Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Корабль отходит






Антифоны автоматных очередей неслись уже не только с мостов. Внизу, на платформе станции метро Сен-Мишель, трещал пулемет.

– Артиллерия только что вступила, – произнес Винсент де Лескюр. – Наша артиллерия. Вот уж не представили бы мои родители, что мне доведется участвовать в такой седой древности, как «Ritus reconcilliandi eccesiam violatam»[79].

– Как Вы различаете картину боя по звукам стрельбы? – отец Лотар листал на весу карманный «Ritale Romanum»[80]. – Надо сказать, месье де Лескюр, Вы совершенно потрясли меня своим участием в разработке плана обороны. Вас вынуждена была слушать даже Софи Севазмиу.

– Вы забываете, сколько мне лет, – улыбнулся де Лескюр. – Я учился в Сен-Сире. Единственное, пожалуй, место, где в нашей злочастной республике легко мог стартовать в большую карьеру не отпрыск тельцекратии, а нищий аристократ. Я просто не успел по молодости, иначе быть бы мне не книжным червем букинистом, а штабным генералом.

– Никогда б не подумал, – отец Лотар, заложив шелковой ленточкой нужную страницу, передал книжицу де Лескюру и накинул поверх сутаны белый плювиал[81]. – Начнем с Богом, пора.

Они стояли перед дверьми главного входа. Свежий ветер норовил залистнуть книгу в руках отца Лотара, надувал стихарь де Лескюра, слишком широкий для его сухощавой фигуры.

Уголь шипел и стрелял в кадиле, тонкая струйка ладана начала свою игру с ветром.

– Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor: lavabis me, et super nivem dealbabor[82], – голос взлетел к небу, отталкиваясь от стен. Было странно, очень странно так безоглядно отправлять ритуал не в подземельях, а при ярком свете солнца.

Медленно шествуя посолонь, они двинулись вдоль стен. Но прежде еще, чем маленькая процессия обогнула фасад, по площади помчались к главному входу, пригибаясь, двое с мешками на спинах.

София, взглянув на часы, с облегчением вздохнула.

– Мадам, благоволите принять двадцать килограммов шоколада! – выдохнул на ходу Тома Бурделе, невысокий, веснушчатый, несносный, из тех, с кем все кажется ерундой. Он с первых лет жизни ходил к мессе, сперва с родителями, затем, после их гибели в гетто, один.

– Тише ты, дурак, отец Лотар уже начал, – одернул его Роже Мулинье, перекладывая ношу на другое плечо. Месяц назад он, вполне авторитетный в Маки в свои девятнадцать лет, даже не подозревал о существовании мессы. – Софи, все в порядке. В метро теперь просто так не проберешься, фонарей наделали из веток. Энергоснабжение они наконец сумели отключить. На действующих станциях теперь такой же мрак, как на заброшенных. А «пластита-н» действительно двадцать килограммов, по десять в каждом мешке, уже расфасованы по одному.

Покаянье Давида плескалось в словах пятидесятого псалма, моля Господа очистить от беззакония, омыть от греха. Проходя под навесной наружней лесенкой, ведшей на «женский» этаж теперь уже почти бывшей мечети, де Лескюр скривился, с трудом удержав ради торжественности момента бранное словцо. Ничего, теперь вся эта дрянь уже не имеет никакого значения.

– Неплохо справились, ребята! – София Севазмиу сдвинула черные очки на лоб: в ее глазах играли веселые огоньки. Она была одета в шелковистую черную водолазку под горло, поверх водолазки в ковбойку, чередующую темно-серые клетки со светло-серыми, да еще в свободную ветровку с множеством карманов. Но даже этот капустный кочан одежек не мог спрятать ее девичьей гибкой худобы. Роже почувствовал, что зрение его словно само по себе, с точностью цифровой камеры, впивает все мельчайшие штрихи ее облика: губы чуть запеклись, под глазами легли тени усталости. Как же красива рука, та, что без перчатки, не маленькая, но длиннопалая, белая, вовсе не тронутая загаром.

– Роже, умереть можешь сегодня и ты, – София улыбнулась, очки вновь закрыли веселый взгляд. – Особенно если поторопишься. На позициях на счету каждый Калашников. Давайте, парни, тащите скорей все это в центр нефа, не заставляйте старую старуху кости ломать.

Процессия из двух человек шла уже под паучьими лапами аркбутанов[83]. К ним небось София непременно прилепит взрывчатку, невольно подумал отец Лотар, взмахивая кропилом. Капли, весело поблескивая, падали на древние камни.

Скорей бы обогнуть церковь, отчего-то подумал де Лескюр, борясь с желанием прибавить шагу. Господи, дай довести до конца, ведь все сейчас зависит от этого мальчика, несущего на плечах слишком тяжкое бремя сана. Даже мой младший, Этьен, будь он жив, сейчас был бы на шесть лет старше. Господи, дай ему довести дело до конца. Еще три шага, два. Отчего мне кажется, что с той стены опасность уже минует? Да и есть ли она?

Пуля, винтовочная, от незнамо куда пробравшегося снайпера, стукнула, звонко выщербив камень. Кадило дрогнуло. Промазали, подумал отец Лотар, прежде чем де Лескюр, покачнувшись, опустился на одно колено.

– Неприятная… штука… рикошет, – он протягивал сосуд с кропилом священнику.

– Ранены, Лескюр, сильно? – Путаясь с кадилом, Ритуалом и водой, отец Лотар пытался освободить одну из рук для помощи министранту.

– Ранен, убит, да откуда я знаю, – де Лескюр требовательно возвысил голос. – Вперед! Мы не в игрушки играем, и это еще мечеть!

Отец Лотар, до крови закусив губу, повернулся к раненому спиной и обогнул стену. Еще одна пуля ударила о мостовую, но, как и показалось де Лескюру, за углом священник уже был вне пределов досягаемости снайпера.

Тяжело привалившись к стене, де Лескюр пытался понять, откуда стреляли. Но новых выстрелов не последовало. Что и где случилось, поди разберись в этой кровавой каше. Боль размывала перед глазами с детства знакомый городской пейзаж, словно потоки воды на ветровом стекле. Но дворники отказывали – зрение не хотело фокусироваться. Де Лескюр позволил наконец стону вырваться наружу, надеясь, что священник уже далеко.

Стон священник услышал – он шествовал теперь вдвое медленней, не понимая сам, как ухитряется одновременно управляться с Ритуалом, кадилом и святой водой. Но дальше эдак не получится. In extremis, конечно, может помочь София, но ведь она и сама занята.

София была уже внутри, разбирала содержимое мешков, укрепляла на каждом небольшом свертке таймер. Бурделе и Мулинье уже воротились на позиции.

Отец Лотар вновь стоял у входа, повелевая сатане бежать пред приближением Спасителя. Внешний ход завершен.

По счастью, дверь оставалась отворена, иначе он нипочем не вошел бы со своей нетяжелой, но неудобной ношей.

София, возившаяся, сидя на корточках, с пластитом шагах в сорока, подняла голову. По лицу ее скользнула тень. Оставив свое занятие, она вскочила на ноги в несомненной, но так ей не свойственной растерянности: бежать к священнику, взять у него что-нибудь лишнее, или это нельзя? Эта поза: начатый, но приостановленный шаг, разведенные в недоумении руки – сделала ее какой-то трогательно юной.

Отец Лотар издали улыбнулся ей: можно, Софи, in extremis много чего можно, в советских лагерях женщины за неимением священника крестили младенцев, отчего бы женщине сейчас не принять у меня кадило? А все же они отняли у нас несколько времени, убив Винсента де Лескюра, его отсутствие обойдется нам еще в десяток жизней.

За спиной загрохотали торопливые шаги, но отец Лотар даже не обернулся: отсутствие опасности отражалось в лице Софии.

Основательно загремел брошенный на пол Калашников: Эжен-Оливье Левек, запыхавшийся, с еле подсохшими кровавыми ссадинами на ладонях, измазанный бензином, сажей, землей, цементом, в порванных на одном колене джинсах, уже протягивал за кадилом руку.

Jube, domne, benedicere! – слова сказались сами, словно он всегда их помнил, произносил сотни раз. Некогда и ни к чему было разбираться, узнал ли он как-то, что де Лескюр выбыл из строя, или оказался здесь по другой причине. София принялась разбирать упаковки, спеша, наверстывая потерянные минуты. Отец Лотар, осенив преклонившего колено юношу крестным знамением, с облегчением передал ему кадило, кропило и сосуд, оставя себе только Ритуал.

– Oremus. – Волшебство, совершенное волшебство, о котором он знал, но и не надеялся испытать этого захватывающего ощущения в своей жизни, и не знал по-настоящему, какое же это счастье: своды подхватили голос, как ветер подхватывает лист, понесли ввысь. Ох, это совсем другое дело, что служить в кое-как приспособленных под церковь обычных помещениях. Господи, какие же идиоты были эти неокатолики, навешавшие всюду микрофонов, что благополучно перешли потом к мусульманам! Эта архитектура столетиями оттачивала уменье множить звук…

– Omnipotens et misericors Deus, qui Sacerdotibus tuis tantam prae ceteris gratiam contulisti, ut quidquid in tuo nomine digne, perfecteque ad eis agitur, a te fieri credatur: quaesumus immensam clementatiam tuam; ut quidquid modo visitaturi sumus, et quidquid benedicturi sumus, benedicas; ad nostrae humilitatis introitum, Sanctorum tuo-rum meritis, fuga daemonum, Angeli pacis ingressus. Per Cristum Dominum nostrum[84].

– Аmen, – ответил Эжен-Оливье.

Процессия шла к алтарю. Поравнявшись с Софией, отец Лотар поднял кропило. Брызги упали на лицо. В молодости, в те несколько счастливых лет с Леонидом Севазмиосом, счастливых настолько, насколько Соня Гринберг вообще могла испытывать счастье, святая вода отчего-то, как ей казалось, пахла ландышами. Сколько лет прошло, а запах тот же.

Отцу Лотару казалось, что это во сне он идет по огромному храму, пронизанному мечами солнечных лучей, похожему на корабль мачтами колонн, сужением алтарной части, прямизною предела, чем-то еще, не поймешь, чем. Хоругви должны висеть здесь, как паруса. Корабль, символическая основа храмовой архитектуры.

«Корабль, отходящий в Вечность», – отец Лотар усмехнулся: размышляя столь патетическим образом, легко и вправду вообразить себя героем. Лучше скажем, как сказала бы Валери: надо успеть сделать дело, покуда задницы не набежали.

Начиная литанию, отец Лотар заметил краем глаза, что София направилась к выходу с обеими нагруженными руками. Ну да, аркбутаны. Но между тем – если ее убьют, как де Лескюра, кое из кого минер куда худший, чем из нее был бы кадильщик. Надо надеяться, что хоть мальчик сумеет и в этом случае справиться. Но Вы уж постарайтесь, Софи, прожить еще часа полтора.

– Ut hane ecclessiam, et altare hoc purgare, et reconci… – отец Лотар, поднявшись с колен, осенил крестным знамением камень, много лет служивший лишенным смысла и сути украшением, – …liare digneris[85].

– Te rogamus, audi nos! [86] – отчаянно почти выкрикнул Эжен-Оливье, уже не спрашивая себя, как, каким таким немыслимым образом память предков ухитряется сейчас говорить его устами.

Уже, теперь еще одним маяком долгого плавания, приближался 67-й псалом. Сколько ж еще надо успеть, как еще долго до берега!

София вернулась в храм налегке, как и следовало ожидать. Значит, время пошло, во всяком случае, вектор его уже переведен в сторону инобытия.

– Ну вот, теперь это уже вновь церковь, – отец Лотар вдруг ощутил, что его пошатывает от внутреннего напряжения. – Теперь это уже вновь Нотр-Дам. Эжен-Оливье, Софи, мечеть Аль-Франкони больше не существует, она провалилась в тартар!

– Yes – Эжен-Оливье залился краской до корней волос. Ничего себе, достойная событию реплика. Впрочем, судя по виду отца Лотара, он и сам был бы не прочь от какой-нибудь мальчишеской выходки, а в огоньках маленьких свечек, плясавших в бездонно черных глазах Софии Севазмиу, читалось, пожалуй, то же самое озорное несерьезное «Yеs!».

– Что де Лескюр, Софи?

– Мертв.

– Понятно. Ну что же, все по рабочим местам, – отец Лотар повернулся к Эжену-Оливье. – Облачения лежат в том порядке, в каком ты и должен их мне подавать. Дальше я буду подсказывать.

Вот уж кстати, что высоченная стремянка нашлась в подсобных помещениях. Она немного отстает от Его Преподобия, он закончил свои дела снаружи на добрых полчаса раньше.

Отец Лотар, уже без плювиала и биретты, на миг покрыл голову амиктом, передвинул его на плечи, облачился поверх сутаны в льняную длинную альбу. Поверх альбы он повязал веревочный пояс. Наши узлы тоже чем-то морские, мелькнуло опять в голове. Во всяком случае, их тоже надо знать. И епитрахиль и риза были черными, как и полагается для мессы-реквием.

София вспомнила вдруг тетю Лизу, хотя и смешно было называть теткой девушку, что была старше всего на одиннадцать лет. Соня чаще всего и называла ее просто Лизой.

Стоя на стремянке, София укрепляла теперь на колонне – крест-накрест широкими взмахами серой клейкой ленты – очередную упаковку «пластита-н», не крупней книги. Лиза. Надо же, какое начисто стершееся воспоминание! Не стершееся, а вытесненное памятью, невольная вина, с которой не было сил жить в юности.

Лиза Забелина, сильно младшая сестра матери, запомнилась прежде всего роскошной косой ниже пояса. Бывают такие светло-каштановые мелко вьющиеся волосы, чуть жестковатые, честно сказать, но зато невероятно пышные. На Лизину косу оборачивались на улице. Коса была ее стилем, коса необычайно красила чуть округлое, чуть курносое лицо с широко расставленными серыми глазами. Лиза была широкоплечей и длинноногой, стремительной и казалась спортивной, еще и из-за любви к футболкам и кроссовкам, но ни разу в жизни не была на уроке физкультуры. У Лизы от рождения были проблемы с сердцем, к стыду своему, только когда спросить было уже не у кого, Соня задалась вопросом, какие именно. Болезненный, поздний, слишком оберегаемый ребенок, Лиза, как часто водится, была и моложе и старше своих лет. Пренебрегавшая сверстниками, раскованная со взрослыми, Лиза могла часами бродить по интернету, выясняя судьбу какого-нибудь альбома фототипий Императорского училища Правоведения, изданного в Париже девяносто лет назад. Взрослой Софии помнились лишь внешние признаки внутреннего мира юной тетки, как кости динозавра предстают палеонтологу, чтобы он сам облек их в сухожилия и мышцы: зачитанное до дыр первоиздание «Унесенных ветром» в темно-оливковом переплете, портреты величественных генералов и мальчика в генеральском мундирчике, лампадка перед иконой в застекленном ящичке, который ребенок был бы весьма не прочь расковырять. Ребенок этот, «Сонька-крестница» (на самом деле первое проявление волевого характера – двенадцатилетняя девочка умудрилась тайком окрестить годовалую…), был единственным исключением в высокоинтеллектуальном общении Лизы. С племянницей она готова была играть часами.

– Requiem aeternam dona eis, Domine: – отец Лотар осенил крестным знамением не себя, как на обычной Литургии, а камень алтаря, благословляя томящихся в оковах смерти, – et lux perpetua luceas eis. Те decet himnus, Deus, in Sion, et tibi reddetur votum in Jerusalem: exaudi orationem meam, ad te omnis caro veniet. Requiem aeternam dona eis, Domine: et lux perpetua luceat eis[87].

Лет с десяти Соня уже не так рвалась в просторную, но такую несовременную и темноватую квартиру на Университетском проспекте. Тетка сердилась на стрелялки и бродилки, заставляла смотреть длиннющие фильмы по истории, отечественной, без замков, рыцарей и турниров.

Но в жуткие месяцы пребывания Сони в плену именно Лиза, вдруг мгновенно повзрослевшая, встала рядом с обезумевшим сначала отцом. Она сделалась самым надежным секретарем, выполняя его поручения на фирме, когда он занимался спасением Сони, вызванивая нужных для переговоров о Соне людей, когда он отрывался на дела.

Но когда отец, уронив трубку на пол, закричал: «Лизок, Соньку освободили!!», из соседней комнаты не последовало ответа. Лиза сидела, утонув в глубоком диване, губы ее улыбались.

Узнав, спустя четыре года, об обстоятельствах смерти тетки, Соня сломала голову над неразрешимым вопросом: откуда это дикое чувство вины, ведь на самом деле не она, никак не она виновата, виноваты только они.

Или это было всего лишь сожаление о непоправимом: если б лучше она слушала песни про «голубых улан» и «черных гусар»!

Но кто б ей сказал, что спустя пять с лишним десятков лет самая любимая песня тетки вдруг вспомнится вся – от первого до последнего слова, вдруг зазвучит в душе, поднимаясь к обреченным сводам чужой готики.

«Услыши нас, Бог Всемогущий[88]

И нашей молитве внемли,

Как истребитель погиб «Стерегущий»

Вдали от Российской земли.

С неуклюжими словами и немудреной мелодией, песня звучала ровно и мощно, как дыхание великана.

Командир закричал: Ну, ребята!

Для нас не взойдет пусть заря!

Героями Русь ведь богата,

Умремте ж и мы за Царя!»

сама не замечая, почти беззвучно напевала София, прикрепляя четвертый заряд «пластита-н».

Отец Лотар, не оборачиваясь, одним только знаком руки остановил Эжена-Оливье, когда тот попытался повторять за ним слова «Conflteоr»[89]. Почему, интересно? Он наверное помнил, что миряне тоже бьют себя кулаком в грудь при словах «mea culpa»[90]. Ну да, троекратно. Ох! Это только у модернистов, а по-нормальному «Confiteor»'a два – один священника, один паствы. Отец Лотар завершил свой. Эжен-Оливье вышел из положения просто: немного промолчал, согнувшись, и трижды произнес только слова, сопровождающие удары в грудь. Господи, уж прости как-нибудь, я же не нарочно. Меа culpa, Господи!

«И разом открыли кингстоны

И в бездну морскую ушли,

Без ропота даже, без стона,

Вдали от Российской земли.

Только это будет бездна пламени», – усмехнулась София, тщательно выщелкивая на экранчике таймера зеленые цифры.

Сколько ж лет эти своды не слышали латыни, невольно подумал отец Лотар, ведь задолго до мусульман, года, пожалуй, с семидесятого. Как раз лет семьдесят и выходит. Как же они соскучились!

И чайки туда прилетели

Кружася с предсмертной тоской

И «Вечную память» пропели

Героям в пучине морской.

– Dies irae, dies ilia Solvet saeclum in favilla: Teste David cum Sibilla[91].

Quantus tremor est futurus, Quando judex est venturus, Cuncta scripte discussurus! [92].

А ведь это и есть католическая «Вечная память», подумала София, невольно заглядевшись на завораживающий ритм движения священника перед алтарем. А песня все продолжала где-то звучать, странно сплетаясь с погребальным гимном.

В том сила России грядущей

Герои безсмертны у ней,

Так миноносец живет «Стерегущий»

В сердцах всех русских людей[93].

Tuba, mirum spargens sonum

Per sepulcra regionum,

Coget omnes ante thronum.

Mors stupebit et natura

Cum resinget creatura,

Judicanti responsura[94]

Ведь это по тем, кто сейчас падает на баррикадах мостов, подумалось Эжену-Оливье. Насколько же легче так погибать!

София спустилась вниз, когда гимн уже закончился. Что ж, теперь можно и послушать Литургию. Песчинки минут будут падать дальше сами.

Как же жалел Эжен-Оливье, что не понимает со слуха Евангелие, наверное какое-нибудь из тех, где говориться о переходе от смерти к вечной жизни. Но как же везет тем, кто понимает. Евангелие, а за ним проповедь. Откуда он это знает? А вот знает.

Точно, отец Лотар повернулся лицом к пастве. Взглянул на Софию, кивнул ей, поняв причину ее отдыха, взглянул, пристально взглянул на Эжена-Оливье.

– Возлюбленные мои, я не стану говорить проповеди, хотя это и не совсем правильно. Но все, что можно было сказать, мы сказали сегодня не словами. Эжен-Оливье, после того как ты польешь мне на руки, я управлюсь дальше без министранта.

– Что Вы хотите сказать?!

– То, что потом ты уже можешь идти. После омовения рук, – священник смотрел на него в упор.

– Отец Лотар, Вы что, Вы ничего не поняли?! – тихо, чтобы чуткие к сакральному слову своды не подхватили недостойной человеческой речи, воскликнул Эжен-Оливье. – Я никуда не уйду! Я здесь по праву, я должен умереть вместе с Нотр-Дам. Я потомственный министрант собора.

– И ты сегодня в нем прислуживаешь. Никто не оспорил твоего права. Но сегодня не твой черед умирать.

– Но я хочу причаститься! – В этом-то он не посмеет отказать, а там видно будет.

– Нет, ты еще не готов к Причастию. Если бы эта Литургия была последней на земле, я причастил бы тебя на свой страх. Но твой долг перед собором – причаститься как надо. Пусть в других пределах. Да, ты здесь министрант, – отец Лотар чему-то улыбнулся. – Но капитан корабля сегодня я. Приказываю покинуть борт.

Ну да, минут через пятнадцать он бы уже не отошел достаточно далеко от стен, подумала София.

– А я твой командир, Левек, – мягко вмешалась она. – И я приказываю тебе жить.

Веселые свечки играли в черных глазах Софии Севазмиу, светло-серый взгляд отца Лотара был непреклонен. Восемнадцатилетней силы Эжена-Оливье было не довольно для того, чтобы спорить с этими двумя.

– Но кто же будет молиться во время мессы? – упавшим голосом спросил он. – Это только у модернистов священник мог служить без молящихся, ведь так, отец Лотар?

– Как-нибудь попробую я, – ответила София. – Я не очень умею, но, сдается, сейчас самое время научиться.

– Ну вот, все и устроилось, – отец Лотар повернулся к алтарю. – Gloria tibi, Domine[95].

Эжен-Оливье не следил за словами, он выпал из течения мессы, плывя в потоке своей обиды, обиды невоспринятой жертвы.

Где-то по стенам, на болевых точках камня, падали электронные песчинки оставшегося времени.

Простые, совсем аптечные бутылочки коричневого стекла (на кожаном футлярчике одной был вытиснен виноград, на второй рисунок стерся вовсе…) дрожали в руках. Эжен-Оливье полил из второго на пальцы отцу Лотару.

– Все, ступай с Богом, – тихо шепнул священник, поворачиваясь к алтарю.

Ох, и неохота же мальчишке оставаться живым, подумала София. Ничего, дружок, придется тебе это как-нибудь перетерпеть. Без тебя сегодня много легло. Но дело все же сделано.

– Orate, fratres…[96].

Чуть пошатываясь, Эжен-Оливье медленно, словно ожидая, что священник позовет его назад, шел к дверям. Когда-то тут был центральный проход между двумя рядами деревянных скамей, еще до того, как модернист Люстиже[97] возвел на месте прохода идиотское возвышение, в свою очередь снесенное мусульманами. Они же сплошь вымостили освободившееся место пестрыми, как ковер, яркими до ряби в глазах изразцовыми плитками. Но Эжен-Оливье шел не по ним, а по каменному полу, между длинными скамьями справа и слева, жесткими скамьями, на приступки которых склоняли сейчас колени десятки людей, участников Литургии. Среди них угадывались знакомые фигуры – Патрис Левек, с радостной улыбкой повернувший голову на проходящего внука, Антуан-Филипп Левек, с лицом тяжелобольного, которого только что отпустил приступ невыносимой боли, Клер-Эжени Левек, потерявшая при провале линии Мажино троих сыновей, когда боши ломанулись через смехотворные укрепления предыдущей войны, Женевьева Левек, умершая в семнадцать лет от чахотки, Огюст-Антуан Левек, в сюртуке и стоячих воротничках, удвоивший на каучуке семейный капитал, разбогатевший на ввозе шоколада Эжен Левек с напудренными волосами, покровительствовавший каперству Патрис-Оливье Левек в разделенном на три пряди парике…

«Так вот, кто сегодня здесь причащается», – шаг его сделался тверже.

Маленькая груда серого тряпья, брошенного кем-то близ дверей, на мгновение привлекла его внимание. Валери! Валери, в своих лохмотьях, соскользнувшая на пол, недвижимая. Светлые локоны – волною на полу. Израненные ручонки – белые, раскинутые, как руки фарфоровой куклы. Ну конечно, можно было догадаться сразу! Иначе и быть не могло, она умерла, умерла вместе с собором!

Преодолевая свой всегдашний страх перед девочкой, Эжен-Оливье опустился на пол. Сам не зная для чего, поправил закрывшую лицо прядь. Ладонь, даже не коснувшись, ощутила теплоту лба. Эжен-Оливье торопливо припал к детской грудке, вздымающейся, к бьющемуся сердцу. Но что с ней тогда? Дыхание было ровным, очень ровным. Эжен-Оливье легко поднял спящую девочку на руки, вдруг заторопившись, почти побежал к дверям. Если бы отец Лотар не прогнал его, кто бы тогда вынес Валери из грядущего огня?

Потревоженная его спешкой, Валери на мгновение открыла глаза. Размытый дремотой, недовольный взгляд ребенка на мгновение встретился с его взглядом. Затем веки вновь смежились, девочка вздохнула, поудобней пристраивая голову на его плече. Никогда прежде Эжен-Оливье не видал у Валери такого обыкновенного, такого детского взгляда. Ребенок, самый обычный, хотя и изрядно чумазый, спал теперь у него на руках, свесив долу худенькую руку. Эжен-Оливье вздрогнул.

Грязная ручка, вся в разводах засохшей крови, больше не кровоточила. Стигмата не было. Не было даже коросточки на его месте, только розовое пятнышко свежей кожи.

Осторожно, оберегая сон своей ноши, Эжен-Оливье локтем и коленом растворил тяжелую дверь и вышел в парижский яркий день, сизо-голубой, полный солнца и стрельбы. День, в котором вопреки крови и смерти как всегда журчали чистой водой маленькие уличные фонтаны. День, в котором где-то рядом была Жанна, живая, непременно живая.

Таймеры ровно отщелкивали оставшееся собору время. И молодой священник продолжал свои молитвы, а старая женщина внимала, едва ль ни впервые в жизни по своему движению души преклонив колени. Они не знали, хотя оба спрашивали себя, страшатся ли того, что через считанные минуты их души, вырванные из телесной оболочки в непредставимой, но недолгой муке, взовьются вверх сквозь исполинский смерч камней и пламени.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.