Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Советские сценарии маскулинности






Советская власть радикально подорвала старый гендерный порядок. Одним из лозунгов Октябрьской революции было освобождение женщин и установление полного право­вого и социального равенства полов. Но тендерное, как и всякое прочее равенство, понималось механистически — как одинаковость и как возможность уничтожения всех и всяческих социально-групповых и даже природных разли­чий. Уравняйте женщину в правах с мужчиной, дайте ей воз­можность свободно развиваться, и она будет делать все то же

самое и не хуже, чем мужчина. Что можно делать что-то дру­гое и иначе, не хуже и не лучше, а именно иначе, чем мужчи­на, никому в голову не приходило.

Кроме того, большевики катастрофически недооценили объективные и субъективные трудности, с которыми было связано даже частичное осуществление их программы. Все исторические, культурные, национальные и религиозные фа­кторы традиционной гендерной стратификации игнорирова­лись или рассматривались просто как «реакционные пере­житки», которые можно устранить насильственно, админи­стративными мерами. Между тем положительные сдвиги в одной сфере жизни могут сопровождаться отрицательны­ми в другой. Подобно тому, как форсированная «индустриа­лизация любой ценой» содержала в себе будущие экологиче­ские катастрофы, большевистская «эмансипация» женщин неминуемо вступала в конфликт с устоями традиционной на­циональной жизни и культуры. Даже ее, на первый взгляд, бесспорные достижения оказывались в конечном счете пир­ровыми победами и часто вызывали сильную обратную реак­цию.

Советская пропаганда гордилась тем, что женщины впер­вые в истории были вовлечены в общественно-политическую и культурную жизнь страны. Действительно, ко времени за­вершения советской истории женщины составляли 51 % всей рабочей силы. Девять десятых женщин трудоспособного воз­раста работали или учились. По своему образовательному уровню советские женщины практически сравнялись с муж­чинами. Число женщин с высшим образованием было даже выше, чем число мужчин, а в таких профессиях, как учителя и врачи, женщины абсолютно преобладали.

Но было ли это действительно социальное равенство? Увы, нет. В сфере трудовой деятельности произошло не столько выравнивание возможностей, сколько феминизация низших уровней профессиональной иерархии: женщины вы­полняли хуже оплачиваемую и менее престижную работу и значительно слабее были представлены на высших должно­стях. Средний уровень заработной платы женщин был на треть ниже, чем у мужчин, потому что они занимали хуже

оплачиваемые должности и среди них было значительно меньше начальников разного ранга. Например, в 1986 г. в об­щем числе научных работников в СССР женщины составля­ли 48%, среди кандидатов наук их было 28%, среди докторов наук — 13%, среди членов Академии наук СССР — 0, 6%, а в составе Президиума Академии не было ни одной женщи­ны (Вестник статистики, 1988. № 1. С. 62). В 2000 г. в Рос­сии женщин — докторов наук было около 20%, членов-кор­респондентов РАН — 15%, академиков — 1, 3%. По всем ака­демическим институтам (с большими или меньшими отклонениями) женщин среди заведующих лабораториями было около 20%, а среди замдиректоров — всего 4% (Пушкарева, 2007. С. 125).

Старая шутка, что советские женщины могут выполнять любую, самую тяжелую работу, но только под руководством мужчин, была недалека от истины. В конце 1980-х годов ка­ждый второй мужчина с высшим образованием занимал ка­кой-нибудь административный пост; среди женщин таковых насчитывалось только 7%. Лишь 9% женщин возглавляли промышленные предприятия и т. д.

С переходом к рынку и общим развалом экономики поло­жение женщин резко ухудшилось: предприниматели не хо­тят нанимать беременных женщин и многодетных матерей. Такая же ситуации и в политике. Пока все решалось сверху, партийной бюрократией, женщины были номинально пред­ставлены на всех ступеньках политической иерархии, за ис­ключением Политбюро, но на первых же более или менее свободных выборах это формальное представительство рух­нуло. Несколько энергичных и честолюбивых женщин стали реальными политическими фигурами, но постсоветская, как и советская, общественная жизнь направляется и управляет­ся мужчинами, женщины остаются социально зависимыми.

В семейной жизни ситуация более противоречива из-за национальных, этнических, культурных, региональных и ре­лигиозных различий. В целом развитие шло в направлении большего социального равенства. По данным социологиче­ских исследований, около 40% всех советских семей можно было считать в принципе эгалитарными. Российские женщи-

ны, особенно городские, были социально и финансово более независимы от своих мужей, чем когда бы то ни было раньше. Косвенным доказательством этого является и тот факт, что 50—60% всех разводов в СССР инициировалось женщина­ми. Очень часто женщины несли главную ответственность за семейный бюджет и решение основных вопросов домашней жизни.

На этот счет был отличный анекдот. Три женщины разго­варивают о том, кто в их доме принимает главные решения. Одна говорит: «Конечно мой муж!» Вторая: «Как можно что-то доверить такому дураку? Все решаю я сама». А третья: «У нас с этим нет никаких проблем, власть в нашей семье разделена. Муж отвечает за самые важные, большие вопро­сы, и я в них никогда не вмешиваюсь, зато все частные, мел­кие вопросы решаю я». «А как вы разграничиваете важные и второстепенные вопросы?» — «Ну, это очень просто. Все глобальные вопросы, такие как экологический кризис, собы­тия в Чили или голод в Африке, решает муж. А частности — что купить, где отдыхать летом, в какую школу послать де­тей — решаю я, мужу это неинтересно. И никаких конфлик­тов по этому поводу у нас в семье не бывает».

Анекдот был недалек от истины. В конце 1970-х годов группа тележурналистов пришла в цех большой фабрики, где работали исключительно мужчины, и попросила их пока­зать, сколько у них с собой денег. Мужчины смущенно доста­вали из карманов рубли, трешки, пятерки, редко у кого было больше десятки. В женском цехе в ответ на ту же просьбу до­ставали десятки и сотни: после работы женщины собирались делать крупные покупки либо держали деньги на всякий слу­чай, поскольку все всегда было в дефиците.

Казалось бы, это свидетельство сохранения старого рос­сийского «синдрома сильной женщины» и женской власти в семье. Но было ли это привилегией или дополнительным бременем? Семейно-бытовая нагрузка советских женщин значительно превосходила мужскую. Продолжительность рабочей недели у женщин в 1980-х была такой же, как у муж­чин, а на домашние дела они тратили в 2—3 раза больше вре­мени. По данным проведенного в 1988 г. на предприятиях

Москвы социологического исследования, ответы на вопрос: «Какие виды работ по дому выполняете лично вы?» показа­ли, что жены тратили на уход за детьми в 4 раза, на покупку продуктов и уборку квартиры — в 2, 5 раза, на приготовление пищи — в 8 раз, на мытье посуды — вдвое, на стирку и глаже­ние белья — в 7 раз больше, чем мужья. Последние сущест­венно (в 7, 5 раз) опережали женщин только по ремонту до­машней техники (Груздева, Чертихина, 1990. С. 157). О том же говорят и данные официальной государственной стати­стики.

Теоретически эти проблемы анализировались очень сла­бо. Обсуждая динамику гендерного разделения труда, со­циологи часто интерпретировали ее в свете представлений обыденного сознания: степень эмансипации женщин измеря­лась тем, насколько они были вовлечены в традиционные мужские занятия, а мужчины оценивались по тому, как они помогают женщинам по дому. Психология же была практи­чески бесполой.

Оборотной стороной и естественным следствием идеоло­гической бесполости является сексизм: при отсутствии обще­ственно-научной рефлексии по поводу половых/гендерных категорий все эмпирически наблюдаемые различия между мужчинами и женщинами, с которыми каждый сталкивается в своей обыденной жизни, интерпретируются как извечные, биологически предопределенные. Для этого необязательно даже быть консерватором.

Начиная с 1970-х годов в СССР росла и ширилась оппо­зиция против самой идеи женского равноправия. Мужчины болезненно переживали неопределенность своего социально­го статуса, а женщины чувствовали себя обманутыми, пото­му что оказались под двойным гнетом. Отсюда — мощная волна консервативного сознания, мечтавшего вернуться к временам не только досоветским, но и доиндустриальным. В 1970 г. «Литературная газета» напечатала интервью с Ва­лентиной Леонтьевой, популярнейшим диктором Централь­ного телевидения, которая сказала, что главная ценность ее жизни — работа. После этого один разгневанный мужчина написал, что если раньше он восхищался Леонтьевой, то те-

перь понял, что она вообще не женщина, и потому впредь при появлении ее на экране будет выключать телевизор...

Трудное положение женщин вовсе не означало, что хорошо жилось мужчинам. «После десятков вечеров, проведенных с за­турканными, подбашмачными мужчинами и множеством су­перженщин, я пришла к выводу, что Советский Союз, возмож­но, нуждается не только в женском, но и в мужском освободи­тельном движении. Я проверила эту идею на нескольких своих знакомых, и она была хорошо принята», — написала известная американская журналистка (Du Plessix Gray, 1989. P. 48).

По образному выражению Виктора Ерофеева, «мужчина состоит из свободы, чести, гипертрофированного эгоизма и чувств. У русских первое отняли, второе потерялось, тре­тье отмерло, четвертое — кисель с пузырями» (Ерофеев, 1999. С. 82). При всех этнических, религиозных и историче­ских вариациях традиционный канон маскулинности всегда и везде включает такие черты, как энергия, инициатива, не­зависимость и самоуправление.

Экономическая неэффективность советской системы в со­четании с политическим деспотизмом и бюрократизацией об­щественной жизни оставляла мало места для индивидуальной инициативы и независимости. Чтобы добиться экономиче­ского и социального успеха, нужно было быть не смелым, а хитрым, не гордым, а сервильным, не самостоятельным, а конформным. С раннего детства и до самой смерти совет­ский мужчина чувствовал себя социально и сексуально зави­симым и ущемленным.

Социальная несвобода усугублялась глобальной фемини­зацией институтов социализации и персонифицировалась в доминантных женских образах. Это начиналось с раннего детства в родительской семье. Из-за высокого уровня неже­ланных беременностей и огромного количества разводов ка­ждый пятый ребенок в СССР воспитывался без отца или хо­тя бы отчима. Да и там, где отец физически присутствовал, его авторитет в семье и роль в воспитании детей, как прави­ло, были значительно ниже, чем авторитет и роль матери.

В детском саду и в школе главные властные фигуры — опять-таки женщины. В официальных подростковых и юно-

шеских организациях (пионерская организация, комсомол) тон задавали девочки (среди секретарей школьных комсо­мольских организаций они составляли три четверти) (Кон, 1Э89). Мальчики и юноши находили отдушину только в не­формальных уличных компаниях, где власть и символы были исключительно мужскими.

После женитьбы молодому мужчине приходилось иметь дело с любящей, заботливой, но часто доминантной женой, которая, как некогда его мама, лучше него самого знает, как планировать семейный бюджет и что нужно для дома, для семьи. А в общественно-политической жизни все контроли­ровалось властной «материнской» заботой КПСС. Единст­венным исключительно мужским институтом была армия. Считалось, что стать «настоящим мужчиной», не пройдя ар­мейскую школу, нельзя.

Такой стиль социализации, не совместимый ни с индиви­дуальным человеческим достоинством, ни с традиционной моделью маскулинности, вызывал противоречивые психоло­гические реакции.

На идеологическом уровне тоска по мужскому началу спо­собствовала трансформации образа отсутствующего реаль­ного отца в характерный для всякого тоталитарного сознания (так было и в нацистской Германии) мифологизированный образ Вождя, Отца и Учителя. Ниже располагались идеали­зированные образы коллективной маскулинности, мужского, особенно воинского, товарищества и дружбы. Принадлеж­ность к коллективному мужскому телу психологически ком­пенсирует мужчине его слабость и несамостоятельность в ка­честве отдельного индивидуума: каков бы я ни был сам по се­бе, в рамках группового «мы, мужики» я силен и непобедим. «Русский мужчина-конь скачет, скачет, его несет, он сам не понимает, куда он скачет, зачем и сколько времени он скачет. Он просто скачет себе, и всё, он в табуне, у него алиби: все скачут, и он тоже скачет» (Ерофеев, 1999. С. 10).

Недостаток у мужчин решительности в любовных отно­шениях констатируют лучшие советские фильмы 1970— 1980-х годов («Москва слезам не верит», «Служебный ро­ман», «Осенний марафон», «Блондинка за углом»), в кото-

рых присутствуют «маскулинные, сильные, но неудовлетво­ренные, ищущие «настоящего мужчину» женщины и убегаю­щие, прячущиеся мужчины» (Белов, 2000).

Несоответствие собственного поведения нормам гегемонной маскулинности требовало какой-то психологической компенсации. На семейно-бытовом уровне эта компенсация и гиперкомпенсация имела несколько вариантов:

а) идентификация с традиционным образом сильного и агрессивного мужика, утверждающего себя пьянством, драками, жестокостью, членством в агрессивных мужских
компаниях, социальным и сексуальным насилием;

б) покорность и покладистость в общественной жизни компенсируются жестокой тиранией дома, в семье, по отно­шению к жене и детям;

в) социальная пассивность и связанная с нею выученная беспомощность компенсируются бегством от личной ответ­ственности в беззаботный игровой мир вечного мальчишест­ва (социальный инфантилизм). Не выучившись в детстве самоуправлению и преодолению трудностей, такие мужчины навсегда отказываются от личной независимости, а вместе с нею — от ответственности, передоверяя социальную от­ветственность начальству, а семейную — жене.

Однако при любом раскладе люди испытывали неудовле­творенность, которая так или иначе преломлялась в совет­ской массовой культуре. При всем тоталитаризме, а затем ав­торитаризме советского общества его гендерный порядок и, тем более, дискурс никогда не были ни единообразными, ни неизменными (Здравомыслова, Темкина, 20076).

Советский тип гегемонной маскулинности складывался под сильнейшим влиянием политики гипермаскулинного ми­литаризованного государства (Здравомыслова и Темкина на­зывают советский гендерный порядок этакратическим). Эта политика была направлена на то, чтобы мужчина мог саморе­ализовываться в качестве такового лишь «на службе Роди­не», под которой понималось безоговорочное и самоотвер­женное участие в реализации любых государственных про­ектов (Ashwin, 2000; Kukhterin, 2000; Мещеркина, 1996; Тартаковская, 2001; Здравомыслова, Темкина, 2007б).

Главным свойством «настоящего мужчины» была подра­зумеваемая постоянная готовность отдать жизнь за Родину или за поддерживаемые официальной идеологией ценности. Причем такое самопожертвование не обязательно должно было произойти в контексте защиты от внешних врагов — «мирная жизнь» по динамике и идеологии максимально при­ближалась к военным действиям (например, пресловутые «битвы за урожай» имели своих героев и даже жертв, гибну­щих при попытке спасения горящей сельхозтехники). Этот «смертельный ореол» был очень стойким свойством совет­ской маскулинности. Например, в 1960-е годы, когда склады­валась так называемая «бардовская культура» позднесоветских романтиков, культовое значение для нее имели имена погибших товарищей-туристов, в частности Валерия Груши-на, имя которого до сих пор носит популярнейший фести­валь самодеятельной песни (Чернова, 2002а). На страницах российских газет и в 1990-е годы самые положительные мужские персонажи — это обычно уже погибшие, обречен­ные, смертники или жертвующие собой с готовностью по­гибнуть (Тартаковская, 2000).

Впрочем, ассоциация маскулинности с героизмом, рис­ком и готовностью к смерти — часть общего канона маску­линности. Эрнест Хемингуэй, Эрих Мария Ремарк и Федери­ко Гарсия Лорка, которыми увлекались молодые люди в пору моей юности, в советской школе не обучались и никакому ав­торитарному государству не служили.

Наряду с нормативными и даже обязательными принци­пами советской маскулинности, многие ее символы и знако­вые образы формировались на периферии официального об­щества или меняли свое содержание в процессе развития. Соотношение нормативных (обязательных), ненормативных (факультативных) и антинормативных (оппозиционных) черт и образов было текучим и переливчатым, разные социо­культурные группы наполняли их разным содержанием.

В годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период главным символом и культовой фигурой маскулинно­сти стал фронтовик. Это была реальная, но противоречивая фигура. Воинское товарищество было настоящим мужским

братством — один за всех и все за одного. Для людей, про­шедших войну, оно навсегда остается эталоном идеальных человеческих отношений. Послевоенная советская литерату­ра и искусство всячески культивировали эту тему, не столько по приказу, сколько из внутренней потребности бывших фронтовиков. Но хотя этот канон героической маскулинно­сти был идеологически приемлем, он нередко, даже независи­мо от воли авторов, приобретал социально-критический от­тенок. В послевоенные годы окопная дружба для многих мужчин стала нравственным эталоном, камертоном, по кото­рому они оценивали действительность и с которым эта дей­ствительность сравнения не выдерживала. Социальное нера­венство и всесилие партократии, которых до войны и во вре­мя войны не замечали, в послевоенные годы становятся все более кричащими, подрывая иллюзию всеобщего товарище­ства. Более того: оказалось, что при столкновении с коррум­пированной бюрократией пасует даже проверенная кровью фронтовая дружба.

Одним из первых это показал Виктор Некрасов в повести «В одном городе» (1954), где рассказывается, как фронтови­ки, не боявшиеся идти под огнем в атаку, не смеют поддер­жать товарища, восстающего против социальной несправед­ливости. За публикацию этой повести главный редактор журнала «Знамя» был снят с работы. Кстати сказать, в деспо­тической России, как до, так и после большевистской револю­ции, гражданское мужество всегда было дефицитнее физи­ческого, и нередко его проявляли не привыкшие к дисципли­не мужчины, а более экспансивные женщины. С этим связана и некоторая раздвоенность канона маскулинности: можешь ли ты закрыть собой амбразуру, и посмеешь ли ты выйти на площадь?

После того как фронтовики оказались неодинаковыми, партийные идеологи постепенно изменили мужской канон, превратив постаревшего фронтовика в консервативного ветерана, при участии и именем которого клеймят все новое, идеологически сомнительное. Однако этот образ, как до того образ старого большевика, быстро начал вызывать отрица­тельное отношение со стороны молодежи, у которой искрен-

нее признание старых заслуг ветерана сочетается с язвитель­ной иронией по поводу его консерватизма и отрыва от реаль­ной жизни. Зачастую эта ирония распространяется и на его прошлые подвиги. Идеологическая спекуляция на прошлом неизбежно сопровождается его обесценением. Эта проблема становится еще актуальнее сегодня, когда со времени войны прошло больше шестидесяти лет.

Альтернативные маскулинности 1950-х годов отличают­ся прежде всего тем, что ослабляют связь с обязательным со­ветским идеологическим контекстом. В студенческих круж­ках начала 1950-х, которые во многом предвосхищали стиль жизни будущих диссидентов, маскулинность и мужская дружба отождествлялись прежде всего с внутренней свобо­дой и напряженными интеллектуальными духовными поис­ками. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать воспоминания будущих выдающихся мыслителей, а в то вре­мя студентов философского факультета МГУ Александра Зиновьева, Бориса Грушина, Георгия Щедровицкого и Мераба Мамардашвили, которые иронически называли себя «диалектическими станковистами» или диастанкурами:

Наша четверка являла собой беспримерный образец мужской дружбы. Это было что-то совершенно невероят­ное: у нас у всех были семьи, но эти семьи были далеко-да­леко на заднем плане. Мы принадлежали друг другу, встречались каждый день и действительно могли претен­довать на роль Диоскуров.

 

Это было завязкой дружеских связей, связей заговор­щиков личностного бытия интеллектуальной, идеально-содержательной дружбы, то есть явления, которое исклю­чалось существующим обществом. Если дружба случалась, то уже сама по себе она становилась разрушительной оп­позицией по отношению к тогдашнему обществу.

(Цит. по: Докторов, 2005. С. 187)

 

Самым массовым сценарием альтернативной маскулинно­сти 1960—1970-х годов был хорошо описанный Жанной Чер-

новой тип романтика (Чернова, 2002а; Кон, 2005). Как и любая другая модель маскулинности, романтизм тесно свя­зан с культом общения и дружбы. Характерная тенденция 1960—1970-х годов, обусловленная разочарованием молоде­жи в официальной идеологии, — деполитизация и деидеологизация маскулинности и «перемещение» ее ценностей из официального политического и делового мира в сферу ин­тимной, частной жизни.

 

В 60-е культ общения распространился на все струк­туры общества... Эпоха, когда несерьезное стало важнее серьезного, когда досуг преобразовался в труд, когда дружба заменила административную иерархию, транс­формировала и всю систему социально-культурных жан­ров (Вайль, Генис, 1998. С. 69, 71).

 

Центр мужских интересов и связей переместился из по­литических и трудовых структур в туристические походы, альпинизм, романтику дальних странствий. Это ярко прояв­ляется в авторской песне 1960—1980-х годов:

 

А от дружбы что же нам нужно?

Чтобы сердце от нее пело,

Чтоб была она мужской дружбой,

А не просто городским делом.

(Юрий Визбор. «Впереди лежит хребет скальный...»)

 

«Песня о друге» Владимира Высоцкого сформулировала идеал целого поколения мужчин, даже тех, которые никогда не забирались в горы, не сидели у таежного костра и не пережива­ли ничего экстремального. Мужчина этого типа не пытается изменить социальный мир, но отвергает его господствующие ценности и от него уходит. Куда и как — не столь важно. Может быть, просто «за туманом и за запахом тайги». Его антиподом является приземленный и бескрылый «обыватель». Используе­мая для построения такого типа личности негативная иденти­фикация основана «не на прямом оппонировании официально­му дискурсу, а на латентном сопротивлении. Она выражается

- в дистанцировании от советского города как символа публичности;

- в неучастии в праздновании официальных советских праздников (7 ноября, Первомай);

- в отрицании официальной культуры и попытке создания собственной, альтернативной;

- в акценте на антипотребительском характере стиля жизни» (Чернова, 2002а. С. 476).

Романтическая маскулинность допускала множество ва­риаций отношения к женщине, от фактического исключения ее из мужского сообщества до всеобъемлющей страстной любви (кстати, одно вовсе не противоречит другому), при­вилегированных сфер самореализации и предпочитаемых способов художественного самовыражения (достаточно сравнить песни Булата Окуджавы, Владимира Высоцкого, Юрия Визбора, Вадима Егорова и Александра Городницкого). В дальнейшем из нее вырастали очень разные по духу и стилю молодежные субкультуры. Их общность состояла в том, что, не будучи антисоветскими, все они были несовет­скими, именно в этом была их притягательность, и за это их преследовали.

Поскольку открытой политической оппозиции в СССР не было, идеологическая полемика, иногда по недомыслию, а иногда сознательно, концентрировалась на внешних, второ­степенных моментах, таких как форма одежды или прически. В этом смысле очень интересна история советского мужского телесного канона (Кон, 20036). Подобно фашистскому телу, советское мужское тело обязано было быть исключительно героическим или атлетическим. Соревновательные игры, не­разрывно связанные с воинскими занятиями, предполагают культ сильного, тренированного мужского тела. Исследовате­ли советской массовой культуры 1930-х годов обращают вни­мание на обилие обнаженной мужской натуры — парады с участием полуобнаженных гимнастов, многочисленные ста­туи спортсменов, расцвет спортивной фотографии и кино­хроники. В фильмах о парадах физкультурников 1937 и 1938 годов «Сталинское племя» и «Песня молодости» на атлетах надеты только белые трусы, а самих атлетов тщательно отби-

рали по экстерьеру. Культовый Дворец Советов, который так и не был построен, должны были украшать гигантские фигу­ры обнаженных мужчин, шагающих с развевающимися фла­гами. Военно-спортивная тематика, наряду с портретами во­ждей, безраздельно господствовала и в советской скульптуре. В конце 1970-х годов тайну государственной маскулинности разоблачил Игорь Губерман:

 

Я государство вижу статуей:

мужчина в бронзе, полный властности,

под фиговым листочком спрятан

огромный орган безопасности.

 

Образ спортсмена, особенно в соревновательных коллек­тивных видах спорта, таких как футбол или хоккей, был од­ним из самых популярных и культовых в советском кино и изобразительном искусстве. Он позволял утверждать офи­циальные мужские военно-патриотические ценности (физи­ческую силу, смелость, соревновательность, готовность к са­мопреодолению и одновременно — коллективизм, дисципли­нированность, готовность подчинять личные амбиции интересам команды и всего общества) в более приемлемой и общедоступной форме, чем это можно было сделать при изображении армейских будней. Однако здесь тоже были свои ограничения. Из-за воинствующей большевистской сексофобии имманентный всякому тоталитарному сознанию фаллоцентризм в СССР не мог проявляться открыто. Моло­дой человек должен быть готов к труду и обороне, но сексу­альность ему категорически противопоказана. Отсюда — многочисленные запреты на наготу, которые в равной мере распространялись на оба пола и действовали как в изобрази­тельном искусстве, так и в быту.

Особенно большие подозрения вызывали мужские ноги. В конце 1950-х годов в СССР впервые появились шорты, но, чтобы носить их даже на курортах Крыма и Кавказа, требо­валось мужество. По распоряжению местных властей муж­чин в шортах не обслуживали ни в магазинах, ни в столовых, ни в парикмахерских. Увидев за рулем автомобиля водителя

в шортах, милиция могла остановить машину и потребовать, чтобы человек переоделся. Местные жители говорили, что шорты оскорбляют их нравственные чувства. В Москве и в Ленинграде шорты постепенно стали привилегией ино­странцев, россияне же завоевали это право только после кру­шения Советской власти.

Другим объектом гонения были длинные волосы. В 1970-х годах во многих городах административно преследовали юношей и молодых мужчин с длинными волосами и женщин в джинсах или брючных костюмах. В Ленинграде милицио­неры и дружинники прямо на улице хватали длинноволосых юношей, всячески оскорбляли их, насильственно стригли, а затем фотографировали и снимки, с указанием фамилий и места работы или учебы, выставляли на уличных стендах, под лозунгом: «Будем стричь, не спрашивая вашего согла­сия». Увидев такой стенд в своем родном Московском рай­оне, я позвонил первому секретарю райкома партии, и у нас произошел такой разговор.

- Галина Ивановна, то, что вы делаете, — уголовное пре­ступление. Дружинники, насильственно стригущие юношей, ничем не отличаются от хулиганов, обстригающих косы де­вушке. Это грубое насилие.

- Длинные волосы — некрасиво, мы получаем благодар­ственные письма от учителей и родителей.

- Если бы вы устраивали публичные порки, благодарно­стей было бы еще больше. Между прочим, длинные волосы но­сили Маркс, Эйнштейн и Гоголь. Их вы тоже обстригли бы?

- Они сейчас стриглись бы иначе. Кроме того, дружин­ники стригут только подростков.

- А у подростков что, нет чувства собственного достоин­ства, и с ними можно делать что угодно? Вы же бывший ком­сомольский работник, как вам не стыдно?!

Так мы и не договорились. Скандальная практика прекра­тилась лишь после того, как «Литературная газета» опубли­ковала письмо молодой женщины, которая ждала своего воз­любленного, а он появился с опозданием, обстриженный, и в придачу у него отобрали авоську, которая, по мнению дружинников, является женской, и мужчине не пристало

с ней ходить. Заместитель Генерального прокурора СССР разъяснил, что налицо состав уголовного преступления, пос­ле чего эту кампанию тихо свернули. Однако во многих дру­гих городах произвол продолжался.

Из этих примеров (длинные волосы у мужчин, брюки у женщин) можно сделать вывод, что партия боролась про­тив нарушения тендерных стереотипов. Но одновременно с длинными волосами, которые можно было трактовать как признак женственности, советские молодые люди стали ув­лекаться ношением усов и бороды — явный признак мужест­венности, да еще можно было сослаться на основоположни­ков марксизма-ленинизма и героического Фиделя Кастро! Тем не менее с бородами боролись так же сурово. Когда Брежнев назначил на пост главы советского телевидения сво­его любимца В. Г. Лапина, тот первым делом упразднил центр социологических исследований и запретил появление на голубом экране «волосатиков» и бородатых. В Сочи задер­живали, показывали по телевизору и затем административно высылали как «стиляг» только за то, что молодые люди щего­ляли в пестрых рубашках. То есть преследовали не столько тело или пол, сколько все нестандартное, индивидуальное, а прежде всего — все западное, иноземное. Как пелось в од­ной тогдашней иронической песне, «сегодня парень в бороде, а завтра где? — В НКВД». В этом смысле советский телес­ный канон, как и вся советская культура, был изоляционист­ским и ксенофобским.

Преследуя все новое и неофициальное, включая моду и сексуальность, власть сама создавала оппозицию режиму. Самым отрицательным мужским образом советской пропа­ганды 1950-х годов стал стиляга, советский денди, единст­венная вина которого заключалась в том, что он хотел оде­ваться не как все, а по тогдашней молодежной моде. Не толь­ко партийные активисты, но и молодые люди искренне считали «стиляжничество» серьезной опасностью. При оп­росе, проведенном Институтом общественного мнения «Комсомольской правды» в 1961 г., на вопрос: «Какие отри­цательные черты молодых людей наиболее распростране­ны?» «подражание западной моде», стиляжничество вышло

на второе место (16, 6% всех ответов), далеко опередив такие черты, как пассивность, неуважительное отношение к труду, иждивенчество, корыстолюбие, не говоря уже о национализ­ме (последний упомянули 0, 2% опрошенных) (Грушин, 2001. С. 180).

Но чем больше стиляг критиковали, тем притягательнее становился их образ. Стиляги пользовались успехом у деву­шек. Их одежду, манеры, жаргон описывал такой замечатель­ный писатель, как Василий Аксенов. Некоторые бытовые черты стиляжничества, включая любовь к нестандартной, яркой одежде, демонстрировали популярнейшие поэты эпо­хи Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский.

Битву за молодежный канон маскулинности советская власть однозначно проиграла. Опасность для нее представ­ляли не сами по себе одежда или длинные волосы, а стремле­ние к нестандартности и «подражание западной моде». К то­му же, поскольку легально достать (слово «покупать» в эпоху всеобщего дефицита практически уже не употреблялось) в СССР нужные аксессуары было невозможно, культурная инициатива (мода — элемент культуры) дополнялась эконо­мической: стиляги становились фарцовщиками, которые по­купали и перепродавали иностранную валюту и вещи. Это была самая настоящая новая маскулинность: не надеясь ни на государство, ни на дядю, молодые люди проявляли творче­скую инициативу и смекалку, сами добивались желаемого. Ни малейшего чувства неполноценности у них не было. Пос­ле крушения советской власти многие из них стали основопо­ложниками нового российского капитализма.

Неоднозначность канонов маскулинности и их несоот­ветствие как официальным советским, так и традиционным русским стандартам уже в конце 1960-х годов вызывает у лю­дей ощущение некоего кризиса, который ученые пытались осмыслить в социально-медицинских или социально-психо­логических терминах. Важнейшим знаковым событием стала опубликованная в «Литературной газете» статья выдающе­гося демографа Б. Ц. Урланиса «Берегите мужчин» (Урла-нис, 1968), в которой впервые был остро поставлен вопрос о слабостях сильного пола. Вслед за этим в той же газете бы-

ли проблематизированы социально-психологические осо­бенности мужчин и женщин, которые бесполая советская на­ука полагала раз и навсегда решенными (Кон, 1970). С тех пор дискуссии о «феминизации мужчин» и «маскулинизации женщин» на страницах отечественной массовой прессы не затухали. Женщины патетически вопрошали: «Где найти на­стоящего мужчину?» — а мужчины сетовали на исчезнове­ние женской ласки и нежности.

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.