Студопедия

Главная страница Случайная страница

Разделы сайта

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






От редакции. «Какой-то Ропшин написал книжечку, назвал её „Конь бледный“, да ещё и напечатан этот „Конь“ давным давно






 

 

«Какой-то Ропшин написал книжечку, назвал её „Конь бледный“, да ещё и напечатан этот „Конь“ давным давно, в 1909 году. Да стоит ли читать? “ – может сказать человек, взяв в руки эту книгу.

Но если он узнает, что под псевдонимом Ропшин скрывается знаменитый Савинков, террорист Савинков, – появится интерес. Человек начнёт читать… и не пожалеет об этом.

Борис Викторович Савинков (1879-1925) был одним из руководителей партии эсеров, в частности, её Боевой организации (БО), жертвой которой пали столь высокопоставленные особы, как Плеве и великий князь Сергей Александрович. Он организовал, при своём непосредственном участии и ряд других террористических актов (1903-05). В 1917-18 гг. активно боролся против большевиков. Вначале – в качестве комиссара 7-й армии и помощника военного министра при Временном правительстве. Здесь он проявил те же качества, благодаря которым выдвинулся в руководители Боевой организации: решимость, несломимую волю и умение холодно учитывать всё, что могло бы приблизить его к поставленной цели. Он называл эту цель «спасением родины». Другие – его личным стремлением к власти. В борьбе между А. Ф. Керенским и генералом Л. Г. Корниловым он играл роль посредника и, таким образом, занимал в тот момент одну из ключевых политических позиций.

Через неделю после Октябрьского переворота, будучи начальником обороны Гатчины, Савинков безуспешно пытался с помощью частей генерала П. Н. Краснова совершить «марш на Петербург». Затем, возглавив «Союз защиты родины и свободы», старый террорист организует в 1918 году ряд заговоров и восстаний, потрясших неокрепшую ещё в то время советскую власть. Наиболее известным из них является так называемый «Ярославский мятеж». Потерпев и тут поражение, Савинков ушёл на Запад. В 1924 г. нелегально перешёл границу СССР, был арестован и осуждён. Как было официально объявлено советским правительством, он покончил с собой в тюрьме в 1925 году. По циркулировавшим тогда слухам, Савинков выбросился в пролёт лестницы, когда его вели в камеру после очередного допроса.

Так – невольно хочется сказать «логично» – закончил свою полную драматических событий жизнь человек, который всегда неотрывно смотрел в глаза смерти и никогда не боялся её.

«Но, может быть, – подумает читатель, – „Конь бледный“ – мемуары политика. Надоевшие мемуары?» Нет, «Конь бледный», перепечатываемый нами, с внесением самых необходимых, вызванных изменением правописания, поправок, с издания М. А. Туманова (Ницца, 1913 г.) – настоящее художественное произведение, подобно «Бесам» Достоевского (конечно, в меру таланта автора) раскрывающее психику, чувства и стремления террористов. Жутко становится читателю от спокойного цинизма профессионала террориста Жоржа, главного героя «Коня бледного». Он так думает о любящей его Эрне, которая готовит бомбы и рискует жизнью при возможном случайном взрыве:

 

«Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили всё это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же. Ну, а если её в самом деле взорвёт? Если вместо льняных волос и голубых удивлённых глаз, будет красное мясо? …»

 

После этого невольно ожидаешь выражение какого-то чувства, – хотя бы сожаления. Но Жорж хладнокровно продолжает: «Тогда Ваня приготовит снаряды».

Размышляя о возможности убить генерал-губернатора, взорвав его дворец, и зная, что при этом погибнет много людей, Жорж думает: «Мне, конечно, не жалко тех, кто умрёт: погибнет семья, свита, сыщики и конвой». Какое страшное «конечно»! Какое холодное, циничное «конечно»!

Так же холодно и цинично Жорж думает об убийстве вообще: «Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придёт ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для террора убить – хорошо, для отечества – нужно, а для себя – невозможно? Кто мне ответит?»

Жорж ни во что не верит. Его ведёт только его собственное: я хочу. Но он не отдаёт себе отчёта, почему он именно так хочет. Он думает:

 

«Счастлив, кто верит в воскресение Христа, в воскрешение Лазаря. Счастлив также, кто верит в социализм, в грядущий рай на земле. Но мне смешны эти старые сказки, и 15 десятин разделённой земли меня не прельщают. Я сказал: я не хочу быть рабом. Неужели в этом моя свобода… И зачем мне она? Во имя чего я иду на убийство? Во имя террора, для революции? Во имя крови, для крови?..»

 

Вместе с Жоржем террористы: Ваня, Генрих, Фёдор и Эрна. Каждый из них идёт на террор по различным причинам: Ваня – во имя любви к ближнему, Фёдор – мстит за убитую жену, Генрих – во имя социализма, Эрна потому, что ей «стыдно жить» в мире, который она считает миром несправедливости и рабства. Ваня говорит: «Вот я иду убивать, и душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не убить, ибо люблю. Если крест тяжёл, – возьми его. Если грех велик, – прими его». Но Ваня орудие в руках Жоржа. Идеалисту Ване Жорж отвечает: «Ваня, всё это вздор. Не думай об этом». Холодно и расчётливо думает Жорж и о Федоре и Генрихе – они тоже его орудия. Он спокойно ведёт их на гибель во имя: я хочу!

Жорж исполняет свои желания, – убивает и… не находит удовлетворения. Ему предлагают провести новый террористический акт, но он думает: «Кто-то чужой говорит чужие слова. Вот он зовёт меня на террор, опять на убийство. Я не хочу убивать. Зачем?» И дальше: «Я не люблю теперь никого. Я не хочу и не умею любить».

И Жорж резюмирует:

 

«Говорят ещё, – нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: „Я взглянул, и вот конь бледный и на нём всадник, которому имя смерть“. Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть – не закон“.

 

Для того, чтобы понять тип такого душевно опустошённого революционера как Жорж, образ которого нарисован Савинковым с такой силой и знанием дела, следует знать историческую обстановку и психологическую атмосферу, в которых был написан «Конь бледный». Он появился сразу же после событий 1905-07 гг., когда многим казалось, что революция обанкротилась, что дело раз и навсегда проиграно, что возлагать надежды на переворот в ближайшем будущем бесполезно. Это было время «революционного похмелья» – болезненного разочарования и глубокого упадка духа в рядах революционеров и революционно настроенной интеллигенции, время массового ухода в «богоискательство», в мистицизм, в индивидуализм, в эротику и просто «в никуда», как это случилось с Жоржем.

Нужно также принять во внимание, что к тому времени, когда действовали герои «Коня бледного», террор в России пережил процесс известного перерождения, чтобы не сказать вырождения. Если для Желябова, Перовской и других его основоположников террор был прежде всего самопожертвованием и высоким духовным подвигом, то через четверть века для многих «боевиков» он постепенно превратился из служения идее в службу в боевой организации, из жертвенного призвания в опасную, но привычную профессию. В результате происходила «потеря высоты», то есть утрата того душевного подъёма, который ранее окрылял террориста, того почти экстатического состояния, которое давало ему ощущение полноты и высокого смысла его жизни. В конечном счёте подобное «снижение» жизненного тонуса приводило часто к смертельной скуке (о которой много говорит Жорж), к невыносимой нервной усталости («Я не могу жить убийством», – жалуется Эрна), к выводам о бессмысленности бесконечных убийств («Зачем убивать?» – заявляет Жорж представителю эсеровского ЦК в итоге своей долгой террористической деятельности). В конце концов падала и разбивалась вера в саму идею революции. И тогда оставалась пустота.

«Конь бледный» читается с захватывающим интересом. Бомбометателю Савинкову нельзя отказать в писательском таланте (он обладал также выдающимся ораторским даром). Он пишет сжато, в стиле раннего импрессионизма, мастерски строит сюжет и умело «наращивает» напряжение.

Особенно острый привкус его произведению придаёт, разумеется, тот факт, что он сам проделал всё то, чем занимались его бесстрашные герои. Вместе с тем, «Конь бледный» – человеческий и исторический документ.

В заключение хотелось бы подчеркнуть одно обстоятельство: книга Савинкова-Ропшина, вызвавшая в своё время повышенный интерес, и теперь не лишена актуальности. Теперь, когда по крайней мере в четырех частях света процветает террор и чуть не ежедневно взрываются бомбы, познание внутреннего мира террориста и, в частности, побудительных причин, которые управляют его поступками, не только интересно, но и полезно. Конечно, русский дореволюционный террор протекал в иных исторических условиях. Но мы знаем, что подчас «история повторяется». По словам Жоржа:

 

«Сегодня на сцене я, Фёдор, Ваня, генерал-губернатор. Льётся кровь. Завтра тащат меня. На сцене карабинеры. Льётся кровь. Через неделю опять: адмирал, Пьеретта, Пьеро. И льётся кровь – клюквенный сок. И люди ищут здесь смысла? И я ищу звеньев цепи? И Ваня верует: Бог? И Генрих верит: свобода? … Нет, конечно, мир проще. Вертится скучная карусель. Люди, как мошки, летят на огонь. В огне погибают».

 

 

Обложка издания М. А. Туманова, Ницца, 1913 г.

 

 

Марта.

 

Вчера вечером я приехал в Москву. Она всё та же. Горят кресты на церквах, визжат по снегу полозья. По утрам мороз, узоры на окнах, и у Страстного монастыря звонят к обедне. Я люблю Москву. Она мне родная.

У меня паспорт с красной печатью английского короля и с подписью лорда Ландсдоуна. В нём сказано, что я, великобританский подданный Джордж О'Бриен, отправляюсь в путешествие по Турции и России. В русских участках ставят штемпель «турист».

В гостинице всё знакомо до скуки: швейцар в синей поддёвке, золочёные зеркала, ковры. В моём номере потёртый диван, пыльные занавески. Под столом три кило динамита. Я привёз их с собою из-за границы. Динамит сильно пахнет аптекой и у меня по ночам болит голова.

Я сегодня пойду по Москве. На бульварах темно, мелкий снег. Где-то поют куранты. Я один, ни души. Передо мною мирная жизнь, забыты люди. А в сердце святые слова:

«Я дам тебе звезду утреннюю».

 

 

Марта.

 

У Эрны голубые глаза и тяжёлые косы. Она робко жмётся ко мне и говорит:

– Ведь ты меня любишь немножко?

Когда-то, давно, она отдалась мне, как королева: не требуя ничего и ни на что не надеясь. А теперь, как нищенка, просит любви. Я смотрю в окно на белую площадь. Я говорю:

– Посмотри, какой нетронутый снег.

Она опускает голову и молчит. Тогда я говорю:

– Я вчера был в Сокольниках. Там снег ещё чище. Он розовый. И синие тени берёз.

Я читаю в её глазах:

– Ты был без меня.

– Послушай, – говорю я опять, – ты была когда-нибудь в русской деревне?

Она отвечает:

– Нет.

– Ну, так ранней весной, когда на полях уже зеленеет трава и в лесу зацветает подснежник, по оврагам лежит ещё снег. И странно: белый снег и белый цветок. Ты не видела? Нет? Ты не поняла? Нет?

И она шепчет:

– Нет.

А я думаю об Елене.

 

 

Марта.

 

Генерал-губернатор живёт у себя во дворце. Кругом шпионы и часовые. Двойная ограда штыков и нескромных взглядов.

Нас немного: пять человек. Фёдор, Ваня и Генрих – извозчики. Они непрерывно следят за ним и сообщают мне свои наблюдения. Эрна химик. Она приготовит снаряды.

У себя за столом я по плану чёрчу пути. Я пытаюсь воскресить его жизнь. В залах дворца мы вместе встречаем гостей. Вместе гуляем в саду, за решёткой. Вместе прячемся по ночам. Вместе молимся Богу.

Я его видел сегодня. Я ждал его на Тверской. Я долго бродил по замёрзшему тротуару. Падал вечер, был сильный мороз. Я уже потерял надежду. Вдруг на углу пристав махнул перчаткой. Городовые вытянулись во фронт, сыщики заметались. Улица замерла.

Мимо мчалась карета. Чёрные кони. Кучер с рыжею бородою. Ручка дверец изгибом, жёлтые спицы колёс. Следом сани, – охрана.

В быстром беге я едва различил его. Он не увидел меня: я был для него улицей.

Счастливый, медленно я вернулся домой.

 

 

Марта.

 

Когда я думаю о нём, у меня нет ни ненависти, ни злобы. У меня нет и жалости. Я равнодушен к нему. Но я хочу его смерти. Я знаю: его необходимо убить. Необходимо для террора и революции. Я верю, что сила ломит солому, не верю в слова. Если бы я мог, я бы убил всех начальников и правителей. Я не хочу быть рабом. Я не хочу, чтобы были рабы.

Говорят, нельзя убивать. Говорят ещё, что министра можно убить, а революционера нельзя. Говорят и наоборот.

Я не знаю, почему нельзя убивать. И я не пойму никогда, почему убить во имя свободы хорошо, а во имя самодержавия дурно.

Помню, – я был в первый раз на охоте. Краснели поля гречихи, падала паутина, молчал лес. Я стоял на опушке, у изрытой дождём дороги. Иногда шептались берёзы, пролетали жёлтые листья. Я ждал. Вдруг непривычно колыхнулась трава. Маленьким серым комочком из кустов выбежал заяц и осторожно присел на задние лапки. Озирался кругом. Я, дрожа, поднял ружьё. По лесу прокатилось эхо, синий дым растаял среди берёз. На залитой кровью, побуревшей траве бился раненый заяц. Он кричал, как ребёнок плачет. Мне стало жалко его. Я выстрелил ещё раз. Он умолк.

Дома я сейчас же забыл о нём. Будто он никогда и не жил, будто не я отнял у него самое ценное – жизнь. И я спрашиваю себя: почему мне было больно, когда он кричал? Почему мне не было больно, что я для забавы убил его?

 

 

Марта.

 

 

Фёдор кузнец, бывший рабочий с Пресни. Он в синем халате, в извозчичьем картузе. Сосёт с блюдечка чай. Я говорю ему:

– Ты был в декабре на баррикадах?

– Я-то? Я в доме сидел.

– В каком доме?

– А в школе, в городской то есть.

– Зачем?

– В резерве был. Две бомбы держал.

– Значит, ты не стрелял?

– Как нет? Стрелял. Так ты расскажи.

Он машет рукой.

– Да что… Артиллерия пришла. Стали в нас из пушек палить.

– А вы?

– Ну и мы… Из пушек мы, говорю, палили. Сами на заводе делали. Маленькие, вот с этот стол, а бьют хорошо. Человек пятнадцать мы из них положили… Ну, тут скоро шум большой вышел. Потолок бомбой пробило, человек восемь наших взорвало.

– А ты что?

– Я? Что ж я? Я главнее в резерве был. В угле с бомбами находился… А потом приказ вышел.

– Какой приказ?

– От комитета приказ: уходить. Ну, мы видим: дела хоть закуривай. Подождали малое время, ушли.

– Куда ж вы ушли?

– В нижний этаж ушли. Там ловчее стрелять было.

Он говорит неохотно. Я жду.

– Да, – продолжает он, помолчав, – была тут одна… со мной солидарная… вроде будто жена.

– Ну?

– Ну, ничего… Убили её казаки.

За окном гаснет день.

 

 

Марта.

 

Елена замужем. Она живёт здесь, в Москве. Я ничего больше не знаю о ней. По утрам, в свободные дни, я брожу по бульвару, вокруг её дома. Пушится иней, хрустит под ногами снег. Я слышу, как медленно бьют на башне часы. Уже 10 часов. Я сажусь на скамью, терпеливо считаю время. Я говорю себе: я не встретил её вчера, я встречу её сегодня.

Год назад я впервые увидел её. Я весной был проездом в N. и утром ушёл в парк, большой и тенистый. Над мокрой землёй вставали крепкие дубы, стройные тополя. Было тихо, как в церкви. Даже птицы не пели. Только журчал ручей. Я смотрел в его струи. В брызгах сверкало солнце. Я слушал голос воды. Я поднял глаза. На другом берегу в зелёной сетке ветвей стояла женщина.

Она не замечала меня. Но я уже знал: она слышит то, что я слышу. Это была Елена.

 

 

Марта.

 

Я у себя в комнате. Наверху, надо мной, тихо звенит фортепьяно. Шаги тонут в мягком ковре.

Я привык к нелегальной жизни. Привык к одиночеству. Я не хочу знать будущего. Я стараюсь забыть о прошедшем. У меня нет родины, нет имени, нет семьи. Я говорю себе:

 

Un grand sommeil noir

Tombe sur ma vie,

Dormez, tout espoir,

Dormez, tout envie.

 

Но ведь надежда не умирает. Надежда на что? На «звезду утреннюю»? Я знаю: если мы убили вчера, то убьём и сегодня, неизбежно убьём и завтра. «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод и сделалась кровь». Ну, а кровь водой не зальёшь и огнём не выжжешь. С нею, – в могилу.

 

Je ne voit plus rien,

Je perds la memoire

Du mal et du bien,

О, la triste histoire!

 

Счастлив, кто верит в воскресение Христа, в воскрешение Лазаря. Счастлив также, кто верит в социализм, в грядущий рай на земле. Но мне смешны эти старые сказки, и 15 десятин разделённой земли меня не прельщают. Я сказал: я не хочу быть рабом. Неужели в этом моя свобода… И зачем мне она? Во имя чего я иду на убийство? Во имя террора, для революции? Во имя крови, для крови?..

 

Je suis un berceau,

Qu'une main balance

Au creu x d'un caveau

Silence, silence…

 

Марта.

 

Я не знаю, почему я иду в террор, но знаю, почему идут многие. Генрих убеждён, что так нужно для победы социализма. У Фёдора убили жену. Эрна говорит, что ей стыдно жить. Ваня… Но пусть Ваня скажет сам за себя. Накануне он возил меня целый день по Москве. Я назначил ему свидание у Сухаревки, в скверном трактире. Он пришёл в высоких сапогах и поддёвке. У него теперь борода и волосы острижены в скобку. Он говорит:

– Послушай, думал ты когда-нибудь о Христе?

– О ком? – переспрашиваю я.

– О Христе? О Богочеловеке Христе? … Думал ли ты, как веровать и как жить? Знаешь, у себя во дворе я часто читаю Евангелие и мне кажется есть только два, всего два пути. Один, – всё позволено. Понимаешь ли: всё. И тогда – Смердяков. Если, конечно, сметь, если на всё решиться. Ведь если нет Бога и Христос человек, то нет и любви, значит нет ничего… И другой путь, – путь Христов… Слушай, ведь если любишь, много, по-настоящему любишь, то и убить тогда можно. Ведь можно?

Я говорю:

– Убить всегда можно.

– Нет, не всегда. Нет, – убить тяжкий грех. Но вспомни: нет больше той любви, как если за други своя положить душу свою. Не жизнь, а душу. Пойми: нужно крёстную муку принять, нужно из любви, для любви на всё решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе, – опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве, ведь, не помолишься. Убьёшь, а молиться не станешь… И, ведь, знаю: мало во мне любви, тяжёл мне мой крест.

– Не смейся, – говорит он через минуту, – зачем и над чем смеёшься? Я Божьи слова говорю, а ты скажешь: бред. Ведь, ты скажешь, ты скажешь: бред?

Я молчу.

– Помнишь, Иоанн в Откровении сказал: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её, пожелают умереть, но смерть убежит от них». Что же, скажи, страшнее, если смерть убежит от тебя, когда ты будешь звать и искать её? А ты будешь искать, всё мы будем искать. Как прольёшь кровь? Как нарушишь закон? А проливаем и нарушаем. У тебя нет закона, кровь для тебя – вода. Но слушай же меня, слушай: будет день, вспомнишь эти слова. Будешь искать конца, не найдёшь: смерть убежит от тебя. Верую во Христа, верую. Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови. Но Христос, в милосердии своём, будет со мною. Я пристально смотрю на него. Я говорю: Так не убий. Уйди из террора.

Он бледнеет:

– Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот я иду убивать, и душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не убить, ибо люблю. Если крест тяжёл, – возьми его. Если грех велик, – прими его. А Господь пожалеет тебя и простит.

– И простит, – повторяет он шёпотом.

– Ваня, всё это вздор. Не думай об этом.

Он молчит. На улице я забываю его слова.

 

 

Марта.

 

Эрна всхлипывает. Она говорит сквозь слёзы:

– Ты меня совсем разлюбил.

Она сидит в моём кресле, закрыв руками лицо. Странно: я никогда раньше не замечал, что у неё такие большие руки. Я внимательно смотрю на них и говорю:

– Эрна, не плачь.

Она подымает глаза. Нос у неё покраснел и нижняя губа некрасиво отвисла, Я отворачиваюсь к окну. Она встаёт и робко трогает меня за рукав:

– Не сердись. Я не буду.

Она часто плачет. Сначала краснеют глаза, затем опухают щёки, наконец, незаметно выкатывается слеза. У неё тихие слёзы. Я беру её к себе на колени.

– Послушай Эрна, разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?

– Нет.

– Разве я тебя обманул? Разве я не сказал, что люблю другую?

Она вздрогнула и не отвечает.

– Говори же.

– Да. Ты сказал.

– Слушай же дальше. Когда мне станет с тобой тяжело, я не солгу тебе, я скажу. Ведь ты мне веришь?

– О, да.

– А теперь не плачь. Я ни с кем. Я с тобою.

Я целую её. Счастливая, она говорит:

– Милый мой, как я люблю тебя.

А я глаз не могу оторвать от её больших рук.

 

 

Марта.

 

Я не знаю ни слова по-английски. В гостинице, в ресторане, на улице я говорю на ломаном русском языке. Выходят недоразумения.

Вчера я был в театре. Рядом со мной купец, толстый, красный, с потным лицом. Он сопит и угрюмо дремлет. В антракте поворачивается ко мне:

– Вы какой нации?

Я молчу.

– Я спрашиваю: какой вы нации?

Я, не глядя на него, отвечаю:

– Подданный Его Величества Великобританского короля.

Он переспрашивает:

– Кого?

Я поднимаю голову и говорю:

– Я англичанин.

– Англичанин? Так-с, так-с, так-с… Самой мерзкой нации. Так-с. Которые на японских миноносцах ходили, у Цусимы Андреевский флаг топили, Порт-Артур брали… А теперь, извольте, – к нам, в Россию пожаловали. Нет, не дозволяю я этого.

Собираются любопытные. Я говорю:

– Прошу вас молчать.

Он продолжает:

– В участок его. Может, он опять японский шпион или жулик какой… Англичанин… Знаем мы их, англичан этих… И чего полиция смотрит?

Я щупаю в кармане револьвер. Я говорю:

– Второй раз: прошу вас молчать.

– Молчать? Нет, брат, пойдём в участок. Там разберут. Недозволенно, чтобы, значит, шпионы. Нет. За царя! С нами Бог!

Я встаю. Я смотрю в упор в его круглые, налитые кровью глаза и говорю очень тихо:

– В последний раз: молчать.

Он пожимает плечами и молча садится. Я выхожу из театра.

 

 

Марта.

 

Генриху 22 года. Он бывший студент. Ещё недавно он ораторствовал на сходках, носил пенсне и длинные волосы. Теперь, как Ваня, он огрубел, похудел и оброс небритой щетиной. Лошадь у него тощая, сбруя рваная, сани подержанные, – настоящий московский Ванька. Он везёт нас: меня и Эрну. За заставой обернулся и говорит:

– Намедни попа одного возил. На Собачью Площадку рядился, пятиалтынный давал. Ну, а где она Собачья Площадка? Везу. Крутил я крутил. Стал, наконец, поп ругаться: куда везёшь, сукин сын? Я, говорит, тебя в полицию представлю. Извозчик, говорит, должен Москву, как мешок с овсом знать, а ты, говорит, экзамен, небось, за целковый сдал. Насилу я его умолил: простите, говорю, батюшка, Христа ради… А экзамена я действительно не держал. Карпуха-босяк за полтинник вместо меня явился.

Эрна почти не слушает. Генрих продолжает с воодушевлением:

– Вот тоже на днях барин один с барыней порядились. Старички. Будто из благородных. Выехал я на Долгоруковскую, а там трамвай электрический у остановки стоит. Ну, я не глядя: Господи благослови, – через рельсы. Как барин-то вскочит и давай меня по шее тузить: ты, говорит, негодяй, что же? Задавить нас желаешь? Куда, говорит, прёшь… сукин сын? А я и говорю: не извольте, говорю, ваше сиятельство себя беспокоить, так что трамвай у остановки стоит, проедем. Тут слышу барыня по-французски заговорила: Жан, говорит, не волнуйся, во-первых тебе это вредно, а кроме того и извозчик, говорит, человек. Ей-Богу, вот так и сказала: извозчик, мол, человек. А он ей по-русски: сам знаю, что человек, да ведь какая скотина… А она: фи, говорит, что ты право, стыдись… Тут он, слышу, за плечо меня тронул: прости, говорит, голубчик, и на чай двугривенный подаёт… Не иначе: кадеты… Н-но, милая, выручай!..

Генрих стегает свою лошадёнку. Эрна незаметно жмётся ко мне.

– Ну, а вы как, Эрна Яковлевна, – привыкли?

Генрих говорит робко. Эрна, нехотя, отвечает:

– Ничего. Конечно, привыкла.

Направо Петровский парк, чёрный переплёт обнажённых ветвей. Налево – белая скатерть поля. Сзади – Москва. Сияют на солнце церкви. Генрих примолк. Тишина. Только сани скрипят. На Тверской я сую ему в руки полтинник. Он снимает заиндевелый картуз и долго смотрит нам вслед. Эрна мне шепчет:

– Можно сегодня прийти к тебе, милый?

 

 

Марта.

 

Генерал-губернатор ждёт покушения. Вчера ночью он неожиданно переехал в Нескучное. За ним переехали и мы. Ваня, Фёдор и Генрих следят теперь в Замоскворечье: у Калужских ворот и на большой Полянке. Я брожу по Пятницкой и Ордынке.

Мы уже много знаем о нём. Он высокого роста, с бледным лицом и подстриженными усами. Выезжает в Кремль два раза в неделю, от 3-х до 5-ти. Остальные часы он дома. Иногда бывает в театре. У него три запряжки. Пара серых коней и две вороных пары. Кучер не старый, лет сорока, с рыжей, веером бородою. Карета новая с белыми фонарями. Иногда в ней ездит его семья: жена и дети. Но тогда кучер другой. Старик с медалями на груди. Охрану мы знаем тоже: два сыщика, оба евреи. Ездят всегда на гнедом рысаке, в открытых санях. Ошибиться нельзя и я думаю, что мы скоро назначим день. Ваня бросит первую бомбу.

 

 

Марта.

 

Из Петербурга приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири, – тяжкая жизнь затравленного революционеpa. У него грустные глаза и седая бородка клином. Мы сидим в «Эрмитаже». Он застенчиво говорит:

– Вы знаете, Жорж, в комитете поднят вопрос о временном прекращении террора. Что вы об этом думаете?

– Человек, – подзываю я полового, – поставь машину из «Корневильских колоколов».

Андрей Петрович опускает глаза.

– Вы не слушаете меня, а вопрос очень важный. Как совместить террор и парламентскую работу? Или мы её признаём и идём на выборы в Думу, или нет конституции и тогда, конечно, террор. Ну, что вы думаете об этом?

– Что думаю? Ничего.

– Вы подумайте. Может быть придётся вас распустить, то есть организацию распустить.

– Что? – переспрашиваю я.

– То есть не распустить, а как бы это сказать? Вы знаете, Жорж, ведь мы понимаем. Мы знаем, как товарищам трудно. Мы ценим… И потом, ведь это только предположение.

У него лимонного цвета лицо, морщинки у глаз. Он наверное живёт в нищей каморке, где-нибудь на Выборгской стороне, сам варит себе на спиртовке чай, бегает зимою в осеннем пальто и занят по горло всякими планами и делами. Он делает революцию. Я говорю:

– Вот что, Андрей Петрович, вы решайте там, как хотите. Это ваше право. Но как бы вы ни решили, генерал-губернатор будет убит.

– Что вы? Вы не подчинитесь комитету?

– Нет.

– Послушайте, Жорж…

– Я сказал, Андрей Петрович.

– А партия? – напоминает он.

– А террор? – отвечаю я.

Он вздыхает. Потом протягивает мне руку.

– Я в Петербурге ничего не скажу. Авось, как-нибудь обойдётся. Вы не сердитесь.

– Я не сержусь.

– Прощайте, Андрей Петрович.

Вызвездило. К морозу. Жутко в пустых переулках. Андрей Петрович спешит на вокзал. Бедный старик. Бедный взрослый ребёнок. Именно вот таких и есть Царство Небесное.

 

 

Марта.

 

Я опять брожу около дома Елены. Это громадный, серый, тяжёлый дом купца Купоросова. Как могут жить люди в этой коробке? Как может жить в ней Елена?

Я знаю: глупо мёрзнуть на улице, кружить вокруг закрытых дверей, ждать того, чего никогда не будет. Ну, если я даже встречу её? Что изменится? Ничего.

А вот вчера, на Кузнецком, у Дациаро я встретил мужа Елены. Я издали заметил его. Он стоял у окна, спиною ко мне и разглядывал фотографии. Я подошёл и стал рядом с ним. Он высокого роста, белокурый и стройный. Ему лет 25. Офицер.

Он обернулся и сразу узнал меня. В его потемневших глазах я прочёл злобу и ревность. Я не знаю, что он прочёл в моих. Я не ревную его. Я не имею злобы к нему. Но он мне мешает. Он стоит на моей дороге. И ещё: когда я думаю о нём, я вспоминаю слова:

 

Если вошь в твоей рубашке

Крикнет тебе, что ты блоха, –

Выйди на улицу

И убей!

 






© 2023 :: MyLektsii.ru :: Мои Лекции
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.
Копирование текстов разрешено только с указанием индексируемой ссылки на источник.