сердцем.

Даже мы с Фелипе, два боязливых разведенных человека, гордящихся своей богемной независимостью, постепенно начали создавать собственный мирок, который подозрительно напоминал брак еще до вмешательства иммиграционной службы. Ведь еще до того, как мы услышали о существовании офицера Тома, мы жили вместе, строили планы и спали в одной кровати; у нас были общие деньги, мы принимали друг друга во внимание, когда планировали будущее, и отказались от отношений с другими людьми. Что это такое, если не брак? Мы даже устроили церемонию и принесли клятвы верности. (Даже две церемонии!) Мы выстраивали нашу жизнь сообразно этой системе отношений, потому что нам чего-то не хватало. Как не хватает многим. Нам не хватает близости, хотя она чревата эмоциональными травмами. Мы жаждем близости, даже если не понимаем, что это такое. Мы жаждем близости, даже когда любить так, как любим мы, незаконно. Даже когда нам внушают, что нужно жаждать чего-то еще – чего-то более благородного, более возвышенного. Но мы все равно хотим близости с другим человеком, и у каждого на это свои, глубоко личные причины. Никому еще не удавалось разрешить эту загадку, и никто пока так и не сумел запретить нам этого хотеть.

Фердинанд Маунт пишет: «Несмотря на все попытки власти предержащей умалить значение семьи, уменьшить ее роль и даже искоренить ее в принципе, мужчины и женщины упрямо продолжают не только размножаться и производить потомство, но и жить парами». (И я бы к этому добавила, что не только мужчины и женщины, но и мужчины и мужчины продолжают упрямо жить парами. И женщины и женщины. От этого власть имущие, разумеется, приходят в еще большее бешенство.) Столкнувшись с реальностью, репрессивные власти в конце концов всегда сдаются, смирившись с неизбежностью человеческой тяги к созданию пар. Но они не сдаются без боя, эти мерзкие авторитеты. Их поражение всегда проходит по одной и той же схеме, которая, как утверждает Маунт, в западной истории постоянно повторяется. Сначала до властей медленно доходит, что невозможно заставить людей предпочесть спутника жизни преданности высшему делу – и потому брак невозможно искоренить. Но, оставив попытки по полному уничтожению брака, они начинают пытаться его контролировать, придумывая различные сдерживающие законы и ограничения. Когда отцы Церкви наконец смирились с существованием брака в Средние века, они немедленно навалили на брачующихся целую кучу новых суровых условий: жениться теперь разрешалось только в присутствии священника; для женщин устанавливалось понятие ковертюры и т. д. Потом церковники и вовсе сошли с ума, пытаясь контролировать все аспекты брака, вплоть до частных сексуальных отношений между супругами.

К примеру, во Флоренции начала семнадцатого века монаху по имени брат Керубино (девственнику, разумеется) дали экстраординарное поручение: он должен был написать учебник для христианских мужей и жен, в котором прояснялось бы, какие виды половой активности приемлемы в христианском браке, а какие нет. «В половом акте, – писал брат Керубино, – не должны участвовать глаза, нос, уши, язык и любые другие части тела, не являющиеся необходимыми для продолжения рода». Женщина могла смотреть на мужское достоинство супруга, только если тот заболел, а не для развлечения, и ни за что не позволять, чтобы муж увидел жену голой: «Никогда не позволяй себе, женщина, представать неприкрытой перед супругом!» И хотя христианам не возбранялось время от времени мыться, намеренное мытье с целью достижения приятного запаха и увеличения собственной сексуальной привлекательности приравнивалось к дьявольским проискам. Также нельзя было трогать супруга или супругу языком. Нигде! «Дьявол знает, как проникнуть между мужем и женой! – сокрушался брат Керубино. – Он заставляет их целовать и трогать не только пристойные части, но и непристойные. Одна только мысль об этом нагоняет ужас, испуг, оцепенение…»

Разумеется, самый большой ужас, испуг и оцепенение у Церкви вызывало то, что происходящее в супружеской кровати остается тайной и потому неподвластно контролю. Увы, даже самые бдительные флорентийские монахи не могли уследить за тем, что делают два языка в запертой спальне в три часа ночи. Не могли они уследить и за тем, о чем эти языки болтают после занятий любовью, – а именно это пугало их больше всего. Ведь даже в тот мрачный век стоило дверям закрыться, как люди получали возможность делать собственный выбор, – и каждая пара сама определяла, как им вести интимную жизнь.

И в конце концов, обычно побеждала.

Итак, после того как властям не удалось уничтожить брак, когда они прекратили попытки его контролировать, оставалось лишь сдаться и смириться с существованием брачной традиции. (Фердинанд Маунт называет это подписанием «одностороннего мирного договора».) И тут начинается самое интересное. Власть имущие теперь ставят все с ног на голову и пытаются переиначить само понятие брака, вплоть до того, что делают вид, будто сами его и изобрели] Именно этим занимаются консервативные христианские лидеры в западном мире на протяжении последних нескольких столетий. Они ведут себя так, будто это они создали брачную традицию и семейные ценности, – в то время как в основе всей их религии лежит полное неприятие брака и семейных ценностей.

Абсолютно то же самое произошло в советскую эпоху и в коммунистическом Китае. Сперва коммунисты попытались уничтожить брак; потом сфабриковали новую мифологию, утверждая, что «семья» всегда была ячейкой правильного коммунистического общества, – разве вы не знали? А тем временем, пока разыгрываются все эти исторические перипетии, пока диктаторы, деспоты, священники и преступники мечутся и брызгают слюной, люди всё так же продолжают заключать браки – или вступать в отношения, назовите как угодно. И пусть эти союзы неудачны, дисфункциональны, разрушительны – а порой и секретны, незаконны или проходят под другими названиями, – мужчины и женщин упорно продолжают создавать пары на собственных условиях. Чтобы получить желаемое, они учатся подстраиваться к изменяющимся законам и обходить сдерживающие ограничения, существующие на сей день в том или ином месте проживания. Или просто их игнорируют! Еще один англиканский священник из американской колонии Мэриленд в 1750 году жаловался, что, признавай он «законно женатыми» лишь те пары, что повенчались в церкви, ему пришлось бы «объявить бастардами девять из десяти жителей нашего округа».

Людям не свойственно дожидаться разрешения – они просто делают, что должны. Даже африканские рабы в ранний период американской истории изобрели свою разновидность брака, которая бросала откровенный вызов существующим порядкам: «свадьбу с метлой». В ходе этой церемонии жениху и невесте достаточно было перепрыгнуть через метлу, наискосок поставленную в дверном проеме, и они уже считались женатыми. И никто не мог запретить рабам проводить этот тайный ритуал, когда их никто не видел.

Так вот, если рассматривать западный брак в таком свете, сама его сущность меняется – а лично для меня эти изменения хоть и едва заметны, но поистине революционны. Вся историческая перспектива словно смещается на одно тонкое деление и вдруг обретает совершенно иные очертания. Законный брак вдруг начинает восприниматься не как институт (строгая, неподвижная, закоснелая, бесчеловечная система, навязанная беспомощным людям органами, обладающими властью), а как довольно отчаянная уступка (лихорадочная попытка беспомощной системы контролировать неуправляемое поведение двух обладающих огромной властью людей). И выходит, что вовсе не мы, люди, должны идти на невыгодные уступки, чтобы подстроиться под институт брака, а институт брака должен меняться, порой в ущерб себе, чтобы подстроиться под нас. Потому что «они» (власть имущие) так ни разу и не смогли помешать «нам» (двум людям) соединиться и создать собственный тайный мир. И у «них» не осталось выбора, кроме как разрешить «нам» вступать в законные браки, какую бы форму они ни принимали, – несмотря на все ограничивающие приказы. Правительства всего лишь плетутся в хвосте, едва поспевая за людьми, отчаянно и запоздало (а порой безуспешно и даже комично) насаждая правила и традиции вокруг поступков, которые мы и так всегда совершали, нравится им это или нет.

Вот и выходит, что я все это время читала книгу задом наперед. Ведь предположение, что брак изобрело общество, а потом каким-то образом заставило людей вступать в союзы, попросту абсурдно. Это все равно что заявить: сначала общество придумало дантистов, а потом заставило людей отрастить зубы. Это мы изобрели брак. Мы, влюбленные пары. И мы же изобрели развод. И супружескую неверность, и романтические страдания. Да что уж там – мы изобрели все это сопливое безобразие: любовь, близость, утрату влечения, эйфорию и неудачи в любви. Но самое главное наше изобретение – то, что больше всего выводит из себя авторитеты, и то, что мы продолжаем упрямо отстаивать, – это стремление охранять свою частную жизнь. Поэтому выходит, что Фелипе в некоторой степени был прав. Брак – это действительно игра. «Они» (отчаявшиеся правители) устанавливают правила. Мы (простые бунтари) их послушно соблюдаем. А потом идем домой и все равно делаем все, что захотим.

 

Вам не кажется, что я пытаюсь себя уговорить?

Но так оно и есть – я действительно пытаюсь себя уговорить.

Вся эта книга, до последней страницы, была моей попыткой прочесать сложную историю брака в западном обществе и найти в ней для себя хоть одно маленькое утешение. Но не всегда это просто сделать. В день своей свадьбы (это было тридцать лет назад) моя подруга Джин спросила свою мать: «Всем невестам так страшно выходить замуж?» А ее мать ответила, спокойно застегивая белое платье дочери: «Нет, милая, не всем. Только тем, кто думает».

Что ж, я думала очень много. Мне нелегко было смириться с идеей замужества, но, наверное, и не должно быть легко? Наверное, даже хорошо, что мне понадобилось уговаривать себя выйти замуж, – причем активно уговаривать. Особенно если учесть, что я женщина, а женщинам в браке всегда приходилось несладко.

В некоторых культурах эта необходимость уговорить женщину вступить в брак понимают лучше остальных. Кое-где необходимость горячего убеждения даже превратилась в ритуал – или своего рода искусство. В Риме, в рабочем квартале Трастевере, до сих пор сильна традиция, согласно которой, если юноша хочет жениться на девушке, он должен при всех исполнить серенаду у дома любимой. Он должен молить ее согласиться выйти за него, распевая прямо на улице, на виду у всех. Разумеется, эта традиция сохранилась во многих средиземноморских странах, но в Трастевере ее воспринимают со всей серьезностью.

Сцена всегда начинается одинаково. Молодой человек подходит к дому избранницы с группой друзей с гитарами. Встав под окном девушки, парни на местном грубом диалекте начинают орать песню с довольно неромантичным названием: «Roma, nunfa'lastupida stasera!» («Рим, не будь сегодня идиотом!»). Ведь дело в том, что юноша обращается не напрямую к девушке – он не осмелился бы это сделать. То, чего он добивается (ее руки, жизни, тела, души, преданности), имеет слишком великую цену, чтобы просить об этом в лоб. Нет, вместо этого он обращается ко всему Риму – и искренне, упрямо, грубо, в высшей степени эмоционального отчаяния выкрикивает обращение ко всему городу. Всем сердцем он умоляет город помочь ему уговорить свою избранницу выйти за него замуж.

«Рим, не будь идиотом! – поет юноша под окном девушки. – Помоги мне! Разгони тучи и приоткрой лунный лик для нас двоих! Пусть самые яркие звезды вспыхнут на небе! Дуй, проклятый западный ветер! Наполни воздух ароматом! Пусть улицы пахнут весной!»

Когда первые аккорды знакомой песни разносятся по кварталу, все его жители припадают к окнам, и начинается потрясающее вечернее представление с участием зрителей. Все мужчины, услышав песню, высовываются из окон и трясут кулаками в небо, проклиная Рим за то, что тот не слишком спешит помочь парнишке с его просьбой. Они хором ревут: «Рим, не будь идиотом! Помоги ему!»

Потом девушка – объект желания – подходит к окну. В песне ей тоже отведен куплет, но поет она совсем о другом. Когда настает ее очередь, она тоже умоляет Рим не быть идиотом. Она тоже умоляет город помочь ей. Но ей нужна помощь совсем иного рода. Она молит, чтобы Рим дал ей силы отклонить предложение о замужестве.

«Рим, не будь идиотом! – умоляет она. – Снова закрой тучами луну! Спрячь эти яркие звезды! Хватит дуть, проклятый западный ветер! Уйдите, весенние ароматы! Помогите мне устоять!»

А потом все женщины квартала высовываются из окон и начинают громко подпевать: «Пожалуйста, Рим, помоги ей устоять!»

Между мужскими и женскими голосами разыгрывается отчаянная схватка. Сцена становится такой напряженной, что, честно, создается впечатление, будто женщины Трастевере молят пощадить им жизнь! Что удивительно, при взгляде на мужчин Трастевере создается точно такое же впечатление.

Однако в пылу этой схватки легко упустить из виду главное – что все это просто игра. С первого аккорда серенады всем прекрасно известно, чем эта история кончится. Если девушка вообще подошла к окну, если бросила хоть один взгляд на парня на улице, – значит, всё, предложение уже принято. Согласившись сыграть роль в общем спектакле, девушка показывает, что любит избранника. Но из гордости (а возможно, из вполне оправданного страха) она не может согласиться так вот сразу. Она должна хотя бы озвучить свои сомнения и колебания. Она должна дать понять, что понадобится вся великая сила любви этого молодого человека в сочетании с эпической красотой города Рима, светом звезд на небе, романтичным сиянием полной луны и ароматным дуновением проклятого западного ветра, чтобы заставить ее сказать «да».

И учитывая, на что она подписывается, весь этот спектакль и все ее сопротивление вовсе не кажутся бессмысленными.

В общем, мне именно это и было нужно – громкая серенада, которой я сама себя уговаривала выйти замуж, горланя на своей же улице и под своим же окном, пока сама же не успокоюсь. Это было целью моих исканий. Поэтому простите меня за то, что в ко






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.