Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






XXXVIII 25 страница. В своем рвении Карл становился невыносим






В своем рвении Карл становился невыносим. Ночью товарищи по камере не могли заставить его замолчать, даже рявкнув: «Заткнись! Дай спать! Ты из нас всех сделаешь корпо».

Иногда ему удавалось их убедить. Когда его товарищи по камере принимались проклинать лагерную стражу, Карл останавливал их:

Послушать вас, так все объясняется тем, что корпо, а в особенности минитмены, сплошь негодяи. Негодяев среди них, конечно, предостаточно. Но даже самые худшие из них, даже убийцы-профессионалы не лучают такого удовольствия, карая еретиков вроде с с вами, как честные, порядочные, тупоголовые корпо, обманутые разглагольствованиями своих лидеров о Свободе, Порядке, Обеспеченности, Дисциплине и Могуществе! Теми самыми громкими словами, которыми еще до Уиндрипа пользовались спекулянты, чтобы скрыть свои непомерные прибыли. А особенно в ходу у них было слово «Свобода»! Свобода отбирать пеленки у грудных детей! В наши дни честный человек не может спокойно слышать слово «свобода» после того, что сделали с ним республиканцы! И еще я вот что вам скажу: многие минитмены здесь в лагере такие же горемыки, как и мы с вами, – просто им не удалось найти порядочной работы в блаженной памяти золотом веке Франка Рузвельта – бухгалтеры, которым приходилось копать канавы, агенты по продаже автомобилей, которым никак не удавалось находить покупателей, солдаты, вернувшиеся с войны и узнавшие, что их место занято другими; все они пошли за Уиндрипом, потому что думали, что он им даст «обеспеченную жизнь», которую он обещал. Вот олухи! Они еще узнают!

Порассуждав таким образом еще часок о том, как отвратительна уверенность корпо в своей непогрешимости, товарищ Паскаль менял тему и пространно высказывался о непогрешимой правоте коммунистов – в особенности тех священных образцов коммунизма, которые блаженствовали в святом граде Москве, где, как полагал Дормэс, улицы вымощены необесценивающимися рублями.

Святой град Москва! Карл относился к нему с таким же нерассуждающим и слегка истеричным восхищением, с каким иные фанатики в свое время относились к Иерусалиму, Мекке, Риму, Кентербери и Бенаресу. Прекрасно, пусть себе, думал Дормэс. Пусть себе поклоняются своим священным источникам – это вовсе не такое уж плохое развлечение для умственно отсталых. Но тогда почему же они возражают если он считает священными Форт Бьюла, или Нью-Йорк, или Оклахома-сити?

Когда Дормэс как-то выразил сомнение, так ли велики залежи железа в России, Карл с пеной у рта стал доказывать, что это совершенно несомненно! Ведь Россия – это Святая Россия и в качестве полезного атрибута святости должна иметь достаточные запасы железной руды; чтобы знать это, Карлу вовсе не нужны специальные данные, ему достаточно веры.

Дормэс не возражал бы против поклонения Карла Святой России. Но ведь Карл осыпал его насмешками беспрестанно повторяя слово «наивно» (любимое, а может быть, и единственное известное журналистам-коммунистам слово), когда Дормэс заикался о поклонении Святой Америке. Карл часто говорил о фотографиях в московском журнале «News», изображавших сильно обнаженных девушек на русских пляжах, что они свидетельствуют о процветании рабочих при большевизме; но он считал совершенно такие же фотографии сильно обнаженных девушек на пляжах Лонг-Айленда свидетельством вырождения рабочих при капитализме.

Дормэс с тревогой думал о том, что борьба в мире идет не между коммунизмом и фашизмом, а между терпимостью и фанатизмом. А в Америке дело осложняется еще и тем, что наихудшие фашисты отрекаются от слова «фашизм» и проповедуют порабощение капитализму под видом конституционной и традиционной исконно американской свободы. Они хуже всех потому, что крадут не только заработную плату, но также и честь. Преследуя свои цели, они готовы цитировать не только священное писание, но также и Джефферсона.

Превращение Карла Паскаля в такого же фанатика, как большинство вождей коммунистической партии, потому огорчало Дормэса, что когда-то он простодушно надеялся, что массовость коммунизма является залогом спасения от циничного диктаторства. А теперь он видел, что должен остаться одиноким – «либерал», презираемый всеми шумливыми пророками за отказ быть послушным орудием и тех и других. Но на худой конец, либералы, сторонники терпимости, может быть, сумеют сохранить что-то от цивилизации, независимо от того, какой вид тирании установится в мире. Когда я думаю об истории, я все больше и больше убеждаюсь, – размышлял Дормэс, – что все лучшее было создано свободным, ищущим, критическим духом, сохранение этого духа гораздо важнее, чем какая бы ни было социальная система. Но и поклонники ритуа-и варвары способны запереть людей науки и заставить их замолчать навсегда».

Да, самое ужасное из содеянного этими врагами чести и совести, промышленными пиратами и их преемниками, вооруженными дубинками корпо, – это то, что они превратили смелых, добрых, пылких и полуграмотных Карлов Паскалей в ожесточенных фанатиков. И как великолепно это у них получилось! Дормэсу было тяжело с Карлом; ему приходило в голову, что его следующим тюремщиком может оказаться не кто иной, как сам Карл; он вспоминал, как большевики, придя к власти, с полной уверенностью в своей правоте арестовали таких замечательных женщин, как Спиридонова, Брешковская и Измаилович, которые своей деятельностью против царя, своей готовностью снести сибирскую ссылку во имя «свободы для народных масс» немало содействовали свершению революции, благодаря которой большевики сумели взять в свои руки управление страной, и не только снова запретить народным массам свободу, но еще и объяснить им, что свобода – это всего-навсего дурацкий буржуазный предрассудок.

Таким образом, Дормэс, спавший на расстоянии двух с половиной футов над своим старым приятелем, чувствовал себя совершенно одиноким. Генри Видер, Виктор Лавлэнд и мистер Фок были уже покойниками, а с Джулиэном, которого держали в одиночной камере, ему почти не удавалось поговорить.

Дормэс мечтал о побеге; эта мысль неотвязно владела им во сне и наяву, доводя его почти до безумия; ему показалось, что у него остановилось сердце, когда однажды взводный Арас Дили шепнул ему в уборной, где Дормэс как раз мыл пол:

– Послушайте, мистер Джессэп, миссис Пайк устраивает вам побег. Я вам помогу бежать, как только будет возможно.

Все дело было в часовых, несших караул за оградой лагеря. Как уборщик, Дормэс имел возможность выходить из своей камеры. Арас ослабил доски и раздвинул колючую проволоку в одном проходе между зданиями. Но за оградой Дормэса могли подстрелить часовые.

С неделю Арас наблюдал. Он знал, что один из ночных часовых частенько напивался пьяным. Ему прощали это за то, что он лучше других умел избивать смутьянов. В течение недели Арас всячески поддерживал пагубную привычку часового за счет Лоринды и делал это с таким усердием, что его самого дважды уносили в кровать без чувств. Снэйк Тизра заинтересовался было этим делом, но Снэйк и сам после двух рюмок настраивался на демократический лад и запевал «Старую прялку».

Арас по секрету сообщил Дормэсу:

– Миссис Пайк… она боится послать вам записку, как бы ее кто не перехватил, но она просила сказать вам, чтобы вы никому из товарищей не говорили, что собираетесь улизнуть, а то все может всплыть наружу.

И вот однажды вечером, когда Арас сунул голову к ним в камеру и грозно рявкнул: «Эй ты, Джессэп, что же это у тебя один бак совсем грязный?» – Дормэс спокойно окинул взглядом камеру, которая в течение шести месяцев была для него спальней, кабинетом и скинией, взглянул на Карла Паскаля, который читал на своих нарах, медленно покачивая ногой в одном рваном носке, на Трумена Уэбба, штопавшего штаны, на клубы табачного дыма под потолком вокруг электрической лампочки и молча вышел в коридор.

Стояла мглистая январская ночь.

Арас сунул ему старую шинель ММ, шепнул на ходу: «Третий проход справа; фургон против церкви на углу» – и исчез.

Дормэс на четвереньках пролез под колючей проволокой и спокойно вышел на улицу. Вдалеке маячил единственный часовой, и он, судя по нетвердой походке, был пьян. За квартал от него стоял мебельный фургон.

Шофер и его помощник приподняли его домкратом и, видимо, готовились менять огромную шину. При свете фонаря Дормэс рассмотрел, что шофер был тот самый человек с физиономией бандита, который развозил пакеты с листовками Нового подполья.

Шофер буркнул: «Влезайте – живо». Дормэс притаился между письменным столом и качалкой.

В то же мгновение он почувствовал, что фургон стал прямо – из-под него вытащили домкрат, – и услышал голос шофера:

– Порядок. Поехали. Придвиньтесь-ка поближе и послушайте, что я вам скажу, мистер Джессэп. Вам слышно? ММ не слишком-то строго стерегут таких, как вы, почтенных джентльменов. Они считают, что стоит у вас отобрать ваши конторы, особняки и автомобили, у вас уже ни на что не хватит пороху. Но вы вроде не такой человек, мистер Джессэп. А потом они уверены, что, даже случись вам бежать, они без труда поймают вас снова, потому что вам не спрятаться, как парню, который уже давно шатается без работы и немало побродяжил на своем веку. Но вы не беспокойтесь, мы все устроим. У революционера всегда есть настоящие друзья – и враги тоже, это уж верное слово.

Тут только Джессэпу пришло в голову, что по приговору Эффингэма Суона он в случае побега подлежит смертной казни.

– А ну его ко всем чертям! – пробормотал он, как это делал Карл Паскаль, и с наслаждением вытянулся в мчавшемся грузовике, радуясь движению.

Свободен! Мимо него мелькали огни встречных деревень.

Один раз его спрятали под сеном в сарае; в другой раз – в еловой роще высоко на горе; а одну ночь он проспал на крышке гроба в мастерской гробовщика. Он крался укромными тропинками; ехал в машине аптекаря; укутанный в меховое пальто с высоким воротником и в меховой шапке трясся в коляске мотоцикла сотрудника Нового подполья, служившего взводным командиром у ММ. Последний высадил его перед нежилым домиком, к которому их привел извилистый проселок. У дома этого был совсем запущенный вид: некрашеные, потемневшие стены, осевшая крыша и сугробы до самых окон.

Дормэс подумал, что это ошибка. Мотоцикл с грохотом отъехал; он постучал в дверь, и ему открыли Лори да Найк и Сисси, вскрикнувшие в один голос:

– Милый!

Он мог только пробормотать:

– Ну вот!

С него стащили меховое пальто, и он стоял посред комнаты с ободранными обоями и совершенно пустой если не считать железной кровати, двух стульев и стола, – маленький человек с грязным лицом, бледным к худым, как после болезни; его когда-то холеные усы и борода казались пучками свалявшейся соломы, волосы космами свисали на шею, одежда висела клочьями, – старый, больной, унылый бродяга. Он опустился на стул и уставился на женщин. Может быть, они и настоящие – может быть, они действительно здесь; может быть, он и вправду на небесах и смотрит на двух самых главных ангелов, – но он так часто и так жестоко обманывался в своих видениях за эти ужасные месяцы! Дормэс разрыдался, а они утешали его, ласково гладя и даже не очень много болтая.

– Я приготовила для тебя горячую ванну.

– А я помою тебе спину.

– А потом мы дадим тебе горячего куриного бульона и мороженого.

Это было все равно что услышать: господь бог ожидает тебя на своем троне, и благословенны будут все, кого ты благословишь, и враги твои будут повержены в прах!

Эти святые женщины действительно достали длинную жестяную ванну, поставили ее на кухне, наполнили водой, согретой в чайнике и в кастрюле на печке, приготовили щетку, мыло, большую губку и такое длинное пушистое банное полотенце, какого Дормэс даже не помнил. А Сисси еще умудрилась привезти из Форта Бьюла его башмаки, рубашки и три костюма, которые казались ему теперь королевским одеянием.

Он в течение шести месяцев ни разу не принял горячей ванны, вот уже три месяца носил одно и то же белье и два месяца (в самую зиму) обходился без носков.

Если ли увидев Лоринду и Сисси, он почувствовал близость рая, то, медленно, с наслаждением погрузившись в горячую ванну, он окончательно уверился, что попал на небо и предался райскому блаженству.

Они вошли в комнату, когда он был еще полуодет, так же мало заботясь о скромности, как если бы он был двухлетним ребенком, с которым у него действительно появилось что-то общее. Они сначала посмеивались, но смех этот сменился приглушенными вскриками ужаса, когда они увидели его иссеченную спину. Но даже и тогда Лоринда сказала только: «О мой милый».

Если Сисси в свое время радовалась, что Лоринда избавила ее от материнских забот, Дормэс наслаждался ее заботами. Снэйк Тизра и трианонский концлагерь не баловали его заботливостью.

Лоринда смазала ему спину мазью, потом припудрила. Подстригла его, и не так уж плохо. Она готовила для него жирные, сытные блюда, о которых он мечтал, голодая в своей камере: бифштекс с луком, маисовый пудинг, гречневые пироги с колбасой, яблоки в тесте и грибной суп-пюре.

Когда готовился его побег, было решено, что везти его в ее уютное кафе в Бичер Фоллз небезопасно. ММ уже заглядывали туда в поисках его. Но Лоринда и Сисси оборудовали для беглецов, переправляемых в Канаду по поручению Нового подполья, этот невзрачный домик, поставив туда полдюжины кроватей и заготовив массу консервов и банок замечательного (по мнению Дормэса) меда и варенья. Перейти через канадскую границу теперь было гораздо легче, чем в те времена, когда Бак Титус пытался тайно перевезти туда семью Джессэпа. Теперь была разработана система, как в славные времена сухого закона: в нее входили и новые лесные тропинки, и подкуп пограничников, и поддельные паспорта. Дормэсу не угрожала никакая опасность. Но береженого бог бережет, и Лоринда и Сисси, взявшие себе манеру обсуждать дела Дормэса, игнорируя его присутствие и ничуть его не стесняясь, словно это был ребенок, который не может их понять, поразмыслив, пришли к выводу, что его следует омолодить.

Покрасим волосы и усы в черный цвет и сбреем бороду, – вслух размышляла Лоринда. – Жаль, что у нас мало времени, – его стоило бы облучить его солнцем, чтобы придать ему великолепный флоридский загар.

– Да, – сказала Сисси, – он будет очень мил.

– Я не позволю сбривать бороду, – запротестов Дормэс. – Почем знать, какой у меня окажется подбородок.

– Он, кажется, все еще думает, что он владелец газеты и любимец общества в Форте Бьюла? – подивилась Сисси, и они безжалостно взялись за дело.

– Оттого и получаются эти проклятые войны и революции, что женщины, если им дать волю… ох! Осторожнее!.. До смерти заласкают любого мужчину, имевшего несчастье попасть к ним в лапы. Красить волосы – это надо придумать! – негодовал Дормэс.

И все же он до неприличия обрадовался, что у него оказалось моложавое лицо и вполне терпимый, упрямый подбородок. Сисси отправили обратно в Бичер Фоллз поддерживать в кафе видимость жизни, а Лоринда с Дормэсом три дня поглощали бифштексы и пиво, играли в пинокль и валялись в постели, без конца вспоминая все, что они передумали друг о друге за эти одинокие шесть месяцев, которые были длиннее шестидесяти лет. Дормэс навсегда сохранил воспоминание об этой бедной деревенской спальне с лоскутом красного ковра и с парой шатких стульев и о Лоринде, свернувшейся калачиком на кровати, – воспоминание, воплощавшее для него не убожество зимы, а юность и романтическую любовь.

А потом на лесной полянке, среди опушенных снегом елей, в нескольких футах от канадской границы он заглянул в глаза двум любимым женщинам, коротко простился с ними и шагнул в изгнание, оставив позади Америку, по которой он уже теперь страстно тосковал.

 

XXXVII

 

Борода его снова отросла, он был с ней дружен столько лет, что ему очень недоставало ее все это время. Его волосы и усы снова приобрели почтенный стальной оттенок, вместо лилово-черного цвета, который был особенно неестественным при электрическом освещении. Он больше не волновался при виде бараньей отбивной или куска мыла. Но и до сих пор им каждый раз овладело радостное удивление при мысли, что он может говорить все, что ему угодно, говорить, как ему угодно, и говорить публично.

Он сидел в монреальском кафе с двумя своими ближайшими друзьями, двумя товарищами по работе в отделе пропаганды и печати Нового подполья (Уолт Троубридж был его председателем), и эти друзья были не кто иные, как Пирли Бикрофт, номинальный президент Соединенных Штатов, и Джо Элфри – колоритный молодой человек, бывший важный представитель коммунистической партии в Америке, работавший там под именем мистера Кэйли до тех пор, пока его не вышвырнули из этой малочисленной организации за создание «единого фронта» с социалистами, демократами и даже хористами во время антикорповского восстания в Техасе.

Потягивая пиво, Бикрофт и Элфри, как обычно, препирались. Элфри настаивал, что единственное решение американской проблемы было в диктатуре лучших представителей трудящихся масс, диктатуре строгой и, если нужно, насильственной, но (и это была его новая ересь) не подчиненной Москве, Бикрофт же легкомысленно утверждал, что «единственное, что нам нужно», – это возврат к тем же политическим партиям, к тому же выколачиванию голосов и к тем же разглагольствованиям Конгресса, как было в благополучные дни Уильяма Мак-Кинли.

Дормэс откинулся на спинку стула, не особенно интересуясь тем, какую чепуху несли его друзья, лишь бы можно было говорить без опасения, что официанты – тайные шпионы ММ. Он удовлетворялся сознанием, что, как бы то ни было, Троубридж и другие подлинные вожди никогда уж не согласятся на правительство, основанное на корысти, заинтересованное в корысти и существующее во имя корысти. Он с удовольствием вспоминал о том, что как раз вчера Уолт Троубридж (он узнал это от его секретаря) отказал Уилсону Шейлу, нефтяному магнату, который приехал, чтобы предложить Троубриджу – по-видимому, вполне искренне – свое состояние и свой организаторский опыт.

– Ничего не выйдет. Очень сожалею, Уилл. Но не можем принять ваше предложение. Что бы ни случилось – даже если Хэйк придет сюда и перережет нас всех нас с нашими канадскими хозяевами, – вам и подобным вам ловкачам-пиратам пришел конец. Что бы ни случилось, к какой бы новой системе правления мы ни пришли, как бы она ни стала называться – «кооперативное государство», или «государственный социализм», или «коммунизм», или «возрожденная традиционная демократия»! – ее будет отличать новый дух. Управление страной – это не призовое состязание для нескольких ловких и решительных спортсменов вроде вас, Уилл, а всенародное объединение на товарищеских началах, в котором государство является хозяином важнейших ресурсов страны и в котором худшим видом преступления считается не убийство, не похищение, а использование государства в своих личных интересах, в котором мошенник, продающий бесполезные или вредные лекарства, или человек, обманувший Конгресс, будет наказываться строже, чем парень, из ревности зарубивший топором соперника… Что? Что тогда будет с такими, как вы? Кто знает! Что стало с динозаврами?

Так что работой своей Дормэс был доволен.

 

Но он был почти так же одинок, как в своей камере в Трианоне, почти так же жестоко тосковал по Лоринде, Баке, Эмме, Сисси и Стиве Пирфайксе.

Никто из них, кроме Эммы, не мог приехать к нему в Канаду, а она не хотела. В письмах ее сквозило опасение, что Монреаль – это несравнимая с Вустером глушь. Она писала, что они с Филиппом надеются, что им удастся испросить у корпо прощение для Дормэса. В результате ему приходилось общаться лишь с такими же эмигрантами, тоже бежавшими от корпоизма, и он узнал жизнь, которая была так хорошо, слишком хорошо известна всем политическим изгнанникам со времен первого восстания в Египте, когда повстанцам пришлось искать убежища в Ассирии.

Дормэс, по вполне естественной человеческой слабости, предполагал, что в Канаде все с волнением будут слушать его рассказы о тюрьме, пытках и побеге. Но оказалось, что его опередили десять тысяч подобных страдальцев, и канадцы, как бы далеко ни шло их любезное гостеприимство, безмерно устали проявлять сочуствие. Они полагали, что причитающаяся им квота мучеников с лихвой выполнена, а что касается до тех эмигрантов, которые приезжали без единого цента, а таких было большинство, – то канадцам уже явно надоело обделять свои семьи ради неведомых беглецов и даже воздавать должное знаменитым американским писателям, политическим деятелям и ученым, когда те расплодились, как комары.

Если бы Герберт Гувер совместно с генералом Першингом вздумали прочитать лекцию об ужасающих условиях в Америке, вряд ли у них набралось бы и сорок слушателей. Экс-губернаторы и судьи с большой охотой нанимались в судомойки, а бывшие главные редакторы пололи репу. Та же картина, по слухам, наблюдалась в Мексике, Лондоне и Франции.

 

Итак, Дормэс вел скудное существование на свои двадцать долларов в неделю, которые ему платило Новое подполье, и не встречался ни с кем, кроме таких же, как он, эмигрантов на таких же сборищах, какие посещали в Париже белые русские, красные испанцы, синие болгары и прочие разноцветные бунтари, оказавшиеся за пределами родины. Они набивались по двадцать человек в маленькую гостиную, весьма напоминающую камеру в лагере по своему размеру, характеру обитателей, а к концу вечера и по запаху, и просиживали с восьми часов до полуночи, возмещая отсутствие обеда кофе с булочками и тощими бутербродами, и без конца говорили о корпо. Они рассказывали те же анекдоты о президенте Хэйке, которые раньше рассказывались о Гитлере, Сталине и Муссолини, выдавая их за «достоверные факты». Особенно популярен был анекдот о человеке, который вытащил из воды тонувшего Хэйка и, с ужасом увидев, кого он спас, умолял президента никому про это не рассказывать.

В кафе они жадно хватали американские газеты. Человек, лишившийся одного глаза в борьбе за свободу, | оставшимся слезящимся глазом искал в газете сообщений о результатах состязаний в Миссурийском клубе игроков в бридж.

Это были смелые и романтические, трагические и незаурядные люди, но Дормэс начал уставать от них; он был вынужден с болью признать, что ни один нормальный человек не может долго выносить трагедию другого человека и что дружеское сочувствие в один прекрасный день неминуемо сменяется раздражением.

Его очень взволновала проповедь, которую он услышал в наспех построенной американской церкви, предназначенной для всех исповеданий; полуживой заморыш, бывший некогда очень важным епископом, провозгласил с сосновой кафедры: «При реках Вавилона сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. На вербах посреди него повесили мы наши арфы… Как нам петь песню господню на земле чужой? Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя. Прилипни, язык мой, к гортани моей, если я не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселья моего».

Здесь, в Канаде, на земле чужой, американцы плакали и ежедневно восклицали, утешая себя прекрасной, но ложной надеждой: «В будущем году – в Иерусалиме». Иногда Дормэса раздражали бесконечные жалобы эмигрантов, потерявших все: сыновей, жен, имущество и самоуважение, – раздражало, что они считали, будто только на их долю выпали такие ужасы; а иногда он тратил все свободное время на то, чтобы собрать несколько долларов и как-нибудь помочь этим несчастным. Иногда все, связанное с Америкой, представлялось ему бесконечно дорогим и прекрасным: и генерал Мид, победитель при Геттисберге, и голубые петунии в Эммином саду, и влажный блеск рельсов, увиденных из окна вагона ранним апрельским утром, и рокфеллеровский центр. Но каково бы ни было его настроение, он решительно отказывался сидеть со своей арфой у чьих бы то ни было рек и гордиться ролью прославленного нищего.

Он хотел вернуться в Америку, даже с риском снова попасть в тюрьму. А пока он рассылал пакеты с печатным динамитом Нового подполья и внимательно следил за сотней упаковщиков, которые были раньше профессорами и кондитерами.

Он просил своего начальника, Пирли Бикрофта, направить его на более активную и более опасную работу – секретным агентом в Америку, куда-нибудь на Запад, где его не знали. Но главный штаб Нового подполья слишком много натерпелся из-за неопытных агентов, пускавшихся в откровенные разговоры с незнакомыми или не сумевших молча вынести пытки. Многое изменилось с 1929 года. В Новом подполье высшей доблестью считалось не нажить миллион долларов, получить разрешение рисковать своей жизнью ради истины, не требуя за то ни благодарности, ни награды.

Дормэс понимал, что руководители считают его недостаточно молодым и недостаточно сильным, но в то же время видел, что к нему присматриваются. Он дважды удостоился чести разговаривать о каких-то пустяках с самим Троубриджем – конечно, такая беседа – честь, хотя об этом как-то забываешь, – такой он простой и приветливый человек, этот создатель зловещей подрывной организации. Дормэс надеялся, что ему еще удастся доставить побольше хлопот этим бедняжкам корпо, которые совсем извелись и разрывались на части – тут и война с Мексикой, тут и бесконечные восстания.

 

В июле 1939 года, когда Дормэс находился в Монреале уже больше пяти месяцев, а со времени суда над ним прошел год, американские газеты, прибывавшие в штаб Нового подполья, подняли яростную кампанию против Мексики.

Оказывается, отряды мексиканцев переходили границу и проникали на территорию Соединенных Штатов, причем всегда почему-то в тех самых пустынных районах, где наши войска в это время проводили учения, а может, собирали морские ракушки. Мексиканцы сожгли город в Техасе – к счастью, все женщины и дети уехали в этот день на пикник с воскресной школои. Мексиканский патриот (ранее фигурировавший как эфиопский патриот, китайский патриот и патриот Гаити) явился к бригадиру ММ и сообщил ему, что хотя ему очень неприятно рассказывать неблаговидные вещи о своей любимой стране, но совесть заставляет его открыть, что мексиканские правители собираю сбросить бомбы на Ларедо, Сант-Антонио, Бизби, а может быть, также на Такому и Бангор в штате Мэн Этот эпизод страшно взволновал корповские газе и экстренные выпуски с фотографиями совестливого перебежчика вышли в Нью-Йорке и Чикаго через полчаса после того, как он появился у палатки бригадира… где совершенно случайно на окрестных кактусах в этот момент сидели сорок шесть газетных репортеров Америка встала на защиту своих очагов, включая очаги обитателей Парк-Авеню в Нью-Йорке, против предательской Мексики с ее огромной армией из 67000 человек с 39 военными самолетами. Женщины прятались под кровати; пожилые джентльмены прятали деньги в стволах вязов, а жена одного фермера-птицевода живущего в семи милях к северо-востоку от Эстеллина, в Южной Дакоте, женщина, широко известная своими кулинарными талантами и острым глазом, ясно видела отряд из девяноста двух мексиканских солдат, проходивший мимо ее дома в три часа семнадцать минут утра 27 июля 1939 года.

В ответ на эту угрозу Америка, единственная страна, никогда не проигрывавшая войны и никогда не начинавшая несправедливой войны, по сообщению чикагской «Дейли ивнинг корпорейт», поднялась, как один человек. Вторжение в Мексику предполагалось совершить, как только спадет жара, и даже раньше, если удастся наладить холодильные установки. В течение одного месяца пять миллионов человек были призваны в армию и немедленно приступили к обучению.

 

Так, пожалуй, в чересчур легкомысленном тоне, обсуждали объявление войны Мексике Джо Кэйли и Дормэс. Если они находили весь этот поход нелепым, то в их защиту следует сказать, что они считали нелепой всякую войну: и ту наглость, с которой обе стороны лгут относительно побудительных причин, и зрелище взрослых людей, по-детски радующихся возможности вырядиться в причудливые одежды и маршировать под примитивную музыку. Но войны, по мнению Дормэса и Кэйли, были не только нелепыми, но и страшными, потому что в каждой войне гибли миллионы людей, потому тысяч голодаюших младенцев – это слишком высокая цена за портупею даже для самого красивого и трогательного юного лейтенанта.

Но оба они немедленно отреклись от своего убеждения, что все войны нелепы и отвратительны, оба заявилили, что народные войны против тирании составляют исключение, как только узнали, что в Америке вспыхнуло народное восстание против всего корповского режима и что захват Мексики снят пока с повестки дня. Восстание охватило территорию примерно между Солт Сейнт Мэри, Детройтом, Цинциннати, Уичитой, Сан-Франциско и Сиэтлом, хотя на этой территории отдельные большие участки оставались верны президенту Хэйку, равно как, с другой стороны, вне ее многие обширные области примкнули к восстанию. Это была та часть Америки, которая всегда слыла наиболее «радикальной», – это неопределенное слово, видимо, означало «наиболее критически относящейся к пиратам». Это был район популистов, Беспартийной Лиги, рабоче-фермерской партии и Лафолеттов столь обширного семейства, что оно само по себе составляло значительную партию.

Как бы там ни было, ликовал Дормэс, восстание доказывает, что вера в Америку и надежда на ее возрождение не умерли.

Восставшие в большинстве своем голосовали на выборах за Уиндрипа, веря в его пятнадцать пунктов, веря, что он действительно хочет вернуть народу власть, украденную банкирами и промышленниками. Убедившись, что их снова обманули с помощью крапленой колоды карт, они вознегодовали; но они были заняты на полях и молочных фермах, на заводах и фабриках, и только когда им предъявили нагло-идиотское требование, чтоб они отправились в пустыню завоевывать дружественную страну, они проснулись и поняли, что, пока они спали, власть над ними захватила ничтожная шайка преступников, вооруженных высокими идеями, громкими словами и множеством пулеметов.






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.